Стихи
Николай Якимчук Инспектор осенних лесов
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 1998
Николай Якимчук
Инспектор осенних лесов
* Поэтическое преувеличение. Нету у нас Александру Сокурову и др. Родина. Родина. Родина. Мчится табун. В город вхожу отверстый — всюду адовы щели. Сера курится вкруг дамских шляп, как вуаль. Холодно взгляду босому, идти далёко. И надобно, надобно, надобно — надо бы жить! Только как — без ангелов тихого дома? Слепят лампионы дневного света — днём. А в ночи ведьминский шабаш факелов, гнева, кислотных дождей. А в ночи — руку подай — друг мой, товарищ и брат. Чехов в пенсне промелькнул — старый, глухой. Ветхий Толстой трубку свою раскурил* , соломенный дым бороды пахнет Россией. Родина — горький предел, Горького плач. Родина, Родина, Родина. Скачет табун. Табу на всём. Света перстами не трожь. Выйдя из врат городских — скомкай печаль. Впрочем, другого и не, нету у нас. * * * Евгению Солонинову Хладный шум балтийский. Вялая звезда. Над шатрами птицы сонные кружат. Кружевом покрыты лица и усы — длинные, пшеничные, солодовый хмель. Хор слепящих истин где-то токовал. Здесь же — поле битвы. Эпос и кинжал. Сталь его разяща, словно промельк дней. Холодно, ребяты, нам без табачку! Только жизнь хрустяща, ибо смерть одна. 1992 Воспоминание о мемуаре Сергею Параджанову, Борису Ельцину и др. Когда-нибудь я напишу мемуар, во-о-о-т такой мемуар, где муаровый дрозд, проснувшийся утром (а мне приснившийся под утро), не выдюжил рынка в России. Умер (разрыв рыночной аорты). Да, он умер — великонежный дрозд, с отличными перьями, с изящной маленькой античной головкой. Но мы выжили, мы прорвались... Мы пили рыночную бормотуху и пели, а слова запинались, не лезли в игольное ушку. Дрозды пачками, партиями улетали в подполье, в андеграунд, пытались сохранить инерцию певческой позы. Пытались пытаться. Но они — прекрасноглавые, умерли, пали, так сказать, как осенние листья. Их нет. А мы... Я напишу об этом мемуар, ещё не скоро, потом, в другой жизни, после, когда уже всё случится. Как — выжили. Как — перешли вброд рынок. Как — выползли к золотому веку (а он оказался — не золотым), как — прорвались (зачем — непонятно). И вот мемуар. Только. Теперь уже ни на что не способен — только мемуар. Безголосый. Бесталанный. Свидетельство. Не плачьте, господа Валентину, Григорию и Маше Распутиным и др. Я устал от Рынка в России. Волком мечусь по стерне, златоглавым оливком. Путь мой бессмертен. Мои радуги — круты, а вопросы — пологи. Я знаю ответы среди муравьев. О, апостолы рынка, — лицемеры, жующие сочную, червивую грушу. Грущу ли о чём? Нет, только усталость, озлобленность, оголённость. Грусть — состоянье возвышенное. Лирика — составная тоталитаризма. Романтизм — фонтан в выгребной яме. Рынок в России — конец чистого искусства. Не плачьте, господа. Памяти дачников Александру Ласкину, Егору Лигачеву и др. «Здравствуйте, дачники, здравствуйте, дачницы, летние манёвры давно уж начались» А помнишь манёвры, товарищ? Дощатый забор зелёный. Взгляд мимолётный уездной барышни. Цоканье каблучков сиятельных невест. За лопухами, в крапиве, свиданье. Эй — ржаной закат в малиновых колокольцах, в поцелуях — остановись! Мгновенье, опамятуйся! Юнкера, барышни. Романы картинны. Их кости росли, насыщались, старели. Грубели лица. Их смерти были мучительны и некрасивы. Дичилось время. Гроза проходила стороной, как коллективизация. Шагали по пыльным дорогам красноармейцы — на полигоны. Седеющие дачницы выглядывали из салатных окошек, раздвинув, как занавесочки, прошлое. Балясины стучали, колотились. Сердце, мин херц. Дачники умирали в Константинополе, Праге, Берлине, Париже, Белграде. От грудной жабы и воспоминаний. Летние манёвры давно уж начались. Мы вяло сплавляемся, как дохлые рыбы, — по реке времён. Такой реки нет; это выдумки. Кокарды юнкеров, эполеты, сёдла. Лёгкая кавалерия — смерть. Буднично спросим: где дачники те? Не ответим, не задумаемся, пробежим неловко. Некогда! Никогда. Полу-Китай, полу-Россия Провинции и др. Полу-Китай, полу-рассвет... Жалкое, провинциальное лето. Лето в жестянке; куриный жмых. Мы по городу бродим, волчком Кружимся: металлический привкус Кваса. И вывеска «Пиво» ржавеет. Затылок исколот стрелками часов. Уже потом, отсидев 17 лет в лагерях, Я пойму: мы с тобой выкликали время. Твоё белое платье сгорело В черёмуховом чаду. Лютики выпрыгивали из земли Прямо в губы, в поцелуи. Уже семь дней, как я умер. И смотрю вот отсюда. Ведь тут Всё по-другому: Щебет птиц островерхий И жужжание насекомых — А в них послание От сердца к сердцу. О провинция моей любви! Как отсюда ты хороша — Скучная золотая мадонна, Сухой пыльный бурьян, Купеческие изразцы на закате. О моя свежесть! О моя юность! А тут — только и остаётся: Вдоль ручья в горах — брести В одиночестве с посохом в руке, Застыв среди сосен, заметить, — Облака напоили складки Халата, что твои паруса. А потом Задремать с книгою у окна, Заросшего бамбуком. Проснуться И замереть: луна забралась в Истёртое одеяло. Полу-Китай, полу-Россия. Провинция. * * * Анатолию Шору Рассеянные усилья тщетны, а штукатурка осыпается, как свет. Июнь щебечет, слабостью пьянит. И паровоз едва-едва тащится. Куда-то едут джентльмены — без конца, куда-то мчатся леди — без предела. Не различить надёжного лица, и света не хватает для улыбки. А за спиною — триязыкость бездны... Истинный рай Ирине Корб, Андрею Черных и др. В Ереван укатила Оля Панайотти, а Оля Шубик на дачу в Эст- Тойла. Там Северянин в еловых лесах; а я в раскалённом остался Петрополе. А я, раскалённый, хожу по банкам и биржам, по углам и чердакам, ем рынное вприкуску с таком. В Ереван умчалась Оля Шубик, а Оля Панайотти открыла себя в Эст-Тойла на даче Северянина. (Северянин — «дачник» — так пытались его уязвить местные эстонские рыбари.) А я выпускаю санкт-петербургские акции средь алкашей синенёбых, средь джунглей бетонных — мой голос ко дну оседает. Тем часом Лёшка Аксенов заправляет соляркой авто — и в Бурунди, прихватив с собой Оль (Панайотти и Шубик). А я остаюсь городским августовским смешным пареньком — с кооперативным персиком за щекой, пытаюсь в пыли и чаду, пытаюсь, — и жду благодати. Ереван прибежал к Оле Панайотти, а Эст-Тойла впорхнула к Шубик Оле. Всё смешалось в Санкт-Петербургском доме, всё отлично смешалось, лучше не придумаешь, куда уж, — значит, пора мне — и я поднимаюсь всё выше и выше — куда вы? Там разрежённый воздух! О, да! И что бы там ни говорили — но после житья в Ленинграде — это — истинный рай. * * * Нугзару Кахиани Мелодия явного света меня разбудила. Дрожал ночной жасмин в тонком фарфоре. И вот — ни звука. Только комар токовал. А может — девушка пела в церковном хоре? Каменные часы и деревья стояли вокруг. Я придвинулся к ним, чтобы понять. Спустила волосы ко мне заспанная Дриада. Каменное молчание гомонило вокруг. Шумел прозрачный жасмин в редком фарфоре. Тонко кипел комар. Я был у июня в фаворе. Проснулся: песни Басё или девушка пела в церковном хоре?! 27 июня 1992 г. Комариная песнь Ивану Полозкову и др. Будировать будем вопрос, гомонил мужичок, и, надев заплечный мешок, отправлялся вниз, по Иртышу. Ах, уходил он, канцелярист обалденный! Уходил из учреждения чиновник, сплавлялся, лобызался с арифмометром, нарукавники долго ласкал, эротично, оргазмно, (так сказал б Северянин, огимнив), — уходил навсегда из конторы шурупчик, маховичок непробойный, канцелярская крыса, товарищ по партии, крючконосый крючкотвор, параграфа ревностный странник, скрепичных дел мастер, усталый верлибрист-пустомеля, уходил, — а в графине ржавела вода — ни жива, ни мертва, пыль облепляла костяшки счётов, — вниз отправлялся по Иртышу — лишь холщовый мешок за плечами. Будировать будем вопрос, — комарам комонил — будировать бездну, если, конечно, анонсом, тогда непременно. Ананасы в шампанском! Будем взлетать — комариное громкое племя! Пел и лакал. Пламя будировал нежно. * * * Замёрзнув, вскрикнула трава. Мы были, помнится, травой. В стеблях сверкающих — молва. Не разминуться нам с молвой. Мы жили, и нам несть числа. Морозец воздух сторожит... И звёздной речью голова, разбуженная, — снова жить. 7 февраля 1997 г. Свидетельствую Анатолию Шору, Александру и Егору Яковлевым и др. Какие-то сумасшедшие стали клубиться вкруг меня. Они собирались партиями, стаями, голосами. Их хор пел мне осанну. Я выходил в дождь, в твои губы, пахнущие земляникой, прижимался к земле, трава заползала в усы. Я — слышал. И яблоня роняла рой нежный кремовых лепестков на скулу. Я — плакал. А они, сумасшедшие, приходили с утра, как на службу. Кричали, спорили, поминали Будду, Достоевского, Аллена Гинзберга, пересыпбли мат театральной пыльцой. А я — уходил на крыльцо — всё дальше — в сад — упадал лицом в землю; слушал; пытался летать. Они сыпали пепел, пили из мутных стаканов, пели, (развешивали сушиться бикини под дождём), записывали мою жизнь в блокноты (сверяя банкноты) и магнитофоны, прятали образы (как обрезы) — под подушку. А я — уходил, и усы мои были помяты. Наклонял лицо к земле — жгла крапива, гул катаклизмов я различал, гремели выстрелы, стоны, бормотанье огней — и там, по другую сторону земли, тоже процветали сумасшедшие. Но паслён, но жимолость, но кориандр, лопухи и горицвет — только они оставались абсолютно нормальными — только они. Только они поддерживали на своих хрупких плечах этот безумный мир. Общаясь с любимым поэтом Стой, стрелять буду! — кричит милиционер. Ответную очередь запустил мафиози. Свершая вечерний моцион, твержу строки Басё. * * * Каналы зелены, бутыли смутны. Гусары хороши и бесполезны. Альтуют пчёлы, серебрятся трубы, черёмухой взрываются оркестры. Каналы хороши, гусары смутны. Горит пенал зелёного сиянья. Плывёт банкир, попыхивая трубкой, прислушиваясь к тайнам мирозданья. Всё — движется. При деле. При неделе. Усы мои тем часом поседели. 4 июня 1992 г. * * * Я разлюбил писать, я перестал дружить. Державинский раскат нам не мешает жить. Я перестал уметь — нелепая стезя. Не лучше ль умереть, когда парить нельзя. Не лучше. Потому нам Бог открыл пути. И сотни лет тому мы начали идти. 17 февраля 1998 г. Транссибирский экспресс Ан Спигелеер, Блэзу Сандрару и др. Выполнить волю богов: сесть в зелёный вагончик, уснуть, и проснуться — всё тащится поезд по тихим пескам. Колючки, верблюды, тюльпаны. Три вагончика, паровичок. Пассажиров штук семь или восемь. Беспробудные станции, а точней — полустанки. Заспанные дежурные — в синих тужурках, в красных фуражечках. И снова — пески. Гребни. Барханы. Пустынная песнь человека. Тёплое пиво. Сидр. Лимонад. Вечереет. Сквозь открытые окна — картинки багровой пустыни. Пассажиры хлопают дверцами — переходят из салона в салон, из вагона — в вагон, в такт движенью. Наносят визиты. Дамы в страусовых перьях, джентльмены в рубахах «апаш». Флиртуют в объятьях пустыни. По случаю ночи — тормозим. Остановка! Господа, засыпайте, и приснитесь друг другу. И во сне нам откроется — цель путешествия. И во сне же — досадовать будете вы на задержки. Помчимся скорее, промедление смерти подобно! Ну а утром, в розовеющих лучах фламинго — опять продолжим бесцельные странствия. Легкомысленно, скучновато, безбедно. И только во сне нам откроется смысл километров. Несовпадение дня и ночи. * * * Юрию Шевчуку Инспектор осенних лесов, пустых, заколоченных башен, в сентябрь я неспешно вошёл, и словом багряным окрашен. Так сумерки тихо живут и дышит земля ключевая. Три века и пару минут живу я, себя вспоминая. Какое безумство вверху, какое внизу постоянство — мой час на другом берегу, где жёлтая зелень пространства. 19 сентября 1992 г. * * * На улице шёл первый снег, а время плакало и пело. И бездна слова — «человек» — во тьме скрипела. Снежинки ровным роем шли с небес на землю. И плакали цари земли, вселенной внемля. И белый веер всех начал, концов и истин, светлее нежных опахал, главнее мыслей — летал в паслёновой ночи до света... А человек неразличим на фоне снега. * * * Утешь меня, спокойный воздух, как храбро катится возок. И Новый год смешлив и розов, а Старый вязок и высок. Лесных тоннелей перспективы — вот верные поводыри. Вокруг престранные картины разлапо веют упыри. Мороз толкует что есть мочи о русской сказке наяву. И нет вернее тёмной ночи, в которой памятно живу. Всё происходит под сурдинку который раз, который год. И не уйти уже в сторонку, поскольку дышит и живёт. 3 января 1997 г. Царское Село
Николай Алексеевич Якимчук родился в 1961 году в Царском Селе, учился на факультете журналистики ЛГУ. Главный редактор альманаха «Петрополь»; издатель, выпустивший в Санкт-Петербурге с 1989 года 150 некоммерческих книг; распорядитель Фонда русской поэзии; один из учредителей Царскосельской премии. Собственный сборник Николая Якимчука — «Колесо неуспеха» (стихи и проза, С-Пб, 1989). Автор сценария документального фильма о Бродском «Черный крёстный», а также книги «Дело Иосифа Бродского» (С-Пб, 1991; 1997). Живёт в Царском Селе.