Наблюдатель
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 1998
В границах своего понимания
Марк Харитонов. Приближение. Дружба народов, 1998. № 4.
Марк Харитонов любит смешивать жанры: антиутопию, фантастику, притчу, детектив, интеллектуальное и психологическое повествование… Он снова, как и в “Сундучке Милашевича”, букеровском премиальном романе, выстраивает сложную систему зеркал:
— писатель,
— герой писателя,
— однофамилец писателя,
— реальность,
— сон,
— вымышленный мир
и т.д.
Все это отражается друг в друге, взаимоподсвечивается, усложняется, выстраивается в некий лабиринт… Жизнь перетекает в вымысел, вымысел вдруг оборачивается реальностью, а реальность сном, сон — снова реальностью… Или грезой. Или кошмаром. Из всего этого коловращения что-то должно вырасти, выкристаллизоваться.
Но вот что?
У Харитонова, в отличие от новейших постмодернистов с их всепроникающим скепсисом, цель всех этих витиеватых, но вполне современных “видеоклипных” построений достаточно старомодна: идея объединяющего “клочки жизни” смысла.
Если чего-то и хотел главный герой повести писатель Зимин (нетрудно предположить близость этого персонажа самому автору, давно озабоченному проблемой смысла — и не только в плане эстетики, но и в плане экзистенциальном) в своем творчестве, если к чему и стремился, то прежде всего к ощущению “действительной причастности к жизни”. Для него это оказывалось самой большой загвоздкой: “приходилось то и дело перестраивать что-то в мозгу, приспосабливаться, подсоединяться словно к чему-то не своему”. Самым трудным было для него связать нагромождение событий и эпизодов “завершающим, объединяющим смыслом”.
Таков сюжетно-психологический посыл: внутренне неприкаянное состояние писателя Зимина (распад семьи, утрата рукописи романа, отторженность от современной реальности), экзистенциальный вакуум, постигший его в какой-то момент жизни. Герой же самого Зимина, иронически прозванный им “губошлепом”, также страдает от острого дефицита общего смысла существования, от неспособности связать расползающееся полотно реальности в единую, осмысленную картину. А потому он и обращается к некоему шарлатану, то бишь “дипломированному специалисту, толкователю и целителю душевных несоответствий, зазывает страждущих на “сеансы органической корректировки”. Тот же устраивает ему сеанс с горящими пахучими свечами и разбегающимися по замысловатой картинке покрывающей стол клеенки крупными серыми раками, которых они вслед за тем благополучно варят и едят. “Мы ведь, в своем роде, как эти твари, копошимся среди разных слов. Не то что годами, изо дня в день — тысячелетиями”, — резюмирует шарлатан.
Все начинается с метафоры и метафорой же кончается.
Но между этим герою предстоит пережить эдакое философское приключение. Зимин получает телеграмму о смерти своего загадочного однофамильца, работавшего в некоем “ящике”. А чуть раньше от него писатель получил письмо, в котором тот сообщал о прочитанном произведении Зимина, том самом, что он считал сгинувшим (рукопись пропала в издательстве вместе с исчезнувшим издателем), и предлагал чуть ли не совместную доработку, своего рода соавторство, приглашал приехать: “Это ведь и моя проблематика: возможность соединиться с жизнью, не прорывая сберегающей оболочки…”. Собственно, надежда вернуть свое детище и побуждает Зимина отправиться на похороны своего однофамильца.
Утраченная (похищенная) рукопись, зазеркалье, таинственный “комбинат”, фотография однофамильца, существующая только в негативе, двойничество, огонь, вода и медные трубы, диалог с компьютером, на котором работал однофамилец, — вполне подходящие мотивы для философской повести с авантюрным сюжетом для занимательности.
Писатель Зимин совершает путешествие в страну, сотворенную собственным воображением, пораженным страхом перед современной ускользающей реальностью. Добирается он туда сначала в общем вагоне поезда, слушая загадочные разговоры сидящих внизу парней, обсуждающих цену “выстрела”, потом сквозь туман на катере, где ему предлагают травку, а в трюме он случайно натыкается на перевозимых тайно иностранцев, и т.д. А еще чуть позже тайное поминальное застолье среди инвалидов, обслуживающих комбинат, компьютер, в котором он находит сообщение своего “двойника”-однофамильца, с кем его новые знакомые почему-то склонны его отождествлять и даже ждут какого-то важного указания (персонажи в поисках автора), невольное участие в охоте на живых людей, где он оказывается “дичью”…
Все происходит как бы в тумане, который не рассеивается, а только сгущается. В этом тумане что-то появляется, что-то исчезает, ничто не вырисовывается окончательно, только проступает смутно, все — вдруг, непредсказуемо, подчиняясь каким-то своим неведомым законам или беззаконно, концы уходят в невидимую глубину, так что растерянному писателю остается только лишь обращаться к себе с вопросами и недоумениями, находя самые приблизительные объяснения, которые он сам тут же отметает.
Он — как ежик в тумане из знаменитого мультфильма.
Для него, как для любого настоящего писателя, стремящегося не просто к артистизму, а к проникновению в суть вещей, к более глубокому пониманию мироустройства и разгадке тайны человека, эти туманность и невнятица — острый нож. Новое же состояние жизни — именно таково. “Представлял ли он, как вместе с этими перегородками исчезнут однажды существенные ориентиры, каким он почувствует себя незащищенным? Как после стольких лет, стольких странствий он не сможет уверенно сказать, знает ли хоть ближние окрестности — таким все становится неузнаваемым?”.
Из приведенных цитат можно вычленить и внутреннюю тему героя: он хочет постичь этот мир, но он и страшится раскрыться. Он чувствует свою незащищенность перед миром. Беда (или достоинство) Зимина, что для него сохранить свою человеческую цельность (самость, лицо, личность), основанную на неких важных этических основах (такое суховато-сероватое словцо “ориентиры”), не менее важно, нежели живописать реальность, подчиняясь авантюризму воображения и игры. Для него совесть — понятие, не канувшее в небытие. Вот он и недоумевает, вспоминая про то и дело демонстрируемые по “ящику” трупы: “Пока все эти ужасы были для нас словами, какие закипали чувства! Слова действуют, оказывается, сильней. А когда ни от чего, кажется, не тошнит — настоящее это или нет? Поахать, конечно, можешь, с полным чувством, но без внутренних последствий. Как в кино”.
Зимин чего взыскует?
Именно полного, полноценного контакта с бытием — на душевном максимуме, на грани выносимого. Однако он от этой невыносимости в то же время — из чувства самосохранения — отталкивается. Харитонов его за это не осуждает: проблема не только писательская.
Человеческая.
Помните у Достоевского: ко всему-то подлец человек привыкает?..
Такая вот пустяшная проблемка: как жить с открытыми глазами, не растеряв способности по-человечески реагировать на творящиеся вокруг мерзости, не успокаиваться отстраненностью, не утешаться обманчивыми ответами, то есть — на полную катушку, с полной мерой саморастраты, которая способна — из-за непосильности взятого на себя груза — привести даже к разрушению личности (“не дай мне Бог сойти с ума!”).
Вот и у своего двойника Зимин находит в компьютере отвечающие его сомнениям темы: “Философия целого”, “Энергетическое измерение”, “Трусость литературы”, “Жизнь мимо жизни”… Все это знакомо ему, потому что в его утраченном произведении “Приближение” были те же понятия, то же желание понять реальность не на уровне фактов и однозначных решений, а на “энергетическом” уровне.
Но если Зимин живет, то двойник-однофамилец, прикованный к инвалидному креслу и компьютеру, только производит идеи, которые в конце концов воплощаются в “комбинат” (новейшая антиутопия), некий “психодром”, где люди получают “энергетическую подпитку” за счет всяких бесчеловечных развлечений. Тут у Харитонова довольно загадочно, описывать подробнее, видимо, не входило в его задачи, поскольку достаточно просто отослать к жанру антиутопии, чтобы стал внятен механизм и смысловой расклад.
Зимину ясно: мир неблагополучен — уж слишком много в нем жестокости и всякого непотребства, слишком много вопиющих противоречий в самом человеке, то возвышающегося до сияющих вершин духа, то падающего… Не он это первый открыл, но разве от этого легче? Каждый проживает свою судьбу и свою душу в эту жизнь вкладывает. Так что умом, по известным словам поэта, не понять. Но еще более, рассуждает Зимин, “невозможно понять: мир при всем этом каким-то образом держится. Пока держится, вот что опровергает умственные построения”.
Уму, таким образом, отказывается в способности постижения этого мира.
Что-то Зимин вот-вот, кажется, должен постичь, к чему-то пробиться, сидя возле компьютера своего однофамильца, призывающего волей таинственного двойника к некоему последнему духовному усилию, к последнему шагу: “Бросайся в бездну, чтоб обрести крылья”.
Нет, не получается. Отшатнется, побоится, не захочет. Собственно диалога с двойником, говорящим из компьютера, не происходит, здесь тоже “клочки жизни”, образы и сентенции, в которые Зимин не хочет вдумываться, скользя по их поверхности, одержимый одной мыслью — найти собственную рукопись. Тот наседает, а Зимин ускользает. Ему не надо. Ничего ему это не сулит — никакой новой правды, никакого поддерживающего в этом мире смысла, вот в чем он убежден. Да ведь и двойник его убежден в том же: “Живем, как живется, значит, этого для жизни достаточно. А понимаем, не понимаем… Если удается жить в пределах своего понимания, большего ведь мы не хотим… Большего, может, не вынести, вот в чем загвоздка”.
Вот она, мудрость. Но опять же как бы не безусловная, с иронией. То ли двойник призывает жить как придется, в пределах своего понимания, то ли, напротив, упрекает писателя Зимина в неспособности пробиться сквозь собственную защитную оболочку.
К этому спору присоединится чуть позже еще и явно отрицательный персонаж в кожанке, какой-то крупный чин в местном “комбинате”, которому подчиняются “омоновцы” в масках и с автоматами, круто расправляющиеся со своими жертвами и от которых якобы по недоразумению достается и Зимину. В кожанке (!) тоже интерпретирует на собственный манер его мысли: “Для художника, как вы показали, любая действительность оскорбительна и неправильна. Морализировать бессмысленно. Мир не лучше и не хуже нас. Понятие нормы мутирует. То, что казалось недавно откровением, выглядит вдруг смешной пошлостью”.
Одного только не может постичь Зимин: почему все валят на него. Дескать, он придумал, он создал… Если он и писал, то не об этом, отчего же все слова, им употребленные, оказались использованы именно так, а не иначе? Может, именно его непонимание обернулось такой вот изуверской реальностью? Ведь, оказывается, именно ему, Зимину, по свидетельству человека в кожанке, пришла в голову идея “психодрома по полной программе”. Это он (тут уж точно можно сказать, что Зимин — Писатель с большой буквы, писатель-символ) выдвинул идею жизненной игры, научил, что из страдания как подлинного богатства можно добывать новую жизненную силу.
Тема ответственности художника — давняя у Харитонова. В новой повести она неожиданно повернута так, что не то что ответственности, но и вообще ничего не захочешь — ни писать, ни думать. А то вдруг ненароком получится такая вот “превратность”. Он-то хотел, как лучше, а вышло… Собственно, за это в нынешней продвинутой критике, да и раньше бывало, нередко достается русской классике — она тоже хотела, как лучше, а что вышло…
Харитонов на примере собственного героя использует уже ставшую достаточно расхожей модель взаимоотношения литературы и жизни. Литература учительствует или играет, а жизнь, используя предлагаемые той схемы, впитывая ее идеи, превращает их в реальность — такими, как есть, или выворачивая чуть ли не наизнанку, до карикатуры, причем, увы, далеко не безобидной.
В этом бедному Зимину по воле автора придется убедиться на собственной шкуре. Он сам превратится из кукловода, каким является, по определению Кобо Абэ, всякий писатель, в марионетку в чужих искусных манипуляциях, но не на бумаге, а в реальности.
Или — во сне? В ночном горячечном кошмаре?
В повести это в конце концов становится неразличимо.
До этого герой, впрочем, успеет внутренне откреститься и от всегдашнего своего стремления к пониманию, потому что “непонимание скорей помогало справиться с угрозой, с чем-то, что явственно тут же рядом присутствовало, подступало вплотную, но не осознанное, неоформленное, расплывалось, проходило мимо”. И вообще оно обесценивало чувства, удовольствия, даже беды…
Такой вполне последовательный путь для интеллектуального приключения — сбрасывание балласта: сначала ум, потом понимание…
Тонкая, между прочим, мысль: меньше знаешь — крепче спишь. Но если серьезно, то ведь и впрямь осознание ситуации возводит ее как бы в новую степень реальности. Бесы — парадокс — тогда именно и появляются, когда их начинают замечать. Действительно ведь проблема!
Только ведь и непонимание Зимина, как показывает Харитонов, не спасет: быть ему жертвой в организованной “комбинатом” охоте на людей, прятаться в некоем глухом шкафу и слушать оттуда, как смачно испражняется поблизости один из прибывших в “комбинат” подновить чувства мужиков, готовый влепить в него пулю, стоит только обнаружить свое присутствие.
Все, впрочем, для Зимина обойдется, поскольку реальность — она же сон, она же вымысел и вообще виртуальность. В философском же плане он так и не расстанется с неразрешенными вопросами: “Что считать моей жизнью? Что значит остаться самим собой? Или стать самим собой? В таком-то возрасте!.. Проснулся ли я, наконец? Так поздно, так поздно!..”
Остаться-то останется, но поверх них будет ему даровано автором утешение и, если хотите, откровение. Финал повести — лирическое воспоминание Зимина о послевоенном детстве: на руках отца ему надежно и сладко. Он слышит звучащие над ним слова: “Главное, война кончилась” и “Выкинь из головы. Чтоб не сойти с ума”. И еще: “Лишь бы он жил не как мы”. Он чувствует тепло очага, слышит скрип половиц, родительский любовный шепот…
Собственно, это и есть, по Харитонову, самое важное. Единственное, что оправдывает этот мир и дает человеку ощущение неслучайности его жизни. Дом, любовь, нежность… Самое простое и очевидное.
“Сберегающая оболочка”.
Только лучше бы без утешений. Слишком уж явно стремление автора закончить повествование на позитивной ноте, даже если всей душой готов согласиться с ней, — слишком режет ухо неожиданный финальный пафос. Вроде как действительно понимание ни к чему. Как и все эти интеллектуальные забавы, игра в бисер, в которых сам автор вместе со своими эманациями (Зимин, Губошлеп и пр.) принимает активное участие. Можно, значит, и без них, как и без вопросов, лишь бы что-то настоящее в жизни.
И вообще — “главное, война кончилась”?..
Евгений Шкловский