«А вот что случилось / жизнь
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 1998
Критическая воля
Сьюзен Зонтаг. Мысль как страсть / Составление, общая редакция, перевод с французского Б. Дубина. Переводы с английского В. Голышева и др. — М.: Русское феноменологическое общество. 1997. — 208 с. 3000 экз.
Книга, кажущаяся запоздавшей. Сьюзен Зонтаг после публикаций в “Знамени”, “Иностранной литературе”, “Искусстве кино”, “Вопросах литературы” и т.д. в представлении не нуждается. Книги героев ее эссе — Барта, Канетти, Беньямина — выходят на русском. За 20-30 лет многое из того, что говорила Зонтаг, разошлось в виде цитат, стало общеизвестным. Тем важнее, однако, послушать, как она это говорит.
Послушать на фоне общего необязательного “постмодернистского” трепа, например, слова Зонтаг о Симоне Вайль: “Мы не собираемся ей подражать, но мы изменены ее нешуточностью”. Зонтаг интересует, как создается “мир трудного”, а не “невыносимая легкость бытия”. “Лучшие эссе Беньямина заканчиваются там, где нужно, — в сантиметре от самоуничтожения”. Зонтаг накапливает опыт серьезности, опыт границы. Литература, всегда стремящаяся за грань себя и только поэтому остающаяся литературой. Чезаре Павезе или Мишель Лейрис. Художник как разведчик пограничных областей сознания, зажигающий, а не поучающий.
И Зонтаг не боится быть зажженной. Эссе о порнографии — какой, казалось бы, выигрышный повод для связи всего со всем, игры вокруг острой темы. Но для Зонтаг это не только игра, но и попытка “найти слова для разговора о самом высоком — высвободившись из религиозного кокона.” Путь Зонтаг и ее “героев” — балансирование между высоким и низким. “Искусство ХХ века — не создание гармонии, а достижение напряжения”. Зонтаг интересует “литература, стремящаяся выбить из колеи”. И неслучайны названия эссе и книг: “Образцы безоглядной воли”, “Думать наперекор себе”.
Важно сохранить это напряжение, не дать интерпретации укротить и редуцировать беспокойство и изобилие произведения — или жизни. Важно “противостоять интерпретациям, которые напрашиваются сами собой”. “Большинства ожидаемых цитат у Беньямина не находишь.” “Истина — это равновесие, но метания — не обязательно ложь.” А вот “так называемый прямой, незамутненный взгляд, скорее всего, лжет.”
И само напряжение в напряжении, под вопросом. В эссе о Чоране и эссе о Павезе оценка связи страдания и литературы прямо противоположна. Но только так что-то вообще может быть. “Любая хоть что-нибудь стоящая мысль обречена тут же потерпеть поражение от другой, которую сама же породила”. Критичность Зонтаг не исключает ни себя, ни свое поколение. Сильно связанная с бунтарями конца 60-х, Зонтаг тем не менее описывает, как бывшие молодые антитоталитаристы превратились в нынешних искателей гуру, предупреждает, что секс вовсе не так естествени безобиден, как казалось “детям-цветам”.
Читая Зонтаг, видишь, как однозначна немалая часть отечественного постмодерна, как не хватает ей того “чуть-чуть”, что отличает произведение от подделки. У кэмпа, стильного балансирования на грани вульгарности и театральности, ныне много поклонников, но многие ли из них, безоглядные в своей любви, помнят слова Зонтаг, одной из первых сосредоточивших свое внимание на этом явлении: “Я испытываю сильную тягу к кэмпу и почти такое же сильное раздражение… Для того, чтобы назвать чувствительность, набросать ее контуры и рассказать ее историю, необходима глубокая симпатия, преобразованная отвращением”. Потому что Зонтаг свободна и относительно своих пристрастий тоже.
Может быть, поэтому — прекрасно отдавая себе отчет в ловушках логики и языка — Зонтаг все же может сказать: “Разум, речь, язык освобождают, выпуская в большой мир”.
И личность для Зонтаг — проблема. С одной стороны, отмечается “неспособность в существенной ситуации выйти за пределы личности, не разрушая ее”. Зонтаг прослеживает эволюцию современных писателей. “Нет записей о повседневной жизни, никаких описаний, касающихся семьи, друзей, возлюбленных, коллег, либо реакции на события в обществе” (о дневнике Жида), “отсутствуют какие-либо упоминания о вовлеченности в политику” (о дневниках Павезе, пробывшего десять месяцев в итальянской тюрьме за антифашистскую деятельность). Но это вымарывание собственного “я” даже из дневников оказывается связанным со стремлением слушать вещи и события, “испытать свет вещи, как она есть”. А “философия — либо идеология, либо личный афоризм” — то есть только личностность и спасает от соскальзывания в идеологию. Насколько все это отличается от бодро-стандартного “постмодернистского” высказывания, что личности нет, и все тут.
Многое в книгах Зонтаг обусловлено обращением к американской аудитории — оптимистичной, жаждущей занимательности. В России не надо объяснять идею писания как страдания. Но в нашей культуре свои общие места и свой конформизм — потому и универсален накопленный Зонтаг опыт движения против течения.
Впрочем, и объяснять осталось еще многое. О близости фашизма и коммунизма как тоталитарных идеологий мы уже знаем, а вот осознать близость фрейдизма и марксизма как идеологий, редуцирующих — обедняющих — изобилие жизни, российским поклонникам Фрейда еще предстоит.
Одна из первооткрывателей и творцов постмодернистского типа мышления и чувствования, Зонтаг показывает, что он гораздо многообразнее, чем нам порой кажется (или чем мы порой упрощаем). Принципиальное утверждение множественности позиций (“Для него было важно не порывать ни с одной из своих позиций — богослова, сюрреалиста в эстетике, коммуниста. Каждая дополняла другую — он нуждался в них всех”, — пишет Зонтаг о Беньямине) не исключает остроты и интенсивности переживания (чему много примеров в том же эссе). Что привлекает Зонтаг? “Неистребимая способность восхищаться и цивилизованное воздержание от жалоб”. “В мире есть тайна, и иной (хотя далеко не каждый) отказ от жизни приумножает жизнь”.
Книга Зонтаг выходит вовремя, чтобы напомнить — на фоне разговоров о “культуре цитат”, — что одних цитат недостаточно, необходимо обращение к первоисточнику, к автору со всеми его напряжениями, сомнениями и оговорками — с его личным стилем мышления. И лучше поздно, чем никогда.
“Если говорить реально, то самое большее, на что, пожалуй, может надеяться человек, — это некий набор ситуаций, образ жизни, среда, в которой есть место сознанию, способному на риск и свободному от тягот. Вспомним чорановский портрет испанцев в “Краткой теории рока”: “Они живут какой-то музыкой суровости, трагизмом несерьезного, хранящим их от вульгарности, от счастья и от успеха”.
Александр Уланов