Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 4, 2024
Станислав Минаков, «Русалим. Стихи разных лет»
СПб, Алетейя, 2024
Книга, собравшая лучшее из написанного за более чем 20-летний период и уже отмеченная Ахматовской премией (Комарово), отличается, прежде всего, уникальной поэтической речью, где современный язык перемежается с древнерусским и церковнославянизмами. Уроженцу Харькова, ныне живущему в Белгороде, удалось, кроме того, сообщить стихам (тут, наверно, можно провести параллель с Борисом Чичибабиным) малороссийскую гибкость и певучесть:
Мама стала махонькая, как котик.
Мама стала тихонькая, как мышка.
Мама еле-еле по дому ходит.
Гречку перебирая, лапкой гребет, как мишка.
Мамины дни теперь ни пестры, ни пестры —
мелкой моторикой их не унять, итожа.
Старощь и немощь — тоже родные сестры,
так бы поэт сказал, если б только дожил <…>
Книга тематически — разная, она — перекресток и перекрестье, ибо здесь вполне мирная повседневность (цикл стихов, посвященных собаке, — уже говорит о многом) перемежается, сталкивается с грозными военными буднями. Вчера разбивается о сегодня, где само существование рода человеческого под сомнением. Впрочем, поэт все предощущает заранее — именно он задается вопросом:
На что ты, мама, уповала, толкая колыбель рукой,
когда пила крестоповала завыла ночью за рекой?
С какого бала эта Клава влетела на метле в окно? <…>
И вот меняется сам язык письма: судьба поэта-харьковчанина, ее излом, уникальность становятся опытом преодоления «самовыразительной медитативности», нахождения «меж двух властных пространств», делаются подвигом постижения «жесткой науки письма от Писания»:
Проснешься — с головой во аде, в окно посмотришь без очков,
клюешь зеленые оладьи из судьбоносных кабачков.
И видится нерезко, в дымке — под лай зверной, под грай ворон:
резвой как фраер до поимки, неотменимый вавилон.
Ты дал мне, Боже, пищу эту и в утреннюю новь воздвиг,
мои коснеющие лета продлив на непонятный миг.
Ты веришь мне, как будто Ною. И, значит, я не одинок.
Мне боязно. Но я не ною. Я вслушиваюсь в Твой манок,
хоть совесть, рвущаяся в рвоту, страшным-страшна себе самой,
Отправь меня в Шестую роту — десанту в помощь — в День
седьмой!
Мне будет в радость та обновка. И станет память дорога,
как на Нередице церковка под артобстрелом у врага.
Или еще жестче:
Замолчали галки и вороны,
онемели прочие грачи.
Противовоздушной обороны
не слыхать дней пять. И ты молчи.
Не слыхать хлопков и взрывов, воя
душераздирающих сирен.
Есть такое дерево — секвойя.
Есть такая музыка — «Сирень».
Слышно, как ребенок спящий дышит.
Небо знает, чья и в чем вина.
Говорят, война все вины спишет.
Есть такая музыка — война.
Но удивительно то, что, будучи свидетелем Армагеддона, очевидцем столкновения двух начал, Минаков (почти все тексты книги датированы) невольно упоминает о другом, надмирном времени — и здесь хочется провести сравнение с известным романом Булгакова. Стихотворение воспринимается не как исповедь или сообщение, но как написанное на Благовещение, Прощеное воскресение, Пасху или Радоницу; автор называет имена свт. Григория Паламы, Спиридона Тримифунтского, Андрея Критского. Таким образом, драматизм события показан в ином ракурсе, высвечивая детали. В конечном счете, само название книги Русалим (так Иерусалим именовался в устном народном творчестве) дарит надежду:
Я постным становлюсь и пресным,
простым, безхитростным и ясным.
Отдавший дань мослам и чреслам,
я возвращен к воловьим яслям —
тем самым, с тишиной Младенца
сладчайшей, истинной, безстрастной.
Есть счастие для отщепенца —
свет мягкий, образ неконтрастный. <…>