(к 170-летию В. Г. Короленко)
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 5, 2023
АЛЛА НОВИКОВА-СТРОГАНОВА
Доктор филологических наук, профессор. Живет и работает в Москве.
«Доколе Свет с вами, веруйте в Свет,
да будете сынами Света» (Ин. 12:36)
Часть 1
Владимир Галактионович Короленко (1853–1921) — замечательный русский писатель, наделенный ярким, светоносным талантом. Неодолимое «влечение к свету[*]» — в основе рассказов, повестей, очерков, четырехтомной «Истории моего современника» (1905–1921).
Этими художественно-историческими мемуарами, которые Короленко писал до последних дней своих, но так и оставил незавершенными, восхищался А. М. Горький (1868–1936): «Взял я превосходную эту книжку в руки и перечитал ее еще раз. И буду читать часто, — нравится она мне все больше и серьезным своим тоном, и этой, мало знакомой современной нашей литературе, солидной какой-то скромностью. Ничего кричащего, а все касается сердца. Голос — тихий, но ласковый и густой, настоящий человечий голос»; «На каждой странице чувствуешь умную человечью улыбку много думавшей, много пережившей большой души». Горький видел в Короленко «идеальный образ русского писателя».
В 1913 году в юбилейной статье к 60-летию писателя совершенно справедливо было отмечено: «Такие люди, как Короленко, редки и ценны. Мы чтим в нем и чуткого, будящего художника, и писателя-гражданина, и писателя-демократа».
Одним из первых большое литературное дарование Короленко рано заметил и высоко оценил Н. С. Лесков (1831–1895) — в те годы уже маститый писатель. Он назвал имя Короленко в числе самых талантливых русских литераторов нового поколения: «Пока еще есть читатели, — нужны и писатели, без участия которых непременно ощутился бы недостаток в чтении. И притом в числе молодых беллетристов есть люди с хорошими дарованиями и тоже с здоровым реальным направлением. Говоря это, хочется назвать г. Гаршина, который пишет прекрасно и который далеко еще не достиг предела полного развития своего таланта. За ним, может быть, следовало бы упомянуть Короленко и молодого писателя Чехова, начинающего писать в том же реальном направлении»[**].
В. М. Гаршин (1855–1888) и А. П. Чехов (1860–1904), в один ряд с которыми Лесков поставил Короленко, восторженно отзывались о его личности и творчестве.
Чехов был восхищен первой книгой рассказов и повестей Короленко, увидевшей свет в 1886 году. Особенно выделил Чехов рассказ «Соколинец (Из рассказов о бродягах)», который назвал «самым выдающимся произведением последнего времени».
Гаршин также воспринял книгу Короленко с восторгом и сердечной теплотой: «Я ставлю его ужасно высоко и люблю нежно его творчество. Это еще одна розовая полоска на небе; взойдет солнце, еще нам неизвестное, и всякие натурализмы, боборыкизмы и прочая чепуха сгинут».
Короленко отмежевался от новомодного в то время натурализма, опираясь на художественные достижения отечественных классиков литературы. Особенно ему был близок реализм И. С. Тургенева (1818–1883), одухотворенный романтической традицией. На это свойство дарования Короленко указал Н. Г. Чернышевский (1828–1889): «Это большой талант, это тургеневский талант».
Как и Чернышевский, Короленко за свои социально-политические, демократические убеждения, за желание помочь угнетенному народу и «едкое чувство вины за общественную неправду» пережил аресты, ссылки, скитания, гонения, цензурные запреты. Однако, несмотря на тяжелые жизненные обстоятельства, он был и продолжал оставаться писателем на удивление светлым, позитивным, жизнерадостным. «Я вообще человек не унылый и не пессимист» (2, 473), — признавался Короленко в одном из своих писем.
В рассказе «Парадокс» (1894) писатель приводит «поучительный афоризм» (2, 367), который навсегда вошел в русский язык крылатой фразой: «Человек создан для счастья, как птица для полета» (2, 368).
Парадоксально, что этот афоризм написал пером на листке бумаги калека, родившийся без рук — «природа забыла приклеить руки к плечам (2, 371). Безрукий уродец научился все делать ногами, даже держать перо и писать ровным, красивым почерком. Окрыляющая фраза о счастье, сочиненная и написанная человеком-«феноменом» на глазах изумленной толпы и подаренная мальчику-рассказчику, обладает чудодейственной способностью духовно поддержать каждого в трудную минуту.
Первую редакцию рассказа «Парадокс» Короленко завершил следующим автобиографическим, лирическим признанием: «И не раз мне казалось, что за плечами у меня вырастают крылья, а потом я чувствовал себя беспомощным, разбитым и бессильным, как червяк, раздавленный в дорожной пыли. Бывали безумные удачи и постыдные поражения, сердце не раз трепетало от восторга и сжималось смертельной тоской, мир раскрывался навстречу моим надеждам и замыкался четырьмя стенами душной тюрьмы… Но никогда с тех пор я не забывал странного афоризма, написанного ногами парадоксального счастливца <…>
— Человек создан для счастья, как птица для полета…» (2, 473–474)
Эта вдохновляющая идея определяла отношение Короленко к миру и человеку. Современники также отмечали «прирожденный оптимизм» писателя. Так, например, в письме к Плещееву от 9 апреля 1888 года Чехов говорил о Короленко, что «идти не только рядом, но даже ЗА этим парнем весело».
Фундаментом такого мировосприятия явилось глубокое убеждение Короленко в том, что каждому человеку свойственно «инстинктивное, органическое влечение к свету» (2, 89). Данное ключевое воззрение получило глубокую психологическую и ювелирно тонкую этико-эстетическую разработку в повести «Слепой музыкант. Этюд» (1886–1898). Это одно из наиболее совершенных произведений писателя, вошедшее в золотой фонд русской литературы.
Герой повести — слепорожденный Пётр Попельский. Природа лишила его зрения, но взамен вознаградила выдающимися музыкальными способностями. Развивая этот дар, необыкновенно чутко воспринимая мир в основном через слышимые звуки, герой со временем становится гениальным пианистом: «Многочисленная публика собралась слушать оригинального музыканта. Он был слеп, но молва передавала чудеса о его музыкальном таланте и о его личной судьбе. <…> и это бледное лицо с выражением вдумчивого внимания, и неподвижные глаза, и вся его фигура предрасполагали к чему-то особенному, непривычному» (2, 212–213).
Во время дебютного концерта фортепьянная «могучая импровизация, так свободно льющаяся из души музыканта», потрясает души и сердца слушателей: «звуки росли, крепли, полнели, становились все более и более властными, захватывали сердце объединенной и замиравшей толпы» (2, 213).
Эволюция личности главного героя повести, прослеженная с самого раннего его детства, духовная жизнь, богатый внутренний мир, «душевный кризис <…> и его разрешение» (2, 89) становятся у Короленко предметом тончайшего художественно-психологического анализа.
Поначалу маленький незрячий Петрусь сосредоточен только на своей слепоте и переживает ее как огромное непоправимое несчастье. Мальчику представляется, что он исключен из нормальной жизни и навсегда замкнут в непроницаемом мраке, из которого нет и не будет выхода.
Озлобление своим несчастьем постепенно исчезает, личное горе отходит на задний план. Петрусь открывается навстречу миру и людям — с их радостями и страданиями, навстречу полноте бытия. Оно преисполняется для юноши не только звуками, но и красками, зримыми образами. Слепой почти начинает видеть: «И перед незрячими глазами встало синее небо, и яркое солнце, и прозрачная река с холмиком, на котором он пережил так много и так часто плакал еще ребенком… И потом и мельница, и звездные ночи, в которые он так мучился, и молчаливая, грустная луна… И пыльный шлях, и линия шоссе, и обозы с сверкающими шинами колес, и пестрая толпа, среди которой он сам пел песню слепых…
Или в его мозгу зароились фантастическими призраками неведомые горы, и легли вдаль неведомые равнины, и чудные призрачные деревья качались над гладью неведомых рек, и прозрачное солнце заливало эту картину ярким светом, — солнце, на которое смотрели бесчисленные поколения его предков?» (2, 211)
Среди читателей повести нашлись скептики, которые не верили в возможность такого преображения: «Мне говорили часто и говорят еще теперь, что человек может тосковать лишь о том, что он испытал. Слепорожденный не знал света и не может тосковать по нем» (2, 467). В предисловии к шестому отдельному изданию своего произведения Короленко развеял эти сомнения: «И в устных, и в печатных критических замечаниях мне приходилось встречать возражение, по-видимому, очень основательное: по мнению возражающих, этот мотив отсутствует у слепорожденных, которые никогда не видели света и потому не должны чувствовать лишения в том, чего совсем не знают. Это соображение мне не кажется правильным: мы никогда не летали, как птицы, однако, все знают, как долго ощущение полета сопровождает детские и юношеские сны» (2, 89).
Во многом внутреннему просветлению слепого мальчика способствует воспитание, которое он получает от своего родного дяди Максима. В молодости тот отважно сражался в отряде легендарного Джузеппе Гарибальди за освобождение Италии от австрийских оккупантов, получил боевые ранения и увечья: «Правую ногу ему совсем отрезали, и потому он ходил на костыле, а левая рука была повреждена и годилась только на то, чтобы кое-как опираться на палку» (2, 94).
Бывший гарибальдиец-инвалид воодушевлен идеей сформировать из племянника — человека с ограниченными возможностями — активного участника жизни, умеющего отрешиться от собственных душевных ран во имя любви к ближнему: «Кто знает, — думал он, — ведь бороться можно не только копьем и саблей. Быть может, несправедливо обиженный судьбою подымет со временем доступное ему оружие в защиту других, обездоленных жизнью, и тогда я недаром проживу на свете, изувеченный старый солдат…» (2, 103)
В эпилоге — в сцене дебюта своего воспитанника — дядя Максим осознал, что «сделал свое дело, и он недаром прожил на свете, ему говорили об этом полные силы властные звуки, стоявшие в зале, царившие над толпой» (2, 215). «Это уже не одни стоны личного горя, не одно слепое страдание. <…> «Он прозрел, да, это правда — он прозрел», — думал Максим» (2, 214).
Парадоксальным образом свершилось, казалось бы, невозможное: слепой музыкант прозрел, а зрячая толпа праздных зрителей была ослеплена той тьмой неизбывного всеобщего горя народа, которое изливалось в его песнях и выплеснулось мощной волной в талантливых импровизациях слепого музыканта. Ранее юноша был не в силах бороться с разъедающей душевной болью за всех обездоленных, бесправных, нищих и убогих. «Теперь он одолел ее в своей душе и побеждал души этой толпы глубиной и ужасом жизненной правды… Это была тьма на фоне яркого света, напоминание о горе среди полноты счастливой жизни… Казалось, будто удар разразился над толпою, и каждое сердце дрожало, как будто он касался его своими быстро бегающими руками» (2, 214).
Стон былого личного несчастья Петра Попельского, некогда погруженного во мрак слепоты, преодолевается силой яркого света, ощущением счастья, открывшегося в музыке: «Из-под рук музыканта опять, как и некогда, вырвался стон. Вырвался, прозвенел и замер. И опять живой рокот, все ярче и сильнее, сверкающий и подвижный, счастливый и светлый» (2, 214).
На пути к Свету — заданному в Евангелии христианскому идеалу совершенства и совершенствования: «поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге соделаны» (Ин. 3: 21), — слепой от рождения герой повести Короленко становится зрячим. «Да, он прозрел… На место слепого и неутолимого эгоистического страдания он носит в душе ощущение жизни, он чувствует и людское горе, и людскую радость, он прозрел и сумеет напомнить счастливым о несчастных…» (2, 214–215)
Так воплощается, обретает новую жизнь евангельское предание о слепом от рождения, которого исцелил Христос, возвестивший: «Я пришел, чтобы слепые прозрели»; «пришел Я в мир сей, чтобы невидящие видели, а видящие стали слепы» (Ин. 9: 39). В Новом Завете тема просветления и прозрения — одна из наиболее волнующих и прекрасных. Прозрение духовное открывает человеку спасительное благовестие Христа: «Я есть Путь, и Истина, и Жизнь» (Ин. 14: 6).
Часть 2
Стихией светозрения овеяны и многие другие произведения Короленко. Их основной мотив носит пасхальный характер: это движение от мрака — к свету, от неволи и рабства — к свободе, от угасания — к возрождению, от смерти — к жизни.
Такова повесть «В дурном обществе» (1885), знакомая всем со школьных лет по хрестоматийному фрагменту «Дети подземелья».
Маленькая героиня Маруся, за неимением человеческого жилья ютящаяся с братом и с бродягой паном Тыбурцием среди могильных камней в кладбищенском склепе, тихо угасает от тяжелой болезни, вызванной голодом и холодом. Короленко с необыкновенной нежностью создает образ хрупкой девочки-сироты, с малолетства вынужденной обитать на самом «дне» социального устройства, в «дурном обществе» бесприютных бродяг и нищих отщепенцев.
Так называемое «порядочное общество» не желает даже слышать о таких людях, а если приходится с ними сталкиваться, смотрит на них с ужасом и брезгливым отвращением. Однако маленький герой, от лица которого ведется повествование, и его младшая сестра Соня — дети из обеспеченной семьи, не нашедшие душевной ласки в доме родного отца — городского судьи, — именно в «дурном обществе» обретают настоящую дружбу, получают уроки суровой правды жизни, учатся милосердию и состраданию.
Безвременная смерть Маруси, память о ней заставляют ее друзей по-новому взглянуть на жизнь, развить свое горячее желание приходить на выручку обездоленным и всем, кто нуждается в помощи и поддержке: «Мы с Соней, а иногда даже с отцом, посещали эту могилу; мы любили сидеть на ней в тени смутно лепечущей березы, в виду тихо сверкавшего в тумане города. Тут мы с сестрой вместе читали, думали, делились своими первыми молодыми мыслями, первыми планами крылатой и честной юности.
Когда же пришло время и нам оставить тихий родной город, здесь же в последний день мы оба, полные жизни и надежды, произносили над маленькою могилкой свои обеты» (2, 66).
Обеты бороться с несправедливостью, социальным неравенством, произволом власть имущих, вставать на защиту обездоленных и угнетенных, на борьбу с рабством в любой его форме исполнял писатель своим творчеством, всей своей жизнью.
Замечательная повесть Короленко «Без языка» (1895–1902), написанная по собственным впечатлениям от поездки в США, обличает рабство прямое и скрытое, внутреннее. По поводу третьего отдельного издания повести писатель в предисловии пояснял: «Эта книга написана после моей поездки в Америку на выставку в Чикаго. Мое знакомство с Америкой кратковременно и недостаточно. Поэтому я предпочел в центре поставить фигуру своего земляка. Эта книга не об Америке, а о том, как Америка представляется на первый взгляд простому человеку из России» (4, 489).
Угнетение чернокожих в Соединенных Штатах вызывает негодование писателя: «Негр должен при встрече обходить американца. Два негра, беседующих на тротуаре, обязаны непременно посторониться оба, — американец оскорбляется, если ему пришлось свернуть. Цветные — держатся в терроре. От времени до времени идет крик, что негры зазнались, и при первом пустом проступке — линч и казнь…
Экономические отношения проникнуты самым примитивным грабежом… негров заставляют брать в известных лавочках, за все ставят цены вдвое и втрое, держат их в невежестве и в вечном долгу» (1, XXVI–XXVII), — заносит Короленко свои наблюдения в писательский дневник.
Но и в капиталистической России простой народ, подобно американским потомкам чернокожих рабов, также содержится сильными мира сего в нищете, «в невежестве и в вечном долгу». В поисках лучшей доли отправляется в далекую заокеанскую страну герой повести «Без языка» горемыка-крестьянин Матвей Лозинский. Соблазнившись рассказами об американских «свободах», предпринимает он свое трудное путешествие.
Однако и за океаном наивного бедолагу поджидают бедствия, горечь, разочарование: «сердце Лозинского трепетало и сжималось от ужаса. Только теперь он понял, что такое эта Америка <…> «Боже мой, Боже мой, — думал Матвей. — Да здесь человек, как иголка в траве, или капля воды, упавшая в море…»» (4, 28)
«А все-таки мысль о свободе сидела в голове у Матвея. <…>
— А что, скажите на милость… Какая там у них, люди говорят, свобода?
— А, рвут друг другу горла, — вот и свобода … — <…> Поэтому я, признаться, не могу понять, зачем это иным простакам хочется, чтобы их ободрали непременно в Америке, а не дома… <…> на этом свете, кто перервал друг другу горло, тот и прав… А что будет на том свете, это когда-нибудь увидите и сами…» (4, 22), — так опытный, видавший виды земляк героя наставляет его на пути в неизведанные края.
Матвей, к своему несчастью, не знает ни языка, ни обычаев, ни принятых норм социального поведения в новой для него стране. Отсюда проистекают его многочисленные бедствия и злоключения.
Он приехал в Америку с готовностью изо всех сил трудиться, честно зарабатывать свой хлеб. Матвей — подлинный славянский богатырь: «человек огромного роста, в плечах сажень, руки, как грабли, голова белокурая, курчавая, величиною с добрый котел, — настоящий медведь из пущи. <…> Только глаза и сердце — как у ребенка» (4, 12). Но чистый душевный строй героя, его человечность, трудолюбие, лучшие качества его бесхитростной, прирожденно честной натуры несовместимы со звериными законами капитализма, порождением которых являются все те же бесправие, безработица, нищета, подавление личности. В жестоком социуме, существующем по законам джунглей, где сильный пожирает слабого, на простодушного человека «без языка» тоже готовы смотреть как на бешеного зверя или кровожадного дикаря.
На родине Лозинского принято было в знак почтения низко кланяться и целовать руку господам: «В той местности, откуда он был родом, люди, носящие сермяжные свиты, имеют обыкновение выражать свою любовь и уважение к людям в сюртуках — посредством низких, почти до земли, поклонов и целования руки» (4, 98). В Америке Матвей не изжил этой рабской привычки. Но когда он тянется губами к руке булочника, продавшего хлеб, или к руке полисмена, или судьи, тем представляется, что дикарь намеревается их укусить. Полицейский Гопкинс даже давал по этому поводу интервью газетному репортеру: «незнакомец удивил его своим непонятным поведением: “Сняв с головы свой странный головной убор (по-видимому, из бараньего меха), он согнул стан таким образом, что голова его пришлась вровень с поясом Гопкинса, и, внезапно поймав одной рукой его руку, потянулся к ней губами с неизвестною целью. Гопкинс не может сказать наверное, что незнакомец хотел укусить его за руку, но не может и отрицать этого» (4, 79).
За свое необычное поведение, свой диковинный вид: белую сермяжную свитку, высокую баранью шапку, огромные грубые сапоги — «Матвей Лозинский из Лозищей стал на несколько дней самым знаменитым человеком города Нью-Йорка, и каждый шаг его в эти дни был прослежен очень точно» (4, 76). За загадочным «нью-йоркским дикарем», «человеком, который кусается» (4, 120), пристально следили охочие до сенсаций репортеры. Репортажи о «загадочной личности» были растиражированы по целой Америке.
Короленко во всех подробностях описывает горестные мытарства своего героя, потерявшегося в каменных джунглях громадного безжалостного города: «невдалеке от огромного здания газеты «Tribune» странный человек зачерпнул воды у фонтана и пил ее с большой жадностью»; толпы американцев «обратили внимание на странного человека, который, стоя в середине этого людского потока, кричал:
— Кто в Бога верует, спасите!
Но, разумеется, никто его не понял» (4, 83). Крик отчаяния среди толпы остается гласом вопиющего в пустыне. Никто не спасет, не протянет руку помощи. «Какой-то дикарь в фантастическом костюме. Наша страна существует не для таких субъектов…» (4, 94), — так считают безучастные обыватели.
В Центральном парке Матвей случайно становится свидетелем и участником митинга безработных. И здесь человек «без языка» впервые в полной мере постигает даже невербальным способом настроения и чаяния подобных себе людей, пусть и говорящих на другом языке. Происходит внутреннее единение Матвея Лозинского с таким же, как и он сам, обездоленным трудовым людом: «В груди лозищанина подымалось что-то незнакомое, неиспытанное, сильное. В первый еще раз на американской земле он стоял в толпе людей, чувство которых ему было понятно, было в то же время и его собственным чувством. Это нравилось ему, это его как-то странно щекотало, это его подмывало на что-то. Ему захотелось еще большего, ему захотелось, чтобы и его увидели, чтобы узнали и его историю, чтобы эти люди поняли, что и он их понимает, чтобы они оказали ему участие, которое он чувствует теперь к ним. <…>
Он не знал, куда он хочет идти, что он хочет делать, он забыл, что у него нет языка и паспорта, что он бродяга в этой стране. Он все забыл и, ожидая чего-то, проталкивался вперед, опьяненный после одиночества сознанием своего единения с этой огромной массой в каком-то общем чувстве, которое билось и трепетало здесь, как море в крутых берегах» (4, 97–98).
Это внезапно нахлынувшее радостное чувство единения, надежда на взаимопонимание требуют эмоционального выхода: «Он только шел вперед, с раскрытым сердцем, с какими-то словами на устах, с надеждой в душе» (4, 99). На беду «на пути лозищанина оказался мистер Гопкинс, бывший боксер и полисмен» (4,98). Именно на него Матвей «излил <…> все то чувство, которое его теперь переполняло: чувство огорчения и обиды, беспомощности и надежды на чью-то помощь. Одним словом, он наклонился и хотел поймать руку мистера Гопкинса своими губами» (4, 99). Иного выражения своих лучших чувств, чем целование руки, забитый российский крестьянин не знает.
В ответ на свой душевный порыв Матвей получает тяжелый удар полицейской дубинкой. Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения: «если на приветствие последовал хороший удар по голове… <…> Это, конечно, затемняет рассудок и освобождает страсти!» (4, 121)
С психологической достоверностью показывает Короленко контрастную смену переживаний своего героя. Вопиющая несправедливость, обманутые надежды на взаимопонимание и сочувствие превращают незлобивого, смиренного человека в ожесточенного зверя: «Лозищанин внезапно поднялся, как разъяренный медведь… По лицу его текла кровь, шапка свалилась, глаза стали дикие. <…> не было уже человеческой силы, которая была бы в состоянии сдержать его. Неожиданное оскорбление и боль переполнили чашу терпения в душе большого, сильного и кроткого человека. В этом ударе для него вдруг сосредоточилось все то, что он пережил, перечувствовал, перестрадал за это время, вся ненависть и гнев бродяги, которого, наконец, затравили, как дикого зверя» (4, 99–100).
Он сбил с ног обидчика, «полисмен Гопкинс упал на землю, среди толпы, которая вся уже волновалась и кипела… За Гопкинсом последовал его ближайший товарищ, а через несколько секунд огромный человек, в невиданной одежде, лохматый и свирепый, один опрокинул ближайшую цепь полицейских города Нью-Йорка… За ним с громкими криками и горящими глазами первые кинулись итальянцы» (4, 100).
Те же безработные итальянцы снова проявили человеческую солидарность, когда помогли Матвею бежать с места происшествия; посадили в поезд, увезший героя в другой штат, далеко от Нью-Йорка. Но, сойдя с поезда, неприкаянный странник на чужбине не знает, куда ему податься, где приклонить голову. С обреченной покорностью судьбе апатично сидит он на железнодорожной станции.
Вконец загнанному, «голодному, истерзанному и потрясенному» (4, 131) Матвею Лозинскому остается только уповать на милость Божию, только молиться: «Господи Боже, Святая Дева, — бормотал он, — помогите несчастному человеку» (4, 132).
Молитвы героя были услышаны. Ему чудом повезло. Он не погиб, не пропал, не попал в тюрьму. Но лишь благодаря случайности — встрече с обжившимся в Новом Свете земляком, который принял горячее участие в судьбе Матвея.
Но от скольких подобных ему искателей лучшей доли отвернется фортуна в чужой стране, — размышляет писатель в финале повести: «перед отъездом из Нью-Йорка Матвей и Анна отправились на пристань — смотреть, как подходят корабли из Европы. И они видели, как, рассекая грудью волны залива, подошел морской гигант, и как его опять подвели к пристани, и по мосткам шли десятки и сотни людей, неся сюда и свое горе, и свои надежды, и ожидания… Сколько из них погибнет здесь, в этом страшном людском океане?» (4, 145)
Если такие люди выживут, их неизбежный удел — постепенная утрата национальной самобытности, родного языка, родины. Родины, неправедное социально-политическое устройство которой вынудило закабаленных людей бежать на свой страх и риск в чужеземные края в призрачной надежде на лучшее: «Матвею становилось грустно. Он смотрел вдаль, где за синею дымкой легкого тумана двигались на горизонте океанские валы, а за ними мысль, как чайка, летела дальше на старую родину… Он чувствовал, что сердце его сжимается сильною, жгучею печалью…
И он понимал, что это оттого, что в нем родилось что-то новое, а старое умерло или еще умирает. И ему до боли жаль было многого в этом умирающем старом <…> Матвей сознавал, что вот у него есть клок земли, есть дом, и телки, и коровы… Скоро будет жена… Но он забыл еще что-то, и теперь это что-то плачет и тоскует в его душе… Уехать… туда… назад… где его родина <…> Нет, этого не будет: все порвано, многое умерло и не оживет вновь, а в Лозищах, в его хате живут чужие. А тут у него будут дети, а дети детей уже забудут даже родной язык» (4, 145).
На этой щемящей ностальгической ноте завершается повесть «Без языка».
Во многих своих произведениях Короленко показывает мечты, порывы к свободе, к привольной жизни загнанных, забитых, угнетенных людей.
Символичен образ узника, заточенного на целые десятилетия в тюремной башне над морем, в рассказе «Мгновение» (1886–1900). Для героя ценнее, чем длительное прозябание в заключении, один упоительный миг свободы. Ради него узник — в прошлом мятежник и отважный флибустьер — готов рискнуть жизнью.
За долгие годы он сумел подточить решетку и в ураганную ночь выпрыгнул из окна башни в бушующее море: «Впереди были только хаос и буря. Кипучий восторг переполнил его застывшую душу. Он <…> громко крикнул… Это был крик неудержимой радости, безграничного восторга, пробудившейся и сознавшей себя жизни… Сзади раздался заглушенный ружейный выстрел, потом гул пушечного выстрела понесся вдаль, разорванный и разметанный ураганом. <…> и тот же восторг переполнял его грудь… Он знал, что он свободен, что никто в целом мире теперь не сравняется с ним, потому что все хотят жизни… А он… Он хочет только свободы» (2, 397).
Такое же страстное желание свободы испытывал и сам Короленко, когда был арестован и заключен в одиночную камеру военно-каторжного отделения тобольской тюрьмы. Здесь он сочинил стихотворение, в котором в полной мере нашла художественное выражение тема тюремного узничества и свободолюбия:
Вкруг меня оружье, шпоры,
Сабли звякают, бренчат,
И у «каторжной» затворы
На пол падают, гремят.
И за мной закрылись двери,
Застонал, звеня, замок…
Грязно, душно, стены серы…
Мир — тюрьма… Я одинок…
А в груди так много силы,
Есть чем жить, страдать, любить…
Но на дне тюрьмы-могилы
Все приходится сложить…
Страшно… Светлые мечтанья
Вольной юности моей
И святые упованья
В силу гордую идей
Смолкли все и в миг единый
Улеглись в душе на дне…
Божий мир сошелся клином,
Только свету, что в окне!.. (2, XI–XII)
Это одно из немногих произведений Короленко, в котором отразились печаль, тоска и отчаяние. Писатель быстро преодолевает эти настроения со свойственными его натуре жизнелюбием и оптимизмом. Даже на пересыльном этапе он умудряется находить позитивные стороны: «Вы помните, что я мечтал о летнем путешествии, — ну вот, хоть на привязи, а путешествую», — пишет Короленко другу. Говоря о своих скитаниях по отдаленным, глухим уголкам страны в ссылках, писатель замечал, что «в народ» он «был доставлен на казенный счет».
Наблюдения и впечатления от скитальческой жизни отразились в целом ряде сибирских рассказов, путевых очерков, дорожных зарисовок: «Соколинец», «По пути», «Сон Макара», «Убивец», «Фёдор Бесприютный», «Марусина заимка. Очерки их жизни в далекой стороне», «Ат-Даван. Из сибирской жизни», «Мороз», «В пустынных местах», «За иконой», «Последний луч» и многих других.
Так, идейно-художественная доминанта очерка «Последний луч» (1900) — все та же неодолимая жажда света. Обитателям мрачного ущелья сибирской реки Лены «охота солнушко посмотреть» (1, 384). Дедушка с маленьким внуком выходят каждый раз на определенное место, откуда раз в день бывают видны солнечные лучи: «За горами совершалось что-то ликующее и радостное. Дно расселины все разгоралось. Казалось, солнце подымается с той стороны по склонам хребта, чтобы заглянуть сюда, в эту убогую щель, на эту темную реку, на эти сиротливые избушки, на старика с бледным мальчиком, ждавших его появления» (1, 385).
Крохотный, объемом в одну страничку, рассказ «Огоньки» (1900) — это большое, философски глубокое, символическое обобщение жизненного пути человека и человечества. Его вечного целеустремленного движения вперед — к лучшей жизни, счастью, будущей вселенской гармонии — к цели, неизменно влекущей, но бесконечно отдаляющейся; казалось бы, недостижимой.
Ненастным осенним вечером плывет путешественник по угрюмой сибирской реке. Вспыхнувший во мраке вдали огонек дарит призрачную надежду на скорое пристанище: «Свойство этих ночных огней — приближаться, побеждая тьму, и сверкать, и обещать, и манить своею близостью. Кажется, вот-вот еще два-три удара веслом, — и путь кончен… А между тем — далеко!.. И долго еще мы плыли по темной, как чернила, реке. Ущелья и скалы выплывали, надвигались и уплывали, оставаясь назади и теряясь, казалось, в бесконечной дали, а огонек все стоял впереди, переливаясь и маня, — все так же близко, и все так же далеко…» (1, 379)
Главный смысл этого лирического этюда, как и всего творчества Короленко, в том, что сияющие далеко впереди огоньки, как спасение, влекут к свету, укрепляют силы, вселяют надежду и веру: «Мне часто вспоминается теперь и эта темная река, затененная скалистыми горами, и этот живой огонек. Много огней и раньше и после манили не одного меня своею близостью. Но жизнь течет все в тех же угрюмых берегах, а огни еще далеко. И опять приходится налегать на весла…
Но все-таки… все-таки впереди — огни!..» (1, 379)
______________________________________________
* Короленко В. Г. Собр. соч.: В 10 т. — М.: ГИХЛ, 1953–1956. — Т. 2. — С. 89. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием тома и страницы.
** Лесков Н. С. Собр. соч.: В 11 т. — М.: ГИХЛ, 1956–1958. — Т. 11. — С. 139