Рассказ
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 4, 2023
Александр МЕЛИХОВ
Прозаик, публицист. Родился в 1947 году. Окончил матмех ЛГУ, работал в НИИ прикладной математики при ЛГУ. Кандидат физико-математических наук. Как прозаик печатается с 1979 года. Литературный критик, публицист, автор книги «Диалоги о мировой художественной культуре» и нескольких сот журнально-газетных публикаций, зам. гл. редактора журнала «Нева». Произведения переводились на английский, венгерский, итальянский, китайский, корейский, немецкий, польский языки. Лауреат ряда литературных премий, в том числе: Набоковская премия СП Санкт-Петербурга (1993) за роман «Исповедь еврея», премия петербургского ПЕН-клуба (1995) за «Роман с простатитом». Романы «И нет им воздаяния», «Свидание с Квазимодо» вошли в шорт-лист премии «Русский Букер». Роман «Любовь к отеческим гробам» вошел в шорт-лист 2001 года премии «Русский Букер», а также получил премию «Студенческий Букер», роман «Горбатые атланты» вошел в список трех лучших книг Петербурга за 1995 год. Член СП Санкт-Петербурга. Живет в Санкт-Петербурге.
Сколько я ни вглядываюсь в годы твоей юности, ничего не могу разглядеть, кроме пышных слов. Школа гвардейских подпрапорщиков — звучит шикарно, Лермонтов за спиной, но за элегантной декорацией — измывательства над новичками, скачки на них верхом, пьянки в складчину… Не знаю, как ты справлялся с измывательствами, вроде бы откупался музыкальными усладами, но к зеленому удаву ты, похоже, пристрастился уже тогда. Лейб-гвардии Преображенский полк, — тоже звучит роскошно, да и рекрутов отбирали туда самых высоких и русоволосых. И, кажется, ты сумел вписаться в тамошние вкусы.
«Курносенький, с выпученными глазами, красненькие щечки, слегка курчавый, сущий петушок и притом задорный». «Мундирчик с иголочки, в обтяжку, ножки вывороченные, волосы приглажены, припомажены, ногти точно выточенные, руки выхоленные, совсем барские. Манеры изящные. Аристократические, разговор такой же, немножко сквозь зубы, пересыпанный французскими фразами, несколько вычурными… Вежливость и благовоспитанность необычайные. Дамы ухаживали за ним. Он сидел за фортепиано и, вскидывая кокетливо руками, играл весьма сладко, грациозно и проч. И кругом его жужжали хором: «charman», «delicieux» и пр.».
Так о нем отзывался побочный сын грузинского князя, лучший композитор среди химиков и лучший химик среди композиторов. Знаю, что несправедлив к этому мощному дару, но я не прощаю непочтительности по отношению к моему — кумиру. Нет, это слишком попсовое словцо. Я люблю Мусоргского, как несчастного и гениального сына, с неиссякаемой нежностью и болью из-за того, что я не спас его от коньячной трясины. А потомок грузинских князей, ради казенного статуса записанный в купцы, что-то в голосишке этого петушка сумел-таки расслышать. «Я был ужасно изумлен небывалыми, новыми для меня элементами музыки. Не скажу, чтобы они мне даже особенно понравились сразу: они скорее озадачили меня новизною. Вслушавшись немного, я начал оценять и наслаждаться». Нет, надобно его все-таки простить, за то что он расплакался на посмертной постановке «Бориса».
С годами музыкальный химик и внешность несчастного гения начал оценять по-новому: «Он порядочно уже возмужал, начал полнеть, офицерского пошиба уже не было. Изящество в одежде, манерах и проч. были те же, но оттенка фатовства уже не было, ни малейшего».
«Он был среднего роста, хорошо сложен, имел изящные руки, красиво лежащие волнистые волосы, довольно большие, несколько выпуклые светлосерые глаза. Но черты лица его были очень некрасивы, особенно нос, который к тому же был всегда красноват, как Мусоргский объяснял, вследствие того, что он отморозил его однажды на параде. Глаза у Мусоргского были очень мало выразительные, даже можно сказать почти оловянные. Вообще лицо его было мало подвижное и невыразительное, как будто оно таило в себе какую-то загадку. В разговоре Мусоргский никогда не повышал голоса, а скорее понижал свою речь на полголоса. Манеры его были изящны, аристократичны, в нем был виден хорошо воспитанный светский человек», — знаменитая пианистка.
«С виду Мусоргский напоминает Глинку; только нос у него весь красный (к несчастью, это от пьянства), глаза бесцветные, но красивые; и маленькие губы на крупном лице, жеманные во время игры. Мне он понравился; он очень естествен и не фразер», — это сам Иван Сергеевич Тургенев.
«Мусоргский — самородок, богатырь, имел внешность Черномора, он не прочь был и поюродствовать», — Репин.
Читаю и диву даюсь — как же они не видят, что в Мусоргском все дышит величием, даже его забулдыжный репинский портрет, для которого не хватило последнего, пятого сеанса.
Мусорянин долго и подвижнически шел к этим сеансам в Николаевском военно-сухопутном госпитале, куда его пристроили под почетным титулом вольнонаемного денщика.
«Оказалось, что с ним сделался удар. Доктор, который был тут же, помог ему, и когда нужно было уезжать, Мусоргский совершенно уже оправился и был на ногах. Мы поехали вместе. Подъехав к моей квартире, он стал убедительно просить позволить ему остаться у меня, ссылаясь на какое-то нервное, боязливое состояние. Я с удовольствием согласилась на это, зная, что если бы с ним опять что-нибудь случилось на его одинокой квартире, то он мог бы остаться без всякой помощи. Я отвела ему кабинетик и заставила прислугу караулить его всю ночь, приказав, в случае, если бы ему сделалось дурно, тотчас разбудить меня».
Но почему, почему рядом с тобой не нашлось заботливой, любящей женщины? Которая есть у любого жлоба, у коня, собаки, крысы?.. Почему ты всегда оказывался разве что приживалом при чужом очаге?.. Почему ты бравировал, что для тебя лучше повеситься или застрелиться, чем отдаться узам брака? Или дружба с каким-нибудь Голенищевым-Кутузовым, чье крошечное дарованьице ты обессмертил своим гением, могла тебе заменить любовь женщины? Дружба с Кутузовым, кому ты долго не мог простить его измены — женитьбы. («Я любил и люблю тебя — и только. Почему люблю — спроси свою художественную душу».) Но кто я такой, чтобы задавать тебе подобные вопросы? После них, кощунственных, я с особым благоговением склоняюсь перед любыми странностями твоей великой души, ибо понимаю, что только такая душа и могла породить твою грандиозную музыку.
Но что особенно грустно, и женщины отзывались о тебе, и ты к ним всегда обращался с сугубой нежностью: дорогие и хорошие голубушки мои, дорогие, милые, а то и милейшие барыни…
«Всю ночь он спал сидя. Утром, когда я вошла в столовую к чаю, он вошел также очень веселый. Я спросила о его здоровье. Он благодарил и отвечал, что чувствует себя хорошо. С этими словами он оборачивается в правую сторону и вдруг падает во весь рост. Опасения мои были не напрасны, — если бы он был один, то непременно задохся бы. Но тут его перевернули, тотчас же подали помощь и послали за доктором. До вечера было еще два таких припадка. С общего совета решено было предложить ему поместиться в больницу. Он долго не соглашался, непременно желая остаться у меня».
Так тебе, бедняжке, хотелось женского тепла и заботы…
«Наконец, его убедили. На следующий день его отвезли в карете в больницу. Сперва он начал поправляться, но потом ему сделалось хуже и хуже, и он скончался».
Но его музыка иной раз и мужчин возносила до пафоса: величайшее и последнее произведение «Хованщина», экстаз гения!
«Когда он кончил, глаза его закрылись, руки бессильно опустились. Нас всех пронизала сильная дрожь… Отчего? От напряжения? От страха? За кого? За Мусоргского? За Россию? Или потому, что мы увидели перед собой проявление божественной мощи в слабом и хилом человеке?»
«Мусоргский стал часто заболевать… Во время уроков, рядом в столовой, стояло обычно его подкрепление, тарелка с грибами и рюмочка».
«Еще не дожив до сорока лет, уже дряхлеющий, болезненный на вид, все чаще и чаще ищущий в алкоголе утешения, подъема сил, забытья и вдохновения, быстро идущий к своей погибели, таков был перед нами несчастный Мусоргский».
И таков же был передо мною мой несчастный кровный сын — оттого-то я вас и путаю: вспомню тебя — вспомню и его, — и вы оба мои несчастные дети. Но моего кровного сына, выцедившего из меня всю мою солнечную кровь и перелившего в мои жилы коктейль из желчи и уксуса, никогда не окружало такое благоговение.
«Все застыли на своих местах. «Модест Петрович, — решился наконец хозяин дома шепотом спросить Мусоргского, сидевшего в полном изнеможении за фортепиано, — не переночуете ли у нас?». Мусоргский метнул на него свои все еще горящие вдохновением глаза, и его возбужденное лицо на мгновение просияло доброй благодарной улыбкой. Но его рука поднялась с таким решительным прощальным жестом, что хозяин не осмелился повторить свое предложение. Даже и после его ухода никто не решался первым произнести слово…
Его смерть приписывали чрезмерному увлечению алкоголем. Что за вздор, что за кощунство! Даже если физиологически это верно, умер он под бременем превышающих человеческие возможности свершений, на которые обрекла его гениальность, и … от нищеты».
Ты, мой кровный сыночек, к несчастью, не знал нищеты — она, быть может, и продлила бы твои дни. Ты был бы вынужден биться за кусок хлеба, не на что было бы упиваться отравой.
Последний раз перед последней болезнью его видели в трактире «Малый Ярославец», что на Большой Морской в двух шагах от арки Росси. Он был совершенно невменяем. Но все-таки громил музыкальных педантов: надо творить, творить! А потом поднял сонные глаза и неожиданно спросил коллегу-композитора: «А чем вы выводите пятна на визитке?» — «Я стараюсь их не делать». — «А я, знаете, зеленым мылом, прелестно выводит».
Затем белая горячка, Николаевский госпиталь, из коего до того уже успел удрать Кропоткин…
«У него оказалось расстройство печени, ожирение сердца, воспаление мозга».
Он был очень слаб, но разговаривал совершенно нормально, хотя и с бурными приступами бреда.
А презренное злато его добило даже в строгом военном госпитале. Хотя он уже вроде бы шел на поправку.
«Он требовал непременно, чтобы его посадили в кресло. «Надо же быть вежливым, — говорил он, — меня навещают дамы, что же подумают обо мне?»
«Хотя сторожам строжайше было запрещено доставлять больному вино, но Модест Петрович, доведенный болезнью до крайности, предложил сторожу за комиссию двадцать пять рублей, и тот соблазнился. За эти деньги несчастный больной и приобрел себе преждевременную кончину».
Паралич, «Все кончено! Ах, я несчастный!».
«При нем не было никого, кроме двух фельдшеров. Они рассказывают, что раза два он сильно вскрикнул, а через четверть часа все было кончено». На тумбочке осталось единственное его достояние — трактат Берлиоза «Об инструментовке».
«Любезности его не было пределов. Огромная часть петербургских концертов — особенно благотворительных — не обходилась без его участия: всюду можно было его видеть на эстраде, усердно аккомпанирующим артистам».
Ты, мой бедный кровный сыночек, был лишен и этой радости — дарить людям красоту. А ты любил это больше всего на свете. Но не умел собирать народ на такие пиршества.
Правда, умножающий друзей умножает и врагов. Недоброжелателей. Особенно, если ты не такой, как все, и даже не такой, как избранные.
Первые отзывы о твоих творениях, мой бедный названый сын, повергают меня в изумленную немоту: они что там, все были сплошь глухие?..
Чайковский Надежде Филаретовне фон Мекк («некрасивая, но характерная внешность») — о чем бы вы думали? О «Хованщине»! Претензия на реализм, жалкая техника, бедность изобретения, время от времени талантливые эпизоды, но в море гармонической нескладицы и манерности. Ответ миллионерши-железнодорожницы: «Мусоргский мне противен потому, что он не только нигилист, но он циник в музыке, как, должно быть, был и в жизни». Чайковский: какая-то низменная натура, любящая грубость, неотесанность, шероховатость; кокетничает своей безграмотностью, гордится своим невежеством, валяет как попало, слепо веруя в непогрешимость своего гения.
Генералиссимус нацреализма В. В. Стоеросов, бородой перещеголявший самого Толстого, главному могучекучкисту Балагурову: «Я не слыхал у него ни одной мысли, ни одного слова из настоящей глубины понимания, из глубины захваченной, взволнованной души. Все у него вяло, бесцветно. Мне кажется, он совершенный идиот». Правда, это о молодости гения. Но проницательность удивительная.
Правда, тугоухость — цеховое свойство музыкальных критиков. Это же он, ВВС додумался до клички Могучая кучка. Открыв дорогу в сочетании с другим своим прозвищем — Бах — нехитрому каламбуру: Бах — и образовалась Могучая кучка.
Хотя, если верить Репину, ему же, генералиссимусу, не раз приходилось выручать своего гениального друга, опускавшегося в его отсутствие на самое дно.
«Невероятно, как этот превосходно воспитанный гвардейский офицер, с прекрасными светскими манерами, остроумный собеседник дам, неисчерпаемый каламбурист, как только оставался без В. В., быстро опускался, распродавал свою обстановку и даже элегантное платье, скоро опускался до каких-то дешевых трактиров, где уподоблялся завсегдатаям типа «бывших людей», где этот детски веселый бутуз, с красным носиком картошкой, был уже неузнаваем… Неужели это он? Одетый, бывало, с иголочки, шаркун, безукоризненный человек общества, раздушенный, изысканный, брезгливый. О сколько раз, возвратясь из заграницы, В. В. едва мог отыскать его где-нибудь в подвальном помещении, чуть не в рубище, распухшего от алкоголя…».
Ладно, так уж и быть, — за эти труды, за пробивание «Хованщины» генералиссимусу, прижившему внебрачную дочь в чужом браке, можно простить его дуболомность, перекрестивши ее в простоту. Русское, национальное, русское, национальное… Почему бы и нет, но зачем же воспевать русское и национальное громом пустого ведра! «Эти создания полились у него из-под пера могучим потоком», «один из лучших и высших алмазов всей русской музыки», «сопровождали своею любовью массы неподкупной, свежей, правдивой молодежи» — гьязь, гьязь!
Главмогучекучкист Цезарю с усвистывающей французской фамилией и мясистым носом русского профессора фортификации: «Он, должно быть, совсем рехнулся и превращается в тараканье?». Правда, это тоже о первых шагах. Когда особенно легко убить в творце веру в свои силы. Цезарь Фюи это и попытался проделать: незрелость, неразборчивое, самодовольное, спешное сочинительство…
Кажется, тебя, мой бедный Мусорянин, глубже всего ранило обвинение в самодовольстве.
«Безмозглым мало той скромности и нечванливости, которые никогда не отходили от меня и не отойдут, пока у меня мозги в голове еще не совсем выгорели. За этим безумным нападением, за этой заведомой ложью я ничего не вижу, словно мыльная вода разлилась в воздухе и предметы застилает. Самодовольство!!! Спешное сочинительство! Незрелость!.. чья?.. чья?.. хотелось бы знать».
Но насладимся же наконец твоим, а значит и моим торжеством. Равель: «Смелыми уроками этого «неумелого» композитора воспользовались многие из новейших авторов, которых никто не думает укорять в неумелости».
Кто-то хорошо о тебе сказал: враг себе и друг для всех.
Когда я листаю твои письма, я не вижу букв, вижу только сияние твоей детской души.
Вчера мне Стасов советовал на свадьбе заглянуть невесте под корсет, я восстал против этого, и эта оппозиция была причиною двухчасовых рассуждений о таинственных частях женского тела и о характеристиках пикового туза — удачное название!
Состояние души после смерти вещь очень интересная, меня всегда влекло в мечтательный мир.
Кремль, чудный кремль, я подъезжал к нему с невольным благоговением. Красная площадь, на которой происходило так много замечательных катавасий! Мне так и казалось, что сейчас пройдет боярин в длинном зипуне и высокой шапке. Знаете что, я был космополит, а теперь какое-то перерождение, мне становится близким все русское, и мне было бы досадно, если бы с Россией не поцеремонились, я как будто начинаю любить ее.
Представьте, Берлин стоит на почве инфузорий, некоторые массы их еще не умерли.
Дух мой убил тело, теперь надо приниматься за всякого рода противоядия.
Народ, не чующий тех звуков, которые, как воспоминания о родной матери, о ближайшем друге, такой народ мертвец. Евреи подскакивают от своих родных, переходивших из рода в род, песней, глаза их разгораются честным, не денежным огнем <…>.
Живу я ноне в «Хованщине», как жил в «Борисе», я тот же Мусорянин, только строже стал к себе после успеха.
Постройка «Хованщины» вот как кипит!
Вступление к «Хованщине» почти готово, рассвет на восходе солнца красив. Выработка идет изрядная, шесть раз отмеришь и один раз отрежешь: нельзя иначе, таково что-то внутри сидящее подталкивает на строгость. Подчас рванешься, ан нет, стой! Внутренний повар говорит, что суп кипит, но на стол подавать рано — жидок будет, может, придется еще корешок какой или соли подкинуть. Ну, повар лучше меня свое дело знает: жду.
Это-то его ожидание критический генералиссимус и обозвал упадком, уменьшением и ослаблением его «творческой деятельности». Его-де сочинения становятся туманными, вычурными, а иногда даже бессвязными и безвкусными. То есть недоступными для этого громокипящего пошляка. Главные черты Мусоргского народность и реальность… Да не реальность, а божественность, тупица ты этакий!
Я купаюсь в водах «Хованщины», заря занимается, начинают видеться предметы, подчас их очертания — это хорошо. Киснуть от неудачи не умею. Скверно и досадно, а копошусь все дальше и дальше, такая уж природа копотливая…
Копошиться на этой земле тебе предстояло еще больше восьми лет, но гениальную «Хованщину» ты так и не завершил, почитатели сшивали из клочков, соорудили три разных финала… Меньше нужно было проконьячиваться в трактире «Малый Ярославец», хочется тебя попрекнуть, но кто я такой, чтобы быть судьей гению! Я вправе судить только нашего с Колдуньей Ангелочка. Ведь я его породил…
Да, милый друг, так, именно так следует относиться к исторической драме. Вчитаться, пронюхать, по всей подноготной прошествовать и перекинуть мозгами, да не раз, не два, а и сотню раз, — буде сподобится.
Хотелось бы зваться другом, а остаться надлежит чиновником. С утра назавтра работа спешная.
Помощник столоначальника Казарменного отделения — это тебе не хрен собачий!
Когда затеял музыкальную драму, стал разборчивее по части своих мозгов, а шесть тысяч листов дела лежат.
Против меня в Министерстве завелась пошлая интрижка; не мытьем, так катаньем пронять хотят. И проняли. Только на поверку-то вышло, что, замученный, я прелесть какую хорошую вещь для «Хованщины» придумал.
Если не произойдет громкого переворота в складе европейской жизни, буфф вступит в легальную связь с канканом и задушит нас остальных. Наша аудитория — это последние из могикан. Как бесчеловечно переполнены все каким-то мертвящим, удушающим газом! Господи, сколько жертв, сколько болей поглощает эта чудовищная акула — цивилизация!
Поговорим о скромном мире художества, запремся на малое время в уютный уголок и из него, близкие жизни и людям, но далекие трескучим тирадам о праве, свободе, протесте, глянем жизни смело в глаза.
Был человек пузом, есть человек пузо и пребудет человек пузом, что делать! Ну, стало быть, Мусорянин, за работу!
Дача превосходна до того, что деревья крадутся в окна и, кажется, хорошее что-то нашептывают. Но нервы иногда мучают.
Кто-то сказал: надо же такую удачу Мусоргскому, что ли ни предпримет в музыке, немедленно возникают ожесточенные споры. Тем лучше, жизнь дана для того, чтобы жить, а искусство живет и растет только в борьбе с теми цадиками, которые мнят устроить из него нечто вроде талмуда 2-го издания, — верховные жрецы опрокинутых идолов! пресловутые сизифы!
Отчего, скажите, когда я слышу беседу юных художников — живописцев или скульпторов, я могу следить за складом их мозгов, за их мыслями, целями и редко слышу о технике — разве в случае необходимости. Отчего, не говорите, когда я слушаю нашу музыкальную братию, я редко слышу живую мысль, а все больше школьную скамью — технику и музык. вокабулы.
Это мой названый сын. А мой сын кровный ненавидел слово прием. За рассуждения, на каком приеме построен роман, он мог убить. Себя, разумеется. Роман должен быть построен на боли. В борьбе с которой он и убивал себя всю свою сознательную жизнь. Как и мой сын названый. Потому мне никак и не удается отделаться от мысли, что душа моего названого сына переселилась в тело сына кровного. Пройдя через такие мытарства, что все земное ее стало терзать и унижать. А невыносимее всего — патологоанатомы, распоряжающиеся на конкурсе красоты. И о своих палачах мой кровный сын не мог шутить — в отличие от сына названого, хотя его в тысячу раз больше доставали симфонические попы со своими талмудами 1-го и 2-го издания.
Быть может, я боюсь техники, ибо плох в ней? Однако же за меня кой-кто постоит в искусстве и по этой части. Я, например, терпеть не могу, когда хозяйка про хороший пирог, приготовляемый, а в особенности съедаемый, говорит: «мильон пудов масла, пятьсот яиц, целая гряда капусты, 1501/4 рыб»… Ешь пирог, и вкусен он, да как услышишь кухню, так и представится кухарка или повар, всегда грязные, отрезанная голова каплунши на лавке, распоротая рыба на другой, а иногда и рядом, чья-то кишка выглядывает из решета, (словно пруссаки почтили посещением), а чаще представляется засаленный фартук, сморканье в него, в тот фартук, которым потом оботрут края блюда с пирогом, чтобы чище было… В зрелых художественных произведениях есть та сторона целомудренной чистоты, что начни грязною лапою возить, — мерзко станет.
Моему кровному отпрыску понемногу и все земное стало мерзко. Даже обожаемые книги он перестал читать: земное и там оставалось земным, сколько его ни преображай. Только одну музыку он и переносил. Только ею и спасался. Хотя бы обретал передышку.
В Одессе был в двух синагогах на богослужении и пришел в восторг.
А из «Хованщины» осталось дописать маленький кусочек сцены самосожжения, и тогда она вся готова.
Но жить тебе оставалось чуть больше полугода. А я больше полувека грызу локти, что не могу подарить тебе тройку-пятерку оставшихся мне годков для завершения и сшивания беспорядочных «кусочков». Кто знает, какие еще божественные мысли и звуки могли на тебя снизойти! С мучительным сопротивлением я могу признать, что ты все ж таки не самый великий из великих. Но никто так, как ты, не умел соединять иллюзию естественности и красоту.