Из цикла «Археология детства»
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 1, 2023
Андрей ЛАЗАРЕВ
Прозаик. Родился в 1970 году в Москве. Живет и работает в Лондоне, в архиве Tate Britain. Автор многих публикаций. Основные публикации: «Новый журнал» (№ 184–5, 1991, США), «Простор» (№ 3, 1997 и № 11, 1996, Алматы), «Мания» (№ 12, 2006, Москва), «Крещатик» (№ 78, 2017, Германия). Автор двух книг.
После первого курса всех студентов истфака отправляли на практику в Гнездово, что под Смоленском. Археологическую практику. Непременную! Не после второго или третьего курса, что тоже не возбранялось, езжай по личной инициативе, а вот обязательно после первого. Студентов остальных факультетов после первого гнали на картошку, а историков — в экспедицию. Вероятно, чтобы не расплескали всю мудрость археологии, полученную именно на первом курсе. Или чтобы не испортили «ногу» не той лопатой, картофельной, а не археологической. В любом случае, факультетское руководство негласно признавало примат археологии над сельским хозяйством.
Но Никите Монахову с домашним прозвищем Нам решительно не грозило ничего расплескать. На экзамене по археологии он получил мерзкую двойку. Которую после долгой зубрежки и прочего интеллектуального унижения пересдал в унылую тройку. И это при том, что всю жизнь он мечтал стать именно археологом. Так выяснилось, что теоретическая археология — не для него. Или даже так: учебная часть теоретической археологии. Страшное, страшное разочарование.
Курс археологии у них вел сам Даниил Антонович Авдусин, «Дантон», пылкий борец за права древних русских. Автор учебника «Основы археологии». Тот самый Авдусин, который нашел древнейшую русскую надпись в том же Гнездове в 1949 году. Надпись была, мягко говоря, невелика. Буквально восемь букв, то ли одно слово, а то ли два. Но споры о них громыхали нешуточные, несоразмерные. Сначала сам Авдусин, на пару со своим великим учителем Арциховским, указал, что это — слово «гороушна», то есть «горчица». Потом Авдусин свое мнение поменял и стал считать, что это «гороухща» со значением «просто пряность» и даже «перец». На лекциях он со смаком приводил версии безграмотных оппонентов, которые его потешали:
— Некоторые считали, что это «гороух пса», мол, какой-то Горох писал. Но спрашивается, что же это он пса, пса и не до пса?
Тут он триумфально ухмылялся.
Среди оппонентов был знаменитый филолог, бывший член ОПОЯЗа Роман Якобсон, который считал, что это «гороуния», от имени Горун, то есть «принадлежащая Горуну». Кстати сказать, сейчас мнение Якобсона признается большинством археологов.
На экзамене у Авдусина самая страшная часть звалась «угадайкой». Великий археолог раскладывал на столе прорисовки горшков, пряслиц, мотыг, кинжалов, монет и требовал определить «культуру», ну то есть — кто, когда и где этими предметами пользовался. Это казалось совершенно невозможным, но, как справедливо указывали сам археолог и те счастливцы, которые во всем этом смогли разобраться, ответы имеются в таблицах. В таблицах-дополнениях к учебнику. Тому самому учебнику «Основы археологии», по которому они и занимались весь первый курс. Отличать друг от друга предметы на картинках Наму еще удавалось, а вот различать культуры — никак. Он надеялся, что если он просто расскажет про эти культуры, то все как-нибудь образуется.
Его предупреждали: «Если Авдусин будет желтый, то лучше беги! Это значит, у него печень ноет, он от боли тебя загрызет, ногами забьет!»
Первый предъявленный сосуд он безошибочно определил как «кубок».
— Какой кубок? — уточнил Авдусин.
— Для вина, — пожал Нам плечами.
Авдусин посмотрел на него брезгливо и предъявил другой кубок.
— Вы замечаете разницу?
— Ну конечно! Первый крупнее.
— Вы что, не видите, какой формы этот сосуд?
— Да. Нет. Конечно.
— В форме сапожка! Сапожка! Это так и называется: «глиняный кубок в виде сапожка из урартской крепости Тейшебаини»!
Нам радостно закивал. Еще два вопроса.
— Ну ладно, теперь расскажите про берестяные грамоты.
Нам бодро начал излагать. Все шло хорошо: грамоты — это приятно. Но тут буквально на его глазах Авдусин начал желтеть. Откуда ни возьмись на лице появились оранжевые пятна, словно археолога избивали невидимым мандарином.
— А в Смоленске были берестяные грамоты?
Нам подумал, а не сказать ли про желтизну? Предупредить. Ему самому ведь без зеркала не увидеть. Может, ему в больницу надо поехать, а не его, Нама, терзать. Но обратиться к суровому экзаменатору со словами «извините, вы желтый» язык не поворачивался. С другой стороны, Авдусин скривился и погладил печень — значит, и сам догадался. Но тут Нам понял, что теперь с ним самим что-то не так. Язык заплетается! Может, он заразился и тоже болеет? Или это от страха?
Насчет берестяных грамот он просто кивнул: мол, были, Даниил Антонович, как же не быть, если вы спрашиваете, да еще про свой любимый Смоленск.
— На каких языках? — уже с видимым отвращением спросил великий археолог, и в глазах у него промелькнуло нечто шафранное и даже огненное.
— Все на русском! — удивился Нам. — Берестяные ведь…
— Вы ничего не знаете. Одна! Одна береста была руническая… Уходите.
Итак, экспедиция. Условия проживания были вполне сносными. Жили в деревенской школе. Ели то, что готовили школьные поварихи. Спали в классах на матрасах. Имели кое-какие тумбочки. Правда, туалет располагался снаружи, но никто из студентов не видел в этом ничего плохого. В силу отсутствия душа, насущной необходимостью оказалась баня. Она была тут же, в Гнездово, туда ходили группами по расписанию, веселой гурьбой с полотенцами на шее. Знакомство с баней не прошло незамеченным ни для кого, включая и Нама.
Но главным открытием для него стало то, что он, оказывается, совершенно не знал своих однокурсников. Столько среди них чужаков! Он даже лиц этих не видел, а теперь они копают рядом, в непосредственной, даже конфузящей близости, и он их чувствует. Они такие же, как и он, потные, расхристанные, так же вычесывают из волос землю и орут на того, кто их забросал, промахнувшись мимо отвала.
В работе никакой виртуозности и аккуратности от студентов не требовалось, требовалась большая копальная сила. Копали курганы, а значит, слой в каждом имелся только один, что-либо перемешать сильнее, чем было, не удалось бы, и никакой «зеркальной зачистки» делать было не надо. Называлось все честно — «земляные работы». То есть они, такие умные, такие гордые и образованные первокурсники, считались всего-навсего «землекопами». Им надлежало землю копать, отбрасывать и увозить на тачке в отвал. Для более тонких операций имелись научные сотрудники и аспиранты. Исключений не делалось, терпеть несправедливость приходилось даже будущим светилам археологии.
Сам великий Авдусин поселился в Смоленске, в Гнездово наезжал раз в два-три дня и о чем-то беседовал в директорском кабинете с научными сотрудниками экспедиции. Утром во дворе школы он рассеянно благословлял студентов на земляные работы и опять уезжал. На раскопе он появлялся нечасто. У Нама сложилось впечатление, что ему там было не особенно интересно. Все-таки он копал в Гнездово уже сорок лет. Все уже знал. Лично ему, Наму, тоже казалось, что ничего нового на раскопе открыть невозможно. Все время земля, камешки и черепки. Пару раз были заржавленные железяки. И очень жарко.
Но однажды он застал Авдусина на раскопе, сидящим на «бровке». Дело было во время перерыва. Внизу, в шурфе, не было никого. Со спины великий археолог в белом холщовом костюме выглядел чрезвычайно уютно, как немного пьяный курортник. Он немного покачивался и напевал тенорком:
— Одену я белую шляпу
Поеду я в город Анапу.
И сяду на берег морской,
Со своей неуемной тоской.
Нам аккуратно прокрался в соседний раскоп, как в окоп. В руках у Авдусина была настоящая белая шляпа с дырочками, и он, пока пел, покачивал пухлыми ножками. Заметив Нама, он помахал ему шляпой, встал и ушел.
Эта тоска и особенно почему-то белая шляпа — возможно, по аналогии с белым флагом — показались Наму верными признаками какого-то упадка советской археологии. Или индивидуальной сдачи советского археолога. Кроме того, Нама потрясла смена репертуара. Согласно гнездовскому фольклору, Авдусину полагалось петь военные песни, типа «Старинный вальс «Осенний сон»» и «Горит свечи огарочек».
Дело в том, что Авдусин воевал, и воевал героически. Участвовал в Курской битве, которую он закончил раненный, истекая кровью и опираясь на ручной пулемет. В каком-то смысле, он ту войну продолжал еще долгие годы, но только академически. В науке его ненависть к немцам перешла на «норманистов» — эти тоже были немцы, но очень древние, времен Ломоносова. Они доказывали, что все важное на Руси (а вот важное ли?) — пришло от норманнов, то бишь викингов, то бишь варягов. Мол, Рюрик, Синеус и Трувор занесли из Скандинавии государственность, и армию, и налоги.
И в Гнездово, мол, тоже правили скандинавы. К примеру, та надпись про «Горуна» или «Гороха» была на корчаге, древнерусском котле, но корчага стояла в погребальной ладье, что соответствовало обрядам викингов! Шведский археолог Туре Арне потешался, говоря, что если в Гнездово и говорили по-русски, то судя по корчаге — исключительно на кухне. «Дантон» Авдусин воспринимал это как личное оскорбление.
Связь между фашистами и норманистами он видел и в том, что первые, оказавшись на родной авдусинской Смоленщине, для доказательства своей расовой теории прибегали к археологическим данным, в том числе полученным в Гнездово! Авдусин и «Старшую Эдду», перевод которой как раз опубликовали сразу после войны, и которой зачитывались все остальные историки, из-за этого не взлюбил.
Воплощением норманизма для него стал ленинградский археолог Лев Клейн. С ним-то Авдусин и вел борьбу, отягощенную тем, что никак не мог взять в толк, почему Клейн сперва лезет на его Смоленщину, а потом ездит в Швецию. На эту тему он даже сочинил письмо в соответствующее министерство, объясняя, что такая поездка за границу, «тем более — в гнездо зарубежного норманизма — Швецию, послужит не на пользу, а во вред советской исторической науке. Она может лишь упрочить позиции зарубежных норманистов, всегда тесно связанных с антисоветчиками». Для непонятливых он пояснял: «Позиция группы Клейн-Лебедев-Булкин представляется мне противоречащей марксизму-ленинизму, антипатриотической». Это был семьдесят четвертый год, но соответствующее министерство такую важную информацию почему-то оставило без внимания. Группа Клейна ликовала и составила свою песню:
Не та, не та теперь эпоха!
Как про норманнов ни толкуй,
Врагам твоим не будет плохо —
На твой донос положат… крест.
Вместо «креста», естественно, в рифму выходило совершенно другое слово, но тогдашняя научная этика требовала его прозрачно замаскировать.
Клейн был не только ленинградец и норманист, но и еврей. Словно этого было мало, в восемьдесят первом году его осудили за «мужеложство» и посадили. Но через год полностью оправдали. И зэки, сидевшие с ним в одной камере, его тоже оправдали, изучив папку принесенных им в камеру документов. Оправдали и доверили раздачу пайки! Это было уникальное событие. А про норманизм зэки ничего не слышали.
Тогда, на раскопе, Нам тоже про норманизм не особо задумывался. Он решил, что на Авдусина действует общая студенческая атмосфера любви, вот он и перешел от военной тематики к романтическому шансону.
Вокруг действительно царило любовное томление. Не только в воздухе, напоенном травами и цветами. Даже земля, стоило воткнуть в нее лопату, не говоря о кирке, источала нечто сладкое и волнительное, особенно, если рядом стояла и двигалась однокурсница в купальнике. Потому что была жара, и почти все однокурсницы были именно в купальниках. Ну или сверху в купальниках, а снизу в шортиках. В те времена еще считалось, что ходить в сланцах (они же вьетнамки) на людях несколько неприлично, и поэтому девушки щеголяли в сандалиях, что, безусловно, добавляло им загадочности и даже, буквально, возвышенности.
Отношения завязывались и развязывались головокружительные.
Куда бы Нам ни пошел, везде он видел нежные взгляды, танцы и ритуалы, неожиданную интеллектуальную дерзость, и везде он кому-то мешал кем-то другим любоваться.
Сам он сначала присматривался, наблюдал жизнь в ее полуобнаженности, свойственной коммунальному быту.
С ним в группе училось одно будущее светило археологии по имени Пашка Мельников. Пашка имел субтильное телосложение, выдающийся нос и крайне вспыльчивый нрав. Еще до экспедиции он демонстрировал все необходимые признаки великого ученого. А в экспедиции светило в первый же день влюбилось в однокурсницу Галю и потом всячески ей докучало. Галя стоически переносила ухаживания, но иногда слегка взбрыкивала, и тогда Паша погружался в бездну печали. Галя была пухлая и чрезвычайно разумная, отчего склонная к меланхолии и даже человеконенавистничеству. Однажды Паша задумал решить вопрос о любви раз и навсегда, поехал на автобусе в Смоленск и купил роскошный дорогущий альбом какой-то западной живописи. Вручил Гале со сдержанным джентльменским поклоном. Галя спокойно отказалась принять. Пашка разгорячился.
— Хороший альбом! — кричал он. — Чего ты?
— Не хочу, — сдерживая злость, отвечала его любовь.
— Живопись! — неистовствовал Пашка. — Живописи не любишь?
— Не люблю! — отбривала она.
— Я дарю от всего сердца… — давил Паша на жалость.
В конце концов альбом оказался на земле около школы. В грязи. Он лежал там несколько дней, напоминая о тленности чувств. Хотя в Пашке они не потухли. Они просто затаились. К Гале он старался больше не подходить, но глядел на нее издалека, не то, чтобы томно, а скорей, укоризненно. Нос старался держать твердо и гордо. На взгляд Нама, любовь Пашки в таком твердо отвергнутом состоянии чувствовала себя лучше, чем прежде, когда еще теплилась надежда на взаимность, и это порождало неопределенность.
Другим будущим светилом археологии был человек по фамилии Романюта. Нам его раньше не знал, и потому отнесся весьма настороженно, тем более, что в экспедиции никак не ощутил его великое будущее.
У Романюты тогда был тяжелый период, первый год после дембеля. Недавнее армейское прошлое проявлялось идиотскими шутками, ничем не оправданным высокомерием и солдатским всезнайством в вопросах брака и половых отношений. Любимыми темами Романюты, о которых он рассуждал часами и сутками, была не наука, а преимущества солдатской шинели перед любой гражданской одеждой, солдатской каши перед любой гражданской едой и солдатского ремня перед всеми сразу вещами гражданского мира. Наму с его слов представлялось, что ремнем можно не только особенно ловко кого-то убить, разогнать комаров, разжечь костер, спуститься с вершины горы, сбить птицу в полете, поймать рыбу в реке, пожарить эту же рыбу, но также вступить в контакт с внеземной цивилизацией и даже написать пряжкой кандидатскую диссертацию.
Впрочем, отдаленные признаки будущей гениальности в Романюте тоже промелькивали. Вдруг дембельская программа давала сбой, и он начинал превозносить достоинства вооружения древних жителей Гнездово перед любым прочим вооружением. А еще он был влюблен в крошечную девушку Надю, которая позволяла ему буквально носить себя на руках. Он бросался на нее, как на приз в армейских соревнованиях по гранатометанию, хватал и нес. Она молчала. И ему этого хватало. Он аккуратно ставил ее обратно на землю и продолжал превозносить солдатскую жизнь.
Таким образом, у обоих светил с любовью все было в порядке, чего нельзя сказать об остальных студентах. У большинства сохранялась тоскливая неуверенность. Предвкушая будущие радости секса, юноши пересказывали друг другу присказку, как девушки определяют свою сексуальность в зависимости от года обучения: «Никому-никому» — первый курс. «Никому-никому, а только ему» — второй. «Никому-никому, а только ему и еще кое-кому» — третий. Далее: «Всем! Всем! Всем!», и наконец, пятый: «Кому? Кому? Кому?».
Сам Нам старательно вычислял, в кого бы влюбиться. Сначала сунулся к одной гренадерской девице с пшеничной косой, но та его запрезирала буквально с первого слова. Тогда он выбрал кареглазую Веронику. С ней было надежнее, они уже год проучились в одной группе, и он знал ее хорошо.
Вероника была ярким представителем постсоветской элиты — благодаря модному папе, заграничному корреспонденту, не чуждому чистой науке. Из-за этого она оказалась обречена на общение только с себе подобными, «золотыми подростками» — по крайней мере, если говорить о тесном общении. Нам на первом курсе мог считаться близким к элите: у него были две пары американских джинсов, красивый, хотя и сомнительный по происхождению значок с фотографией «Битлз», купленный на каком-то рынке, но главное: дома стоял видео-магнитофон, в конце восьмидесятых, даже в Москве, вещь редкая, присланная дальними родственниками из Америки.
Несмотря на столь очевидные достоинства Нама, Вероника избрала его лишь в конфиденты. По любви она все больше общалась с Колей Перегоновым, сыном значительного прокурора. Нам скоро понял, что дело вовсе не в его недостаточной элитарности, как он вначале подумал. Просто Веронике с Колей было интересно. Ходили слухи, что он иногда ее поколачивал и вообще был зол и циничен.
По характеру Вероника была мудрая и почти что всеведущая. К людям относилась со смешливой снисходительностью, особенно к мужчинам. Принимала их слабости. А в случае с Колей просто не могла сопротивляться обаянию зла. В общем, у Вероники была настоящая взрослая жизнь, а Наму лишь позволялось быть этому очевидцем.
Вечерами они втроем уединялись в глухом коридоре на матрасах. Нам лежал, глядя на потолок, с гитарой на пузе, и подбирая аккорды. При этом он сам себе подвывал нежным голосом. В сторону Вероники и Коли он предпочитал не смотреть и даже особенно не прислушиваться. Оттуда доносился шорох одежды и ерзанье. Однако время от времени Вероника вдруг переставала шуршать и спрашивала с интересом:
— Монашек! Это Визбор или Никитины?
— Га! Лич! — испуганно выдыхал Нам.
Со временем шуршание стихало вообще, Нам осторожно скашивал глаза и обнаруживал, что Вероника с Колей куда-то ушли. А он оставался дальше подбирать аккорды. Но утром Коля часто оказывался пьяным, обиженным и угрюмым.
Любовными чувствами столичных студентов заразились и местные парни. Но у них эти чувства приняли более практический вид. Однажды Нам слонялся с отвергнутым Пашкой вокруг школы, лениво обсуждая нечто археологическое, что никому из них не казалось особенно важным, но день был жарким, работа закончилась, идти было некуда, ехать в Смоленск на автобусе не хотелось. На разного рода турниках, или, скорее, нагромождении необдуманно сваренных труб вертелись и разминались местные хулиганы. Обычно они только и делали, что сплевывали сквозь зубы при виде студентов, а тут решили поговорить.
— Эй, вы из Москвы? — был вопрос.
Пашка и Нам одновременно кивнули.
— А девок с вами много?
Пашка и Нам одновременно замялись и оба сделали уклончивый жест, мол, конечно, не много, но и не то, чтобы совсем нет, врать не будем.
— Как они, все е.? — деловито уточнил заводила, белобрысый парнишка с рассеченной бровью.
Пашка поперхнулся, а Нам опять сделал уклончивый жест и в ответ спросил:
— А тебе-то что?
— Как что? Ваши девки нужны, — дружелюбно объяснил белобрысый.
У Нама засосало под ложечкой.
— Зачем?
— Дырки мокрые их пощупать… Московских хочу… — произнес уже другой персонаж, более доверительно, с певучим надрывом. — Дырки. Московских…
Словно бы речь шла о каких-то гастрономических предпочтениях. Мол, я люблю дыни, а вы можете и арбузы любить.
Однако ясно было, что разговор принимал нежелательное направление.
— Что вам, своих, что ли, мало? — мрачно уточнил Пашка.
Нам испугался, что сейчас проявится его взрывчатый нервный характер и их сильно побьют.
— Мало, конечно! — возмутился второй, доверительный. — Мы тут всех уже поимели. Если надо, мы и вам их подгоним. Каких хочешь! Со спидом и без.
— У вас и со спидом есть? — спросил Нам, просто чтобы не хлопнуться в обморок от напряжения.
— До усеру есть! Сколько хочешь!
Они еще постояли.
— Так как?
— Спасибо, нам не надо! — заявил Пашка решительно.
Местные хулиганы пожали плечами и просто ушли. На том дело, казалось, и кончилось. Но нет. Ведь дело было не только в любви. Дело было в древней, исторической ненависти жителей Гнездова к чужакам. Плюс нездоровая ревность к научным достижениям москвичей, в основном, их материальному выражению. Кроме того, гнездовцев постоянно мучили мысли об их древнем золоте. Им самим в течение года такого золота найти не удавалось, но было ясно, что все хитрые приспособления москвичей, их геодезические приборы, карты, книги и особенные научные лопаты придуманы только для извлечения золота. Недоступное с осени по весну, летом глупое золото выпирало на поверхность земли и само запрыгивало в ящики пришлецов.
Обычно местные терпели наглое поведение археологов две недели. Потом начинались подначки и разные акции возмездия. На третью неделю на всех раскопах фиксировались проявления местного юмора. Довольно однообразного: местные зарывали в раскопах дохлых собак. Подразумевалось народное: «вот где собака зарыта». Одну такую, совсем разложившуюся, Нам выкопал по указанию начальницы экспедиции, просто уставшей делать это самой. Вообще она Наму симпатизировала, иногда брала его бродить между раскопами вместе с собой и расспрашивала о планах на будущее. Видимо, совместное выкапывание дохлой собаки было своеобразной платой за эти прогулки.
Начальницу звали Пушкина. Хотя научным главой экспедиции числился сам Авдусин, на местности всем управляла она. Авдусин был как художественный руководитель театра, а Пушкина — как режиссер. По правде сказать, иначе как суровой рукой режиссера Гнездовскую экспедицию укротить было нельзя. Одно количество ямок, шурфов и квадратов зашкаливало все мыслимые пределы. Никогда еще Нам не видел археологии столь разбросанной и размазанной по столь большой территории. Казалось, прошагай хоть до Смоленска — и в каждой рощице будет спрятан раскопчик, и там будут методично «вскрывать» и «отваливать» землю полуголые, покрытые грязью, жизнерадостно гогочущие или романтически грустные студенты. Из-за этой большой разбросанности и постоянной ударной спешки экспедиция напоминала грандиозную «стройку пятилетки». Можно было заподозрить, что раскопки — только прикрытие, а приди сюда лет через пять, и в каждой роще будет стоять по цеху завода, будут полыхать домны и клацать жестокие металлические машины.
Только после того, как Нам познакомился со всеми копающими студентами, аспирантами и научными сотрудниками, он изредка стал встречать двух других, особых людей, которых Пушкина по-матерински называла «мурзилками». Оба тоже оказались студентами с его курса, не слишком часто заходившими на факультет. Одного звали Стас, а другого Жендос. Это были «двое из ларца, одинаковых с лица», действительно очень внешне похожих, худых, нервных, лохматых и сильно пьющих. При этом, они удивительно различались по характеру и по везучести.
Так, Жендос был общителен и открыт, пил со всеми студентами, но потом умело тихушничал и скрывался. Найти Жендоса для работы было невозможно. Стас, напротив, частенько пил в одиночку, даже без Жендоса, гордо и скорбно, а потом лез работать, и его отгоняли. Он вообще был настоящий русский интеллигент, грустный, метущийся, почти как Печорин или Базаров. Из-за этих неуправляемых метаний он постоянно заваливался в экзистенциальные бездны, а когда вываливался наружу, то прямиком на начальство. Жендос тоже вываливался, но всегда на удобный мягкий матрас в тихом углу.
В принципе, их все любили. Просто Стасу всегда не везло. Так, он ни разу не пропустил тот момент, когда из Смоленска приезжало такси с Авдусиным на борту. Пьяный «мурзилка» пинком распахивал школьную дверь, ошеломленно таращил глаза и пытался пересечь пустой двор с неторопливым достоинством, но его только сильнее качало. У великого археолога дикий всклокоченный практикант, прямо перед ним выписывающий петли, вызывал отвращение. Он сверлил Стаса взглядом и грозно молчал. Старшекурсники и аспиранты хором твердили, что Авдусин каждый такой эпизод где-то записывает, поэтому все, включая и начальницу Пушкину, старались спрятать обоих, Стаса с Жендосом, от греха подальше.
— Чего это? — возмущались они. — А обед?
Им приносили обедать в «палату». Начальница экспедиции даже давала им денег на карманные расходы. Но если Жендоса прятать было не нужно, то Стасу это не помогало. Он просто изнемогал от своей невезучести. И это касалось не только начальства. Так, особую известность Стас получил после бани.
Он сходил туда лишь однажды, потому что ему там совсем не понравилось. Жендос, тот, кажется, вообще не ходил. А Стас дошел, помылся, выпил принесенного пива, «это уж так положено, в бане». С достоинством, важно, обсудил с однокурсниками археологические вопросы, в которых особого понимания, правда, не выказал. Потом как-то замешкался и… уснул. Вероятно, в тот день это было не первое его пиво. Уснул он довольно уютно, под широкой деревянной банкеткой в раздевалке. И когда через час в раздевалку явились девочки, они не сразу Стаса заметили.
Они даже успели частично раздеться. Что касается самого Стаса, то он как раз не успел одеться. Обнаружившая его студентка заорала и даже пнула «мурзилку», на что он ей строго заметил: «Ты дура, покой мой нарушила» и слегка приподнялся.
Тут уж все девушки заорали, а Стас просто пополз по мокрому полу к двери, обреченно, словно уже не просто загнанный, но еще и раненный зверь. Одна девочка попыталась его догнать и хлестнуть полотенцем, но он так посмотрел на нее, что порыв тут же угас.
Девочки потом полчаса не мылись, а только обсуждали: «Чего это он? Совсем дурак? В кого он влюбился?». Многие при этом краснели, и, прежде чем раздеться, дополнительно проверяли все возможные тайники. Потом они стали обсуждать новую тему: некоторые что-то успели разглядеть в анатомии Стаса, пока он приподнимался и уползал. Не в силах уразуметь, почему «мурзилка» не пытался прибегнуть к насилию, и вообще не взглянул с восхищением на их красоту, они объявили, что у него неправильная анатомия.
Вероника, в тот день не ходившая в баню, узнала обо всем из рассказов. Нам при этом присутствовал. Упомянули и анатомию, прозвучало медицинское слово на «оз».
— Да? Но это ведь лечится! — тоном начинающего ангела-хранителя произнесла Вероника.
После этого она смотрела на Стаса другими глазами. А он стеснялся. И прежде погруженный в свои невеселые мысли, он ушел в себя еще глубже и стал пить еще интенсивнее. То с Жендосом, то один, но теперь только вне школы. Как будто счел за лучшее вообще не сотрудничать с членами Гнездовской экспедиции. А потом и вовсе исчез, растворившись в местном населении, как беглый матрос на тропическом острове.
К концу третьей недели местные хулиганы совсем озверели. По ночам они стучались в окна девичьей палаты. Просовывали в форточку руки, головы и другие части тела. Студентки, визжа, звали начальницу, она грозила хулиганам шваброй и кулаком.
Нам ночью встретил одного местного в коридоре, хотя школа тщательно запиралась, а просунуться в форточку целиком было невозможно. Местный стоял и прислушивался, видимо, ожидая услышать заливистый девичий смех. Увидев Нама, он с напором сказал:
— Моя школа, понял?
И ушел быстрым шагом, покачиваясь.
Потом и днем местные ухажеры стали садиться в кусты близ раскопов и подглядывали оттуда. Когда практиканты шли с работы в деревню, местные выстраивались вдоль дороги, поплевывали и пошучивали. Иногда пытались подстеречь девочек у туалета.
Туалет был в дальнем углу двора школы. Он никак не закрывался, слева заходили мальчики, справа девочки, а там, внутри, они почти встречались посередине, и тонкая фанерная перегородка не мешала общению. Однажды, после ночной посиделки с порт-вейном, Нам пошел в туалет с Вероникой — она попросила себя проводить, опасаясь, что в женской половине может засесть какой-нибудь соглядатай из местных. Зашли, каждый в свое отделение.
— Ну как? — спросил Нам через перегородку. — Есть кто-нибудь?
— Нормально, — ответила нетрезвая Вероника и через секунду он услышал жизнерадостное журчание. Он даже зажмурился, но, естественно, это ничего не изменило. Как ни странно, после этого случая он преисполнился к Веронике еще большего уважения. Ведь у нее настоящая взрослая жизнь.
А местные все страдали. Вопрос о золоте отступил на второй план, а на первый вышло несправедливое распределение московских студенток.
Однажды вечером Романюта вдруг объявил в мужской палате, что на рассвете будет «махач» московских и местных. Большая коллективная дуэль. Мол, он все уладил, дальше так жить нельзя, надо все прояснить. Как оказалось, местные неоднократно предпринимали попытки выкрасть маленькую возлюбленную Романюты и теперь, после очередной неудачи, прислали ему коллективный вызов на бой. Кто победит, тот и будет носить красавицу Надю, куда ему пожелается.
Время для битвы было выбрано очень удачно — Пушкина с научными сотрудниками накануне уехала к Авдусину в Смоленск. Оставленные за старших два аспиранта верили в мужскую честь и против битвы не только не возражали, но и готовы были возглавить ряды археологов, только Романюта им не разрешил.
Когда Нам, отчаянно труся и дрожа от утренней прохлады, вышел утром на школьный двор, там уже топтались почти все юноши и даже пара воинственно настроенных девушек. Романюта упражнялся с армейским ремнем, разрезая воздух металлической пряжкой, словно мечом, и производя самурайские звуки. Два аспиранта в тренировочных костюмах рядом вращали черенками от лопат. Остальные благоговейно смотрели. С деревьев каркали вороны.
Кое-кто незаметно поглядывал на часы в надежде, что битва не состоится. Кто-то негромко повествовал, что это практически археологическая традиция — ни в одной экспедиции без драк не обходится. Нет, то есть пару сезонов можно без драки, но уж на третий — так обязательно. Это чтобы поставить себя среди местных, иначе не уважают. Кто-то из вышедших на шум не воинственных девочек взвизгнул, что надо позвать милицию, но их урезонили. Девушка Галя попыталась воспользоваться ситуацией, чтобы снова унизить будущее светило Пашку, но тот величественно отодвинул ее в сторону и не смотрел.
Ожидание затягивалось. Романюта обнажился до пояса. «Построение с голым торцем»… — угрюмо скомандовал он сам себе.
Тут из кустов на противоположном конце двора вывалились Стас и Жендос. Оба «мурзилки» были пьяны настолько, что поползли сразу, не делая попыток сесть или встать. Но добравшись до группы утренних воинов, они так удивились, что поднялись.
— Что за шухер?
Им сдержанно объяснили.
— С кем махаться? — встревожился Стас. — А кто назначил? Серый, что ли? Со шрамом? Да вы че!
Он затряс от неверия головой.
— Да мы только что с ним… всю ночь… квасили… Как же махаться?
И приободрившись, оба «мурзилки» рысцой побежали к тем же кустам. На дворе воцарилось молчание, только Романюта продолжал стегать воздух ремнем.
Через пять минут усталые, но довольные, «мурзилки» появились опять.
— Все, перетерли! — объявил Стас. — Они же не знали… Ну что мы… В общем, все отменяется.
Так битва не состоялась. Местные поуспокоились, а Стас и Жендос снискали почет среди девочек, и даже некоторые малодушные юноши долго выражали им повышенную симпатию.
Конечно, это маленькое недоразумение никак не повлияло на итоги раскопочного сезона. И наладившиеся отношения с местным населением на них тоже никак не повлияли. Итоги были гораздо важнее.
Потому что в этом году завершилась война, шедшая сорок лет. Авдусин в пух и прах проиграл злым норманистам. Осенью он вместе с Пушкиной напечатал статью в «Советской археологии». Наму статью показал Пашка Мельников, всерьез ей озабоченный. Там говорилось о камерных захоронениях, срубных и столбовых, похожих на огромные сундуки или комнаты. Таких захоронений, сдержанно признавал Авдусин, в Гнездове найдено уже десять, и они характерны для скандинавских дружинников, а не русских горожан. Нам поразился, но вовсе не скандинавским дружинникам. Где, интересно, Авдусин разглядел эти захоронения? Ведь там, на раскопе, были только земля, кости да камни! Где корчаги, мечи, шлемы и роскошные украшения? Какие деревянные срубы? Сухая трава, ползучие насекомые и дохлые собаки!
Через четыре года Авдусин сделал доклад, в котором признал вообще все. Что сорок лет подряд ошибался. Что Гнездово не русское поселение, а норманнская фактория, наподобие знаменитой Бирки. Что это не «злобный выпад против русского народа». И что проклятый инородец и потенциальный мужеложец Лев Клейн все-таки прав.
Но это все Нам пропустил. И статью в «Советской археологии» скоро забыл, хотя в его жизни той осенью ничего важного не случилось. Разве что он посмотрел фильм «Черная роза — эмблема печали, красная роза — эмблема любви» режиссера Сергея Соловьёва, вышедший на экраны. Влюбился в актрису Татьяну Друбич, исполнительницу главной роли, и думать забыл о кареглазой Веронике.
Умер Авдусин, а потом и начальница Пушкина, и режиссер Соловьёв, многие умерли.
Много позже Нам узнал о той великой войне археологов и подумал: ведь это мой год, когда все решилось. Мой сезон в Гнездово! Наверняка, Авдусин разглядел что-то важное, когда сидел на бровке и пел про Анапу и шляпу. Может, увидел щепочку от срубного захоронения? А может, вообще, мысль о том, что он проиграл, пришла ему на экзамене, когда печень болела и он с желтым лицом расспрашивал тупого студента о рунах и бересте? Но нет, нет, это уж слишком.