Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 4, 2022
СЕРГЕЙ ПОПОВ
Поэт. Родился в 1962 году. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Арион», «Москва», «Дети Ра», «Юность», «Зарубежные записки», «Интерпоэзия», «Волга», «Зинзивер», «Новая юность», «Футурум АРТ», «Литературная учеба», «Крещатик», «Подъем» и других. Автор многих книг стихов и прозы. Победитель Международного поэтического конкурса «Перекресток» (Германия) журнала «Крещатик» (2007). Обладатель Специального приза Союза российских писателей Международной Волошинской премии за лучшую поэтическую книгу года (2010). Лауреат премии журнала «Дети Ра» за лучшую поэтическую публикацию года (2011). Лауреат премии литературной газеты «Поэтоград» за лучшую поэтическую публикацию года (2011). Лауреат премии газеты «Литературные известия» за лучшую поэтическую публикацию года (2014). Лауреат премии «Писатель XXI века». Член ПЕН-клуба (Русский ПЕН-центр), Союза российских писателей и Союза писателей ХХI века. Живет в Воронеже.
* * *
Берег отменно крут и почти скалист.
И точно щелочь зла водяная взвесь —
падающий развоплощает лист,
ржавый песок и огненный август весь.
Как тебя в глушь кромешную занесло?
Что за мотор до жизни такой домчал?
Страхи берут количеством, их число
и образует дряхлый пустой причал.
Это ведь надо выдумать — смех и грех —
пыль штормовую, ярый накал камней,
прежний расклад, разделанный под орех,
что был всего роскошнее и верней.
Это как будто вечный невроз у крыс,
с очередного дующих корабля.
Как они истово с палубы смотрят вниз —
будто у самого борта уже земля!
Самое время определиться враз
с тем, что курочит очередной прибой.
Даром, надежных слов невелик запас,
где остается прошлое за тобой.
Трюм корабельный, непреодолимый мир —
сытная тьма, настырный моторный гуд,
ящики сладостей с россыпью частых дыр
и короба наметившихся причуд.
Неутолимый зов заглянуть в ничто
и затопить суда неподсудных лет
в едкой жаре на самом краю плато,
где занимается развоплощенья свет.
Где осыпается рыжий откос в залив,
и сердцеед врастает в худой настил,
вздорно гневлив и гневно нетерпелив,
словно никто его к осени не простил.
* * *
Ты папироску затуши.
Она ли радость для души?
Разулыбайся до ушей
тому, что выгнали взашей.
Все это липа, лабуда —
еще заявишься сюда.
Достанешь пачку, сплюнешь вбок,
небрежен и жестокоок.
И все пойдет наоборот —
и дверь откроется, и вброд
на цыпках безо всяких но
сквозь время спешно и смешно
вернется все, подсуетясь.
А ты, как всяк из грязи князь,
с ухмылкой спросишь, как дела.
Давно ли липа отцвела?
* * *
Август кончается. И потому
неудержимо наглеет Морфей.
И наполняют окрестную тьму
странные твари забытых кровей.
Женщины-сфинксы, мужчины-кроты,
призраки с прежними днями на ты,
птицы, забывшие силу крыла,
если действительно сила была.
Август кончается. И оттого
полный резон улыбаться во сне,
ведь положенье вещей таково,
что разрешается смехом вполне.
Ясное дело, что плач не силен
выправить, переиначить, спасти…
Поздно светает, и светится клен
яростным пламенем только к шести.
Будто в округе и нет ни души —
белки, вороны, собачий патруль…
Так просыпайся, садись и пиши:
«Август до боли похож на июль».
Так же умрет ни за что, ни про что.
И поделом — надоела жара.
И утечет как вода в решето
всенощным завтра чумное вчера.
Времени незачем существовать —
путать, морочить, сдавать на убой…
Не времени. Только стол и кровать —
чтоб не случалось — держи за собой.
* * *
Произрастает из-за леса
листва непрожитого дня.
Ее рассветная завеса —
блажному взгляду западня.
И всей разверстки каждый атом
дрожит на жилах тишины,
подсвечен снизу розоватым
и сизым — чуть со стороны.
Преображения побеги
скользят по краю бытия,
на промежуточном ночлеге
вчерашних соков не тая.
Они напитывают краски
по кронам страсти и тщеты,
страшась сойтись запанибратски
с кромешным будущим на ты.
Пересеченья сна и яви
теснятся в яблоке глазном
предстать без промысла не вправе
ни явью, ни последним сном.
* * *
Вот и листьям за выслугу дней
дан полет по спирали.
Ход ветвей все видней и видней —
прежде в прятки играли.
С расставанием все на мази,
в горле горько и сладко —
растворяется в этой связи
первой жизни облатка.
Ошалевшая осень влечет
рассчитаться и смыться,
точно цифрам привет и почет
в голове очевидца.
Если брать от семнадцати, то
этак лет через сорок
утекает водой в решето
пламень в дружбах и ссорах.
А потом через двадцать опять
возникает без спросу
искушенье убить и обнять,
попросив папиросу.
Жалко, больше не курит никто —
отлетели привычки,
но ведь не отсырели зато
сумасбродные спички,
что горазды затеять костер
из оставшихся веток,
где забывчивый бог распростер
немоту напоследок.
Только разве огонь — это не
продолжение речи —
утлых слов и вдвойне, и втройне
достоверней и резче?
Чем не листья — его языки?
Соки нового древа,
бесконечно сильны и легки,
бродят справа и слева.
И не выйдет представить уже
то, как было в начале…
Но на очередном вираже
листьям не до печали.
* * *
Запала вдруг случайная строка —
она ведь сроду книжек не терпела.
«Быльем полны глухие облака».
И что с того? И ей-то что за дело?
Задело враз. И точит изнутри.
Подпиливает прочные привычки.
«Полны… глухие…» Что ни говори,
а к смыслу нет доходчивой отмычки.
Чудно и глупо. «Облака… быльем…»
Что пена дней в стиральном автомате,
несвежем перегруженном бельем
и часто замолкающем некстати.
Не отстирать до самого утра
вчерашних пятен мертвую протравку…
В полнеба — осень. И уже пора
на вахту к ежедневному прилавку.
* * *
Знамо дело, пагуба-куга.
Где они, иные берега?
Канны, Океания, Китай.
Губы спозаранку раскатай.
Знамо дело, можно — да нельзя.
Кровная бескрайняя стезя.
Радио орет «ку-ка-ре-ку» —
в изморось рыси по утряку.
На рясах по жизни волокло.
Ныло запотелое стекло,
пело, до сопрано доходя
на краю рассветного дождя.
Голос — волос. Лопнул — и волна
ни единой суше не равна.
Берега гремучих облаков,
обложных — и был жилец таков.
Небо, небо — темная вода.
Штормовое наше никогда.
Смутен запад. Пасмурен восток.
Черной крови полон водосток.
* * *
Разлетятся карпы и амуры
по рукам с фургонного торца,
почернеют прутья арматуры
в глубине базарного кольца.
Тут у рынка к вечеру маршруток —
что при жизни — счастья: днем с огнем…
И горит, замусорен и жуток,
до утра ларьковый окоем.
Там товарок заспанные ряхи
у пивных томятся стеллажей
и залетных перцев охи-ахи
залежалой воблы не свежей.
Поскорей бы пазик замаячил
и шофер бабло пересчитал…
В темноте надрывнее и жальче
сквозь мотор гремит «Феличита».
Эта гонка, знамо, до могилы —
светофорный ярок изумруд.
Уточни, родная, у водилы,
что не перепутала маршрут.
Первый снег мелькнет на повороте,
забликует пыльное стекло —
по всему прибыток будет тете,
раз глаза слезой заволокло
и в наплывах дремы как в натуре
яро закуражились язи,
и забылось начисто по дури,
что зима совсем уже вблизи.
* * *
Пусть окрест пути-дороги замело,
наглотавшись валидольных кругляшей,
гнусным метеоусловиям назло
старый путаник гуляет не пришей.
Он петляет среди мусорок и льдин,
молча смотрит на прибрежные дымки.
То над пивом пригорюнится один,
то застрянет с рыбаками у реки.
Эта льдистая лукавая река —
вся в промоинах и трещинах наскрозь —
так и манит пешехода-ходока —
оторви его, болезного, да брось.
Он, родной, поотрывался за троих,
съехал с горки на растресканный ледок…
А едва глаза прикроет — в тот же миг
в черном омуте окажется ходок.
Там холодный ил времен непроходим,
там имен непроворотная куга…
«Покоптим, — пообещает, — покоптим.
Эка невидаль — иные берега?»
* * *
Отрезонирует посуда,
три дня не мыта как всегда —
шальной звонок из ниоткуда,
«алло» в ночное никуда…
Стремглав умножатся окурки,
смирятся зрение и слух…
Но не разлюбят полудурки
аллокать в трубку после двух,
до четырех, до первой стали
ловить за хвост небытие…
Они немыслимо устали.
Но завтра — снова за свое.
* * *
И не понимаешь, кто ближе,
кто дальше, кто хуже, кто лу…
И те, и другие и иже
взасос приглашают к столу.
И те ли на этих похожи,
и в теле у этих ли дрожь?..
И сам ли ты лезешь из кожи
и шкуру по дури сдаешь?
А после за умного сходишь
в какой-нибудь ближний подвал,
чтоб новоотъявленный кореш
свободы вовек не видал.
Не с этими-теми, а с этим
блажишь, принимая на грудь,
чтоб намертво числился третьим
единственно правильный путь,
где пуля ни грамма не дура,
но спьяну на рифмы слаба,
как будто лишь литература —
ее чумовая судьба.
А страсти-мордасти-напасти
единственно только в строке
действительность рубят на части
и дальше живут налегке.
Столы колосятся на славу,
и дурочки зреют оплечь,
подразумевая халяву
с бессмертными заживо лечь.
Те лыка не вяжут и стынут,
а эти цветут как огни.
Но жар из горения вынут,
как градусник не поверни.
Что этим лафа после смерти,
что тем после жизни бальзам —
не верят ни те и ни эти
безальтернативным слезам.
Как будто бы пренебрегая
их временем, явится бог —
и грянет эпоха другая…
Других не бывает эпох.
Все определяется к сроку —
кто слаще, кто лучше, кто ху…
Хоть всякое лыко и в строку —
не переиначить строку.
* * *
Подруга, верная как дым.
Вокзальный дымный общепит.
Как глубоко немолодым
цыпленок походя убит!
Бедром — что рельсовая сталь
путей вечерних в молоко…
И если уж чего и жаль —
как дымно было и легко.
Он то столбом стоял, то плыл
в окно неведомо куда…
Что было глупости и сил
гудели в ухо поезда.
И кто бы переубедил,
предостерег, утешил их…
Воронеж — черточка — один.
И верно. Не было других.