Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 3, 2021
АЛЕКСАНДР ГАБРИЭЛЬ
Поэт, трижды лауреат конкурсов им. Николая Гумилёва (2007, 2009, 2018), обладатель премии «Золотое перо Руси» 2008 года, лауреат Чемпионата Балтии по русской поэзии (Рига, 2014 г.), автор многочисленных газетных и журнальных публикаций в США, России и других странах. Автор пяти книг. С 1997 года проживает в пригороде Бостона (США).
УЛИТКА
Пугливая инвалидка, невзрачная, словно гном,
ползи же, ползи, улитка, накрывшись пробитым дном
простого, пустого быта. Стелись же, за пядью пядь…
Привычно, что дно пробито, и снизу стучат опять.
Мозгов у тебя немного, в эмоциях — тишь да гладь…
Поэтому — брюхонога: поползать бы да пожрать.
Холодная, словно иней, с рогами взамен ушей…
Спираль прихотливых линий, похожая на мишень.
Моллюск — а такая сила, такой первородный клей,
что время смолой застыло на раковине твоей,
захлопнулось, словно двери в чиновничий кабинет…
А мы все никак не верим, что времени больше нет.
ФУНКЦИЯ МЕСТА
Счастье вряд ли могло обойтись без меня,
хоть являло немало сноровки.
Распашонка-квартира, «Три белых коня»,
трехкопеечный вкус газировки.
Если книги с тобою по младости лет
и друзьями сумел ты разжиться —
наплевать на пластмассу столовских котлет
и убогие польские джинсы.
Нам давалась от силы квадратная пядь…
Дотяни-ка, попробуй, до сотни,
если рядом отрава в формате ноль пять
и глумливый оскал подворотни!
Сердце билось полней, сердце билось быстрей,
в ритме птичьей взволнованной трели…
И порою в продмаге «давали курей» —
голубых, словно небо в апреле.
И пока самодержцу великой Руси
зал в ладоши отчаянно хлопал,
сквозь помехи врывалась в эфир Би-Би-Си
и крутила то «Slade», то «Deep Purple».
Как все было стабильно: рекордный надой,
встречный план, загнивание Веста…
Но ведь счастье, когда ты совсем молодой,
зачастую — не функция места.
ВОРОБЬИ И ЛЮДИ
Осень пестует воду в ступе
потемневших воздушных ям.
Дождь, начавшись, прицельно лупит
по нахохленным воробьям.
По законам, угодным Богу,
и надеясь на «Даждь нам днесь»,
воробьи улететь не могут.
Воробьи остаются здесь.
Не сыграешь в принцесс и принцев
и не выйдешь из зон боев.
Выживание — общий принцип
человеков и воробьев,
Ведь Создатель и тех, и этих
общей нитью в иглу продел.
И остался на этом свете
тем и этим один удел:
вечный поиск тепла и хлеба
с долгим счетом земных скорбей…
Но чирикает что-то в небо
менестреляный воробей.
ПЫЛЬ
Сгорят, как бездымный порох, размоются в полный ноль
дискуссии, от которых одна головная боль.
Растасканный по кусочку, стоишь на земле пустой,
почти превратившись в точку из плачущей запятой.
Пускай и не младший Плиний — свершившемуся вдогон
Аверченко и Феллини, придумав «Сатирикон»,
собрав воедино крохи не слишком заметных вех,
поставят клеймом эпохе задорное слово «смех».
Узнав, как мы, все профукав, пытались рубить сплеча,
праправнуки наших внуков расслабятся, хохоча:
в роду, дескать, что ни ветка, то пафоса пошлый бриз.
Но что же возьмешь-то с предков? Воинственны и глупы-с.
И только, привычно горек и тем заслужив time off,
вобьет прошлый век историк в архивную гладь томов.
Что ж, бомба, давай, дотикай и вне, и внутри башки —
чтоб пылью легли мы тихой на книжные корешки.
МЯГКИЙ ЗНАК
Свободы нет. Есть пеший строй. Приказы в «личку».
Не думай много. Рот закрой. Сарынь на кичку!
Ведь нам все это не впервой с времен Турксиба.
Скажи спасибо, что живой. Скажи спасибо.
Ты нынче доктор всех наук. Освоил дроби.
Суха теория, мой друг. Суха, как Гоби.
Материя — нам ясно и без вычисленьиц —
первична, голуби мои, Платон и Лейбниц.
Садись за руль. Поешь харчо. Плати по ссуде.
Но ведь живут же так — а чо? — другие люди.
Все как у всех — друзья, враги. По старым калькам
твои присыпаны мозги неандертальком.
Спокойной ночи, малыши. Поспели вишни.
А эти двадцать грамм души — лишь вес излишний.
Покуда шел парад-алле, услада зрячим,
свеча сгорела на столе к чертям собачьим.
И жизнь прошла, как звук пустой, как дождь по крыше,
и ты вернулся к точке той, из коей вышел,
и там стоишь, и нищ, и наг, открытый мукам,
бессмысленный, как мягкий знак за гласным звуком.
НЕ ВЫЙТИ
Мы часто на третьей «паре» сбегали в пустые скверы
в пульсирующем разгаре конфетно-букетной эры.
Те дни не плодили копий, в них златом сияли клады
и, словно в калейдоскопе, мерцали слова и взгляды.
Обитель трамвайных хамов вбивала нас в грунт по шляпку.
Михайлов-Петров-Харламов всех рвали, как Тузик — тряпку,
чугун выплавляла домна, генсек был почти безумен,
и в космосе, словно дома, селились Попов и Рюмин.
Но все это было где-то, в каких-то иных вселенных;
а мы — предвкушали лето, и счастье впадало в вены,
и не различалась глазом возможная ложка дегтя,
и плавило хрупкий разум простое касанье локтя.
То сладкое, как варенье, то горькое, как горчица,
такое смешное время, в котором могло случиться
любое на свете чудо, лишь пальцами звучно щелкни…
Оплачена жизнь, как ссуда. Сиди, подпирая щеки,
и думай: как странно все же — простой временной кусочек
из чуткой сердечной дрожи, из точек и многоточек,
где вывело солнце пятна, где нет никаких событий…
Никак не войти обратно.
Поскольку не можешь выйти.
ВОЛХВЫ
Скоро небо покрасят в серое маляры,
и забросят поэты сложный узор поэм.
Человек человеку щедро несет дары:
там дубинки, шахидский пояс и АКМ —
не какой-то корысти ради, а just for fun.
Доведи свой рассказ до точки, допой куплет.
На подарках хрустит загадочно целлофан
и открыточка с пожеланием долгих лет.
Раз уж кто-то давным-давно изобрел огонь,
не тушуйся: спали других или сам сгори.
Вот в твой город неспешно входит троянский конь.
До чего интересно, что у него внутри.
Там гранаты ребристый бок, вороненый ствол,
там ночной цифровой прицел и короткий век…
Оттого, что порой человек человеку волхв,
человек человеку —
часто —
не человек.
ДОКТОРА
Неизменно довольны собой,
доклевав витаминные крохи,
над землею парили гурьбой
птицы доинтернетной эпохи.
Обходясь без мадридов и ницц,
пролетал торопливо, как росчерк,
вдоль периметра наших границ
стратегический бомбардировщик.
Жизнь опять хоронила мечту —
каждодневно, привычно, устало.
И генсек с манной кашей во рту
нес пургу, как генсекам пристало.
В сонном царстве вранья и тоски
с каждым днем тяжелели вериги…
Хорошо, что всему вопреки
были книги. Обычные книги.
Одиночки нащупали дно
в непрерывном хождении строем.
Им из двух оставалось одно:
просто чтенье и чтенье запоем.
Хоть летели на риф корабли,
слепоту полагая за благо,
нас лечили, как только могли,
доктор Чехов и доктор Живаго.
ЯНВАРСКИЙ ВЕЧЕР
Январский вечер экономит свет,
сил на уют окрестный не истратив.
Он скучно идентичен — следом в след —
с унылой вереницей старших братьев,
легко сужает в точку окоем,
и, приходя стремительно и яро,
закрашивает сумрачным углем
привычно серый профиль тротуара.
Ежевечерне, словно на пари,
с покорным постоянством крепостного
сменяются плюс три на минус три,
и сердце Кая замерзает снова.
День пролетает — быстрый, словно блиц,
и прячется в темнеющий подлесок.
Скрывают окна выраженья лиц
под кружевным никабом занавесок
так, будто бы снаружи — силы зла,
которые развеются с рассветом…
И кажется, что жизнь почти прошла.
И что январь осведомлен об этом.
МУЗЫКА
Пусть лишимся мы многого, Господи. Пусть
измельчаем на фоне словесного сора.
Оставалась бы музыка — жаркой, как пульс,
отдающийся громом в висках дирижера.
Пусть не лодка она, но уж точно весло
в утлой лодке среди мировой круговерти.
Пусть не символ добра, победившего зло,
но прямое отличие жизни от смерти.
И когда не спасают тебя образа,
мир от ветра продрог, и беснуется Кормчий —
ты уходишь к себе. Закрываешь глаза.
Надеваешь наушники. Делаешь громче.
И неважно, какой нынче день или год
и какое столетье, пока неустанно
поднимаются ввысь иероглифы нот
по причудливой лесенке нотного стана.
60-е. СРЕЗ
В тектонике живых шестидесятых
надежды не нуждались в адресатах
под дружный хор соседей и друзей…
Гагарин дверь открыл безмерным далям,
рубились на мечах Ботвинник с Талем,
ревел Политехнический музей.
Мы бегали по стройкам да по клумбам.
Америку оставили Колумбам,
играли в Чингачгука, в Виннету…
И, веря в неосознанное чудо,
мы различали в каждом дне покуда
не девушек, а яблони в цвету.
Народ был прост, без лишних фанаберий;
не воздавалось каждому по вере.
Гудок завода, шепоток струны…
Евреев не любили. Впрочем, это
почти любого времени примета.
Как, впрочем, и почти любой страны.
Шкворчала незатейливая пища,
на класс глядела Маркса бородища,
а дом родной был тесен, словно клеть.
Он был открыт и смеху, и простуде,
и старились вблизи родные люди,
которым лучше б вовсе не стареть.
И, жив едва в вождистской ахинее,
плыл воздух… Он закончится позднее;
быстрее, чем возможности рубля.
Зато, не зная здравиц и приказа,
жила любовь. Трагична, большеглаза…
Доронина. Плющиха. Тополя.
ВГЛУБЬ
Если смотришь снаружи, из космоса — да, пастораль.
Если смотришь снаружи — наш мир переполнен любовью…
А внутри, на Олимпе — беда соревнуется с болью,
остальным — белым льдом выпадает в осадок февраль.
«Сотворение мира» — проект, неудачный весьма,
но свободен от всяческой критики проектировщик.
Вот и жизнь получилась нелепой и беглой, как росчерк,
как холмистая подпись в конце делового письма.
Человек недоволен другими. Но больше — собой.
Он вжимает себя в трафарет, в изначальное слово;
а копанье в себе — нечто вроде подледного лова,
ибо лучше безрыбье, чем, скажем, грабеж и разбой.
Человек смотрит вглубь. Так в витрину глядит манекен.
А вокруг распадаются в пыль византии и римы…
И по мере того, как уходят все те, кто любимы,
человек утончается, делаясь точкой.
Никем.