Рассказ
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 1, 2021
Леся ТЫШКОВСКАЯ
Поэт, прозаик, филолог, кандидат филологических наук, актриса. Автор многих поэтических сборников, музыкального альбома «Невидимый мир» и еще сотни песен, часть из которых вошла в проект «SтихоJazz». Член Союза писателей Украины. Живет в Париже.
Она была тайной. Ее жизнь оставалась загадкой для других, даже когда она на перекрестьи их восторженных взглядов оживленно болтала ни о чем или откровенно делилась мельчайшими подробностями своей жизни. Хотя никто так и не узнал, кем были, например, ее родители? Кто дал ей образование, позволявшее судить обо всем с такой легкостью? Как она умудрялась существовать, нигде не работая? Если благодаря богатому покровителю, то почему ее всегда видели одну? Если благодаря наследству, то почему она ездила на неисправном Ситроене, который насчитывал не один год? Как ей удавалось не воздвигать никаких границ между собой и собеседником, который уже через несколько минут общения готов был раскрыть перед ней свои самые сокровенные мысли, но внезапно обнаруживал перед собой пустоту? Она исчезала так же, как и появлялась — без прощаний, внезапно и легко. Как будто ее никогда не было в этой комнате, как и в самой жизни. После нее оставался едва уловимый аромат духов — даже не духов, а духа духов, духа всех возможных запахов, который навевал, напевал, нашептывал…
Мы встретились на вечеринке у общей знакомой, которая устраивала частные концерты у себя дома. Я обратил на нее внимание не сразу — только когда исполнитель затянул какую-то русскую песню. В этот момент ее лицо, как будто обособилось от остальных — и я подумал: как странно! Только и всего. Чуть позже я отметил, что она симпатична, при следующей встрече она показалась мне красивой. Впоследствии я находил ее прекрасной. В ней было необычно все — начиная от лица и оканчивая ее странной походкой — немного кошачьей, немного детской. Когда она пробиралась между людьми, которыми был переполнен дом Анны, она напоминала грациозную кошку. По улице же она передвигалась, как будто прыжками, точно ребенок с воздушным шариком в руке. И даже ее сильный акцент и многочисленные грамматические ошибки при построении фразы, которые меня так смутили при первой встрече, со временем обрели оттенок обаяния. А может быть, я просто привык к ней, к ее способу мышления и его выражения. Или попросту ее французский усовершенствовался со временем.
Прошло чуть более года с того времени, как она переехала в Париж. В отличие от других эмигрантов, которые поначалу прятались по своим норам и зубрили язык, она держалась весьма независимо и даже могла показаться нескромной, встревая во все разговоры, чтобы вставить свое, почти всегда неточное, слово. Позже она призналась мне, что именно так выучила язык — подслушивая чужие беседы, врываясь в них без тени смущения. Странно, но те, кто становился жертвой ее вторжений, всегда были рады впустить ее в свой круг. Уже через несколько минут они начинали понимать ее и даже смеяться тем неожиданным остротам, которые получались, как только она начинала переводить фразеологизмы и устойчивые словосочетания со своего языка на чужой. Новые знакомые оставляли ей свои визитные карточки, к которым, впрочем, она обращалась крайне редко, и всегда радовались новой встрече с ней. Так же, как обрадовался и я, найдя ее через пару дней в той же квартире. Она подошла ко мне, как к старому знакомому — и поцеловала по-французски — приложившись щекой к щеке. В день знакомства она ограничилась рукопожатием — и я отметил про себя тогда: наверное, она умеет держать дистанцию, когда этого хочет. Позже я узнал, что у русских и славян вообще принято целовать только очень хорошо знакомого человека. С остальными они ограничиваются кивком или рукопожатием, а дамам иногда целуют руки — обычай, почти исчезнувший в современной Франции. От нее же я узнал еще об одном обычае: не оставлять пустые бутылки на столе, что могло привести к безденежью. Впрочем, это был скорее обычай украинский. Она родилась в Киеве, но всю жизнь говорила на русском, называла себя полькой, хотя так и не выучила язык своих предков.
В то время я возглавлял одно небольшое издательство и около полугода носился с проектом русско-французского сборника и его презентации. Презентации русской поэзии ХХ века, звучащей на двух языках. Вопрос упирался в поиски русскоязычного чтеца. Не то, чтобы его не существовало во Франции. Не иметь возможности найти — еще не значит искать. Ты можешь старательно искать что-либо, устраивать многочисленные кастинги, но так и не выбрать нужного тебе человека. А можешь пойти другим путем — не искать вовсе, а положиться на случай и ждать. Так я и сделал. Квартира, где происходили все музыкальные посиделки, принадлежала женщине, отлично владеющей русским. В ее доме собирались как французы, так и русские. Среди них я и надеялся найти то, что мне нужно. И нашел.
При первом же знакомстве я узнал, что она обожает поэзию и даже пробует писать сама, а перед тем, как эмигрировать, работала некоторое время актрисой в поэтическом театре. Моему ликованию не было предела. Она воплотила в себе все, что требовалось — поэзию, театр и русский язык. К тому же была симпатичной, что для публичных выступлений немаловажно. Кому-то из нас повезло, — сказала она с очаровательной улыбкой, скосив глаза в мою сторону. Я почему-то покраснел. Это было странно, я вообще-то редко краснею. Занимаясь рекламой, я привык сталкиваться со всем и всеми на свете — от безвкусицы, кричащей о себе во весь голос, до цинизма, с которым ее принимают, при условии, конечно, денежной компенсации. Я привык к бездарностям, настаивающим на своей значимости, и посредственностям, смирившимся со своей второстепенной ролью, карьеристам, упорно добивающимся успеха и непризнанным гениям, которым никогда не суждено стать центром обожания. Каждый день я сталкивался с характером, который был не похож на другой, так же, как листья на осеннем дереве: кто-то срывался раньше, кто-то позже — всех ждал один конец. Я привык сравнивать и делать выводы, я любил угадывать тип (в это время я увлекался соционикой и даже социософией), к которому принадлежал тот или иной посетитель.
Но ее я не мог сравнить ни с кем. Она казалась особенной и несравненной. Такой, какой, наверное, видит свою женщину любой влюбленный мужчина. Но я‑то не был влюблен! Меня влекло лишь любопытство, и оно стоило мне немалых денег. Я заплатил ей столько, сколько не платил ни одному исполнителю. Правда, она была не только исполнителем. Она участвовала во всех наших поисках и помогала, чем могла, поначалу совсем бескорыстно, и взять деньги согласилась только со второго предложения.
Поначалу, чтобы познакомить ее нашим проектом, мы с моим другом пригласили ее на ужин в его семью. Она, конечно, не ожидала домашнего приема и первое время чувствовала себя весьма стесненной, тем более, что хозяин дома, как будто не обращая на нее никакого внимания, увлеченно говорил о последних изданиях, о которых она, конечно, не имела никакого представления, а уровень знания языка не позволял ей стать полноценной участницей интеллектуальных бесед. К ужину она совершенно сникла, так что ее присутствие перестало ощущаться. За столом она произнесла пару незначащих фраз, чтобы хоть чем-то себя занять — она почти ничего не ела, сославшись на то, что не рассчитывала ужинать. Когда же мой друг принес несколько старых изданий с переводами русской поэзии, она заметно оживилась, ее глаза заблестели, и она с какой-то подчеркнутой жадностью стала листать страницы и в течение всего вечера уже не отрывалась от них.
Тогда я и почувствовал то, что называется в людях настоящим. Оно проступает не так часто — в те моменты, когда с человека спадает шелуха прожитого дня и обнажается нечто глубоко личностное. Многие тщательно скрывают его и даже боятся тех, кто ненароком прикасается к их сокровенному я. Она, казалось, не скрывала ничего. Прочитанные строки с такой быстротой меняли ее мимику, что казалось, будто я смотрел фильм, идущий на экране лица. А еще мне показалось, что просмотрев ее как фильм, я уловил ее скрытый смысл. В этот вечер мы не расходились до полуночи, слушая музыкантов и обсуждая, какое произведение подойдет к каждому из стихов. Потом она вдруг заторопилась — оказалось, что ее никто не встречает сегодня, а ей нужно было добираться до Пюто — ближайшего пригорода Парижа. Она заторопилась — и вечер как-то сразу закончился. Во всяком случае, для меня.
Но вскоре мне посчастливилось снова — и я увидел еще несколько выразительных эпизодов на ее лице. И на этот раз мне показалось, что я понял их по-другому. Но целиком я просмотрел этот фильм, когда увидел ее на сцене в нашем проекте, осуществившемся к лету. Я понял ее всю и мгновенно. Настолько, что тут же потерял. Все смыслы и объяснения куда-то исчезли — и осталось только одно смутное и расплывчатое слово, которое ничего не объясняло: ТАЙНА. Она была тайной — только и всего. Тайной, похожей на прекрасную фею из детской сказки «Феи волшебной поляны», которую я читал своим детям. Она возвышалась на сцене, которую мы выстроили под сводами старого замка, недалеко от Парижа, и, почти невесомая, устремив глаза в невидимое для других далеко, читала по памяти стихи. Помню, меня охватило ощущение, как будто это не она декламирует стихи, а их стройный хор звучит в ее голосе, а она как воплощение этого голоса, и воплощение поэзии вообще — звучащая боль и радость одновременно. На ней были полупрозрачные одежды, которые казалось, придуманы нечеловеческим воображением, настолько их формы и линии были необъяснимы с точки зрения покроя и материала. Прожекторы пронзали их насквозь — но под ними не обнаруживалось фигуры. Казалось, она сама была прозрачна и бесплотна.
И в эту минуту меня вдруг коснулось что-то постороннее и тяжелое — я почему-то подумал про ее мужа. Каково ему с ней? И женщина ли она вообще? Из мира ли людей? Если она даже богиня, спустившаяся на эту землю, чтобы осветить ее, то, как известно, богини любили смертных. Я оглянулся и среди тех, кто сидел в первых рядах, попытался угадать того, кто мог обладать этой женщиной. Я стал искать его все настойчивей, уже не обращая внимания ни на то, что она произносила, ни на нее саму. В самый неожиданный момент, посреди спектакля, по отношению к женщине, которую я едва знал, мной вдруг овладело чувство, похожее на ревность, которую я всегда считал чувством убогих и никогда не мог заподозрить в себе самом! Я был ошеломлен своим открытием. Подавлен. Растоптан. Наверное, я был единственным, кто не произнес ни единого комплимента после ее выступления.
Ее окружили плотной толпой. В ее глазах светились растерянность и счастье. Как-никак, это был ее первый выход на большую сцену в чужой стране. Она сияла в лучах прожекторов и камер, и сама излучала свет. Только это был совсем иной свет. Так что мне внезапно показалось, что я уловил ее настоящее предназначение. В этот момент, как будто почувствовав прикосновение моей мысли, ее взгляд коснулся меня, но тут же переметнулся на других. Потом снова вернулся ко мне, еще и еще — все настойчивей. Она, казалось, что-то ждала от меня. Ведь это я втянул ее в проект и в какой-то мере нес ответственность за происходящее. Я молчал, стоя в стороне, не сделав ни одного шага навстречу. Молчал глупо, надувшись по-бычьи. На банкете я наконец подошел к ней, выбрав момент, когда она осталась одна. Приблизившись, я заметил, что она, как будто потускнела. Как будто именно сцена придавала ей особенный блеск, а, сойдя с подмостков, она потеряла часть своего божественного статуса. Я остановился перед ней, не произнося ни слова. Она выжидающе посмотрела на меня, но не решилась ни о чем спросить. Только сейчас я заметил, как она устала. Морщина между бровями, прямо на уровне третьего глаза, еще более углубилась и напоминала борозду, поглотившую жизненные силы.
На нее обратили внимание. Она получила одну за другой несколько ролей в фильмах — и погрузилась во вдохновенную работу. На какое-то время я потерял ее из виду. Хотя, к удивлению моему находил ее лицо то в одном, то в другом журнале, в сопровождении одобрительной, но довольно поверхностной кинокритики. Я отметил, что ее лица на фотографиях всегда были разными, как и на экране. С каждой новой ролью она кардинально менялась, так что однажды я просто не узнал ее. Фильм назывался «Белое на черном» — черно-белое кино, какое любят производить на свет режиссеры, сбежавшие от избытка поп-артовских и анимационных красок. Фильм оказался длинным, около двух с половиной часов. По прошествии двух часов меня постепенно стало настигать зыбкое чувство узнавания. И только когда картина обрела краски и героиня — белая на черном на протяжении всей картины — вдруг оказалась окруженной морем полевых цветов, а ее собственное лицо, наконец, обрело натуральный цвет и губы начали пылать, как маки, я захлопал в ладоши, и зал воззрился на меня, как на полного идиота, а кто-то даже вежливо прошипел, чтобы я заткнулся. Но я не собирался шуметь — я просто узнал ЕЕ! К концу фильма! Вот так пiдманула-пiдвела (слова одной украинской песни, припеву которой она меня научила).
Казалось, она могла быть всем, меняться, как хамелеон или человек, проживающий несколько жизней в одной. Единственное, что оставалось неизменным во всех ее ролях, черта, по которой угадывалась она под масками многочисленных персонажей — это их полное несовпадение и даже выпадение из жизни земной. Иногда они казались вышедшими из прошлых веков, иногда — посланцами из других планет. Вскоре я убедился, что она создает это впечатление сознательно: проповедуя с экранов нездешнее, как проповедуют священные тексты — настойчиво, но ненавязчиво. Мне даже подумалось, что режиссеры, с которыми она работала, были ее братьями по какому-то инопланетному духу — настолько нечеловечными (в лучшем смысле этого слова) были их фильмы, такие непохожие на современный кинематограф. Когда мы встретились через несколько лет «на том же месте в тот же час», как поется в одной русской песне, то есть у той же Анн и я заговорил о своем открытии, она утвердительно кивнула. Ее жест был настолько однозначно прост, будто речь шла о выборе любимого блюда.
Она, казалось, не менялась. Все то же обаяние, та же непринужденность. Вещи, которые она носила теперь, возможно, и стоили дороже, но соответствовали ее прежним пристрастиям. Она по-прежнему была похожа скорее на девушку, чем на женщину, хотя к этому времени ей было уже за сорок. Она тут же узнала меня и подошла первой, чему я несказанно обрадовался. Приблизилась вплотную и вместо традиционных французских поцелуев мимо щек, взяла за обе руки. Как я рада, как я рада, — повторяла она, не отводя взгляда. Тут я и заметил, что ее глаза, издали не привлекавшие к себе внимания, вблизи обретали совершенно другие очертания. Правильней было бы сказать, что очертания исчезали — и глаза превращались в два сияющих источника, в которые ты погружался, как в другие измерения.
С этого вечера мы стали видеться чаще. Оказалось, что она не так уж занята и востребована как актриса, несмотря на отзывы в прессе, и не прочь заняться чем-либо еще. Я спросил у нее, почему после столь удачного дебюта она хочет уйти в тень, а не продолжать карьеру актрисы. Она ответила то ли в шутку, то ли всерьез, что начала писать роман, и это требует от нее некоторого уединения. Я еще тогда заметил ее удивительные возможности: казалось, она могла заниматься всем, чем пожелает. Только вот самого желания в ней как будто не доставало. Как будто она была начисто лишена всех присущих человечеству амбиций. Я бы скорее мог представить ее цирковой наездницей, чем произносящей слово карьера.
Через несколько дней я позвонил ей и предложил работу в одном из журналов при моем издательстве. К этому времени ее французский был доведен до совершенства, хотя от нее требовалась не редактура, а распределение уже отобранных материалов. Честно говоря, должность я придумал специально для нее, в расчете на ее безошибочный вкус, отмеченный мной еще в первом совместном проекте. Поначалу я даже платил ей из собственного кармана, сам не знаю, почему, но вскоре стал замечать, что с ее появлением, наши издания стали распространяться успешней. Наверное, это являлось еще одним из ее свойств — приносить удачу.
Работа отнимала у нее несколько часов в день, а явка была необязательной. Остальное время она, наверное, посвящала семье или своему роману. Я не спрашивал ничего о ее муже — мне достаточно было увидеть его раз, в день ее первого выступления, чтобы понять: замуж она вышла по любви. Возможно, именно поэтому я прекратил с ней тогда всякое общение. Теперь, когда оно обрело совершенно иные формы, я мог не опасаться, что буду захвачен врасплох накатившей волной неожиданных чувств. Мне было сорок, и я чувствовал себя зрелым и вполне рассудочным человеком, имеющим прочную семью и делающим успешную карьеру, не лишенную творческого начала.
Однако я ошибся. С ее появлением моя жизнь начала постепенно меняться. Не то, чтобы я кардинально изменил своим привычкам. Я по-прежнему вставал в семь, читал Ле Монд, в восемь тридцать уезжал на работу и возвращался домой в восемь к семейному ужину, встречая бледную улыбку жены, слабеющей с каждым годом. Недавно у нее обнаружили рак. Мы делали все, что возможно — и врачи обещали выздоровление, но ее вид говорил о другом. Я с тревогой наблюдал за тем, как она теряет веру в счастливый исход. И, все-таки, не переставал надеяться на лучшее. Итак, я по-прежнему считал себя достойным мужем и отцом, что в наши дни встречается не часто. Однако с некоторых пор я стал замечать за собой нечто, что заставляло меня задуматься. Я стал пристальней следить за своим внешним видом, даже купил себе пару новеньких костюмов, чего не позволял себе давно, и являлся на работу, не в меру освеженный туалетной водой, которую выбрал в фешенебельном магазине Бон Марше с помощью услужливой продавщицы. Для деловых свиданий или романтических? — спросила она, лукаво подмигнув. Для романтических, — ответил я, наверное, второй раз за последние годы заливаясь краской. Она отвела меня к полке, где красовались флаконы и флакончики разной величины, на описание которых Гюисманс мог бы потратить целые страницы. Нужно отдать мне должное: я ограничился пятью минутами, понюхал один, второй, третий. Между респектабельным Хьюго Босс и изысканным Живанши выбрал Джанфранко Фэрре, который вызвал у меня неожиданный приступ желания. Продавщица одобрила мой выбор с видом знатока и заговорщика и томно поблагодарила за покупку.
Как назло, она не появлялась в течение нескольких дней, и я начал беспокоиться. Я уже хотел было с ней связаться, но наконец получил от нее материалы — она продолжала работать, значит все было в порядке. В офисе она появилась только через неделю, немного похудевшая и почему-то грустная. Но, едва вступив в разговор с одним из наших сотрудников, который сделал ей довольно пошлый комплимент, она тут же оживилась, и даже просияла, хотя меня бы на ее месте стошнило. Я вообще часто замечал за ней это странное качество: преображаться в присутствии кого-то. Как будто в ее собственном мире не хватало красок. Она часто приходила бледная и невыразительная, а уходила радостная и сияющая. Однажды я поймал себя на мысли, что я ревную ее ко всем, с кем она разговаривает и в ком находит источник преображения, и хочу всех их заменить собой, хотя не прилагаю для этого никаких усилий. А еще мне казалось несправедливым, что она не отдает предпочтения никому в частности, даже мне, и со всеми разговаривает любезно и даже ласково. Ее ласковый тон с другими особенно раздражал меня. Зато когда она говорила со мной, я всегда испытывал такое чувство, будто своим голосом она нежно поглаживает меня. В такие минуты я чувствовал себя довольным котом на коленях у своей хозяйки. Хотя, здесь я несколько преувеличил — хозяином издательства оставался я, а она была всего лишь моей сотрудницей и для нее существовали те же правила, что и для остальных. И если я просил прийти ее в десять утра, а она приходила в десять тридцать, причем систематически, я просто обязан был однажды сорваться и высказать ей все, что я думаю по этому поводу, после чего она совсем пропала и общалась со мной только через Интернет. Я, конечно, пожалел о своей несдержанности. В конце концов, тридцать минут ничего не решали, тем более, что она часто оставалась на работе дольше, чем другие. Я извинился, как только она появилась в офисе. Она подняла на меня глаза, которые поначалу старательно отводила в сторону. Несколько секунд в ней боролось желание промолчать и высказаться. По-видимому, мой вид внушил ей некоторое доверие — и она заговорила:
— Ты был совершенно прав. Это я неправильно прореагировала.
Я не понял. Тогда она вообще не произнесла ни единого слова — о какой реакции шла речь?
— Моя болезнь была неоправданной.
— Прости? — снова переспросил я.
— Я часто заболеваю от отрицательно направленной энергии.
Я, кажется, уставился на нее, как баран на новые ворота. Она попыталась объясниться.
— Когда я чувствую, что меня не любят, мне всегда становится не по себе. Как будто я — лишняя на этом свете. А если я позволяю себе расстраиваться по этому или любому другому поводу, я становлюсь совсем больной. В общем, — подытожила она, — у меня плохой иммунитет на людей.
Я был поражен. Я ожидал услышать все, что угодно — оправдания, упреки, фальшивое «не важно», которые французы во избежание неприятностей повторяют на каждом шагу… Но то что она сказала мне, было так неожиданно, что единственной фразой, пришедшей мне на ум, была:
— Но я-то тебя люблю!
— Спасибо, — она просияла, став похожей на ребенка, которому дарят незаслуженный подарок, и он принимает его как должное. Она даже не поняла, что я признался ей в любви! Честно говоря, я и сам не сразу это понял. А когда понял, совершенно растерялся — настолько то, что сорвалось с моего языка, была правдой.
Но к чему сейчас вспоминать все это, если ее больше нет со мной. Если ее нет ни с кем. Вчера она умерла. Я узнал об этом мгновенно. В тот момент, когда ее сердце перестало биться, мое бешено заколотилось. Со мной случился острый сердечный приступ. Последние годы сердце стало сдавать. Но это нормально. В моем возрасте люди выходят на пенсию, а я продолжал работать, как сорокалетний мальчик. На этот раз сердце схватило без всякой видимой причины. В этот день я устроил себе выходной и даже к вечеру чувствовал себя еще вполне бодрым и работоспособным… В какой-то момент, продумывая очередную статью для нового номера, я резко поднялся, чтобы подойти к компьютеру и внести кое-какие поправки… Я чуть было не упал, такой сильной была пронзившая меня боль. Наглотавшись лекарств и едва придя в себя, я тут же ринулся к телефону. Не помню, зачем, возможно, мне просто хотелось услышать чей-то живой голос, подтверждавший, что я все еще среди живых. А поскольку в такой ситуации я мог позвонить только ей, я, не задумываясь, набрал ее номер. Я не разговаривал с ней больше месяца. В последнее время она вообще была не особенно разговорчива — да и виделись мы все реже. Она ссылалась на нездоровье, и я особо не настаивал на том, чтобы узнать истинные причины такого охлаждения. Позже я не мог простить себе этого равнодушия. Ведь я любил ее всем сердцем. Почему же я не остановил или хотя бы не оттянул приближение этого страшного дня? Мы провели рядом столько лет… Мы не уставали друг от друга никогда… Если со мной что-либо случалось, первым человеком, которому я звонил, была она, даже еще при жизни моей жены. И сегодня был мой черед звонить…
Она не поднимала трубку. Почувствовав необратимое, я вызвал такси и помчался к ней. Мне никто не открыл. Я стал звонить на мобильный. Еще и еще раз. Молчание. Было не поздно — девять вечера, она не могла лечь так рано. Она могла выйти? Но я почему-то не подумал об этой возможности. Наверное, потому что последнее время привык к тому, что она выходила не чаще, чем пару раз в неделю — сделать необходимые покупки. Кто их делал, когда она болела? Почему я не подумал об этом сразу? Я принялся бешено колотить в дверь. На мой стук открылись соседние двери. Оказалось, что последнюю неделю никто из соседей не видел ее выходящей. Она могла куда-либо уехать — предположили они. Куда? Один я знал, что у нее не было никого на свете. Никого, кроме меня. Если ты исчезнешь, — любила повторять она, опустив голову мне на плечо, — мне незачем будет оставаться на этой земле. И вот я исчез. Я не звонил ей около недели и не видел ее около месяца. Я с головой нырнул в новый проект и забыл о времени. И, конечно, забыл о ней, пребывающей в одиночестве все эти дни. Я позвонил пожарным. Странная система во Франции, смеялась она часто: вы звоните не на скорую помощь, а пожарным, даже если человек умирает от болезни, а не горит синим пламенем… Пожарные, как всегда, не торопились. Около часа я просидел на лестничной клетке перед ее дверью, бессмысленно разговаривая с ее автоответчиком. Я говорил ей все, что не сумел сказать на протяжении нашей долгой близости. Я говорил ей самые нежные слава — ей, старой женщине, оставшейся в моих глазах той сорокалетней красавицей, которую я встретил много лет назад и которую принял за молодую двадцатипятилетнюю девушку.
Когда они, наконец, приехали и взломали дверь, нас встретила тишина, которая обрушилась сильнее самого яркого грохота. Я сделал еще несколько шагов и увидел ее. Вернее, ее тело. Оно лежало на постели так тихо и покорно, как будто было довольно тем, что избавилось от тягот и обязанностей жизни и может себе позволить не делать никаких усилий — не подниматься, не двигаться навстречу, не произносить слов приветствия. На ее лице не было ни тени страдания. Напротив, оно излучало невидимую неземную радость. Мне даже в какую-то минуту показалось, что на ее лице читался праздник избавления от жизни, как от чего-то лишнего, и оно было торжественно. Возможно, это ощущение создавала ее одежда. На ней было длинное платье бирюзового цвета, отливающее перламутром, похожее скорее на сари — как будто ее душа покидала этот мир согласно индийскому обряду. Удивительный аромат, наполнивший комнату, внушал эту мысль. Она часто зажигала ароматические палочки. Ее любимыми запахами были пачули и сандал. Я вдохнул поглубже — как будто аромат мог подсказать мне ее последние мысли и желания, которые еще витали в воздухе. Смерть наступила три часа назад, констатировал врач. Я разрыдался, услышав это — ведь я мог быть с ней в последние минуты ее жизни. Я должен был быть с ней. Я хотел быть с ней. Я хотел быть с ней всю жизнь — с той самой минуты, как встретил ее. С той самой минуты, как посмотрел на нее. Когда умерла моя жена, первое, что я сделал на следующий день похорон — помчался к ней. Встреча закончилась неожиданно — я попросил у нее руки. Это было неправильно, кощунственно, даже преступно, но это было честно. Она улыбнулась в ответ на мои слова — и ласковые морщинки пятидесятилетней девочки засияли на ее лице. Но мы ведь уже старенькие, — возразила она. Ну и что? — с юношеским пылом ответил я. Я был на шесть лет моложе и еще полон желания и страсти. А она всегда выглядела так молодо, что первые десять лет знакомства мне все время казалось, что она младше меня. Мы провели эту ночь вместе. Она даже забылась на несколько часов на моем плече. Я знал, что она любила засыпать отдельно и всю свою жизнь спала со своим бывшим мужем в разных комнатах. На мое предложение уйти в другую комнату, она только прижалась ко мне и, уже закрывая глаза, повторяла: Пир во время чумы. Через несколько месяцев мне попалась на глаза эта книга Маркеса. Трогательная история о семидесятилетних новобрачных, которые провели порознь всю жизнь, а под конец обвенчались и отправились в свадебное путешествие. После прочтения я сделал еще одну попытку сделать ей предложение. Она только грустно покачала головой. Я больше не настаивал. Я даже не спросил, почему.
Прочитав ее дневник, я понял ВСЕ. Я нашел его на столе около постели вместе с запиской, адресованной мне:
Мой единственный, я ухожу. Мне очень жаль, что тебя нет рядом, как раньше, как совсем недавно. Но таков закон: человек приходит и уходит в одиночестве. Я была счастлива с тобой, как никогда и ни с кем. Я благодарна за твое появление в моей жизни, которая продлилась только благодаря тебе. Если захочешь встретиться со мной, дай знать. Я тебя приму.
Вот моя последняя просьба: опубликуй этот дневник. Мне очень важно, чтобы его прочли люди. Распространи его среди больных — например, в госпиталях. Можешь редактировать его на свое усмотрение. Я тебе доверяюсь во всем, как доверялась раньше.
Я ухожу со спокойным сердцем и ясным умом. Я прожила эту жизнь, как могла и оставила после себя то, что понадобится другим.
После всех необходимых формальностей, я удалился. Во мне больше не нуждались. Ни прибывшие, ни ушедшая. Я незаметно засунул тетрадь, лежащую возле записки, во внутренний карман пальто и отправился к себе. Дом показался чужим и неприветливым. Я рухнул на постель, не раздеваясь, и принялся читать беспорядочно, справа налево, перескакивая с одной страницы на другую.
Она толкала к размышлениям. Делая неподвижным тело, она будоражила мысль единственным вопросом ПОЧЕМУ. Почему ни одного дня ей не удавалось прожить без боли — с самого детства, с самого рождения? Почему неусидчивый дух, жаждущий движения и реализации, был заточен в рамки ущербного тела? Не то чтобы это тело было некрасивым — напротив: в него влюблялись, его желали, не думая о том, сколько недостатков хранит его память. Да, тело обладало своей особенной памятью: памятью о боли, которую оно старательно хранило и воспроизводило тут же, едва мыль о болезни или ее отсутствии прокрадывалась в душу. Запрети себе думать о болезни, в который раз повторяла она фразу своего психотерапевта. На время ей это удавалось. Но после коварная мысль, едва касаясь ее мозга, давала сигналы к воспроизведению пережитого: операций, травм…
Я пролистал страницу с перечислением болезней… Список диагнозов, полученных ею еще в юности, мог бы занять целую страницу. Совершенно непонятно, как такое количество недомоганий могло уместиться в одном теле весом 55 килограмм и не разрушить его, а наоборот, придать шарм слабости, которая всем встречным и посторонним внушала желание помогать и оберегать. И правильно: никто из нормальных здоровых или относительно здоровых людей не выдержал бы этого пристального копания в кишках — иначе я не мог назвать то, что видел перед своими глазами. Вслед за ним следовала нелепая попытка, которую она сделала, выписав в столбик часть из своих болезней, напротив которых были выстроены положительные аффирмации, якобы помогающие их излечить. В этот период она увлекалась методом Луизы Хэй и ее книгой «Исцели свою жизнь, свое тело».
Я пролистал еще пару страниц — и меня начало подташнивать.
…Да и какое удовольствие может доставить перечисление недостатков — а болезни она считала своим главным недостатком, чуть ли не личным врагом. И напрасно: если бы она прислушалась к голосу хотя бы одной из них, та могла бы поведать множество интересных вещей: и об ушедших глубоко в подсознание страхах, и о несовершенных желаниях, затвердевших в теле в комочки боли, и о нереализованных мечтах, и даже о прошлых воплощениях. В реинкарнацию она верила свято и непоколебимо: иначе, как объяснить все те несправедливости, которые происходили с ее физическим телом, мешая развиваться и реализовывать себя в обществе полноценно? Кто знает, может, в одной из прошлых жизней она была инквизитором, пытающим людей, или просто жестоким полководцем, посылающим на смерть тысячи? Вот они и откликаются в ней — души умерших, и взывают к отмщению, и делают ее тело ареной борьбы между добром и злом…
Как бы там ни было, маленький злой человечек, живущий в ней, продолжал свое гнусное тело: каждый день он выходил на охоту: убивая одну за другой живую клеточку, он испытывал особое наслаждение, когда очередная жертва падала, а после медленно угасала…
По-видимому, она хотела поначалу написать художественное произведение, поэтому не сразу стала вести речь от первого лица, но ей не хватило то ли таланта, то ли терпения. На следующих страницах я нашел дальнейший план книги. Маленький гнусный человечек путешествовал в ее теле, заставляя стонать от боли то один, то другой орган. Перед тем, как приступить к пыткам, он любил разговаривать со своей жертвой. Он задавал ей множество вопросов, то есть производил некий допрос, помня свое инквизиторское прошлое. Среди его вопросов самым частым был:
— Что ты чувствуешь, когда говоришь об этом ощущении?
Оказывается, тело думало и даже говорило о вещах, которые провоцировали боль. А маленький гнусный человечек из Великого Инквизитора превращался в примитивную лампочку-индикатор, который в ответ на неполадки загорался криком: остановись, останови свои мысли, они мешают тебе жить и наслаждаться жизнью!
Однажды я решила поговорить с моим мучителем. В этот день он, как обычно, отправился на поиски жертвы. Хотя утро не предвещало податливой добычи: я проснулась в отличной физической форме.. И вдруг вспомнила своего коллегу, который любил повторять: если вы проснулись и у вас ничего не болит, значит, вы умерли. Я побыстрей открыла глаза, чтобы убедиться, что я еще жива и поспешила встать. С такой же поспешностью я приготовила себе чай и села продумывать свой рабочий день. Невыносимая боль в верхнем отделе позвоночника прервала мои планы. Я была вынуждена лечь и пролежать добрых полчаса, в течение которых я ненавидела себя с возрастающим энтузиазмом: за окном стояло солнце — и мне хотелось как никогда быть бодрой и активной. Понимая, что боль просто так не пройдет, я решила поговорить с ней. Я посадила ее напротив, как учила гештальтерапия, и долго смотрела на пустой стул, как будто он мог заговорить первым. Не дождавшись ни слова, я задала первый вопрос:
— Кто ты?
— Я — твоя боль, — услышала я свой собственный голос.
Он, как всегда, принадлежал маленькому гнусному человечку. Я почему-то представляла его карликом. В детстве я боялась карликов, мне казалось, что они не доросли до чего-то самого главного — широты души, например. Я не могла вообразить, что карлики могут быть дружелюбными и щедрыми. Мне почему-то всегда казалось, что они воплощают в себе ущербность и нехватку — тела, тепла, темперамента… Ах, эта детская жестокость…
— Чего ты хочешь от меня? — задала я классический вопрос гештальтерапии.
— Я хочу любви, — неожиданно прозвучал мой голос.
Я так удивилась, что не знала, как продолжать свой допрос. Все те недостатки, которые приписывало человечку мое воображение, вдруг стали моими. Мне показалось, что это я — то черствое, высохшее существо, которое не способно дать любовь никому в этом мире. Мои чувства усыхали, мое сердце вместе с ними, с каждым днем становясь все меньше и меньше, так что его удары о собственные стенки казались все более разрушительными. Мое сердце вдруг начало стучать где-то в спине, потом локализовалось в позвоночнике, и вдруг я четко осознала, что боль в спине — это ее производная. Тогда я обратилась непосредственно к ней:
— Что ты хочешь от меня прямо сейчас?
— Хочу быть услышанной тобой.
— Кого я должна услышать?
— Того, кто стучится к тебе.
Я задавала вопросы и получала ответы с такой скоростью, что не успевала осознавать их и фиксировать на бумаге. По-видимому, в какой-то момент я отвлеклась и окончательно потеряла нить разговора. Маленькое существо исчезло и больше не появлялось. Боль прошла вместе с ним.
Когда я читал подобные пассажи, мне казалось, что писавшая их находится на грани помешательства:
Боль не исчезает, настаивает в непогоду — когда ветер стонет, когда плачет небо, когда глаза — голубое отчаяние и черные сны, когда твои руки готовят костры из рецептов и лекарств, накопленных жизнью…
Чем дальше я читал, тем больше убеждался в ее невменяемости: весь дневник, который она стала вести со времени переезда во Францию (возможно до этого она накопила множество таких же дневников, но мне предназначался только этот), все триста шестьдесят пять страниц мелкого почерка были посвящены одному: телу. Такое ощущение, что вся ее жизнь замкнулась на нем, а внешний мир — друзья, творчество и работа — просто не существовал. Не существовал и я в этой вселенной ежедневных страданий. Поначалу я с жадностью набросился на чтиво, надеясь найти там следы наших встреч — напрасно. Я обижался, отчаивался, раздражался и даже ненавидел, пока не понял внезапно: боль настолько поглощала все ее существо, что не оставляла места для другого — того, чем живут все нормальные люди: увлечениями, страстями и ежедневными нуждами, встречами и расставаниями, потерями и приобретениями. Возможно, поэтому она и не походила на всех остальных, а казалось скорее «вещью в себе», ведущей свой, совершенно особый способ жизни, сконцентрированный на физических ощущениях, которые, как ей казалось, предлагали вопросы, толкающие к поиску ответов.
— Кто ты? И что ты хочешь от меня? Хочешь ли того же, чего хочу я или ты посылаешь мне свои послания, которые я не в состоянии прочесть? Почему, когда события в моей жизни сгущаются настолько, что я не успеваю их осмыслять, потому что они летят друг за другом с неуправляемой скоростью, как самолет, вот-вот готовый врезаться в землю, и я останавливаю себя внезапным вопросом: я ли это — жаждущая развлечений, отвлечений от себя самой или кто-то другой, кого я не знаю и не пора ли остановиться и осмыслить все, что предложила тебе жизнь, все, чем ты становишься, следуя ее причудливыми путями?
— Пора, — отвечает жизнь и со всего размаху ударяет тебя, вернее, твое колено о железный бордюр сидений, под предлогом того, что водитель не хочет наехать на велосипедиста, вырулившего откуда-то не оттуда. Велосипедист, конечно, только пример, за которым следуют другие, сменяющие друг друга.
НИ ДНЯ БЕЗ БОЛИ — этот перифраз античной фразы может стать паролем моей жизни. А все для чего? Для того чтобы приковать меня к тетради, компьютеру, к самой себе. Сиди (в худшем случае — лежи) — и размышляй. А главное, не подавай виду, что произошло нечто непоправимое. Обычная вещь — временная поломка. А если все же ты не удержишься, если закричишь или заплачешь от ежедневных капелек боли, которые точат твое терпение, тогда ты проиграла. А выиграл он. Только кто он — тот, кто испытывает твое терпение? Чего в нем больше — света или темноты? Под именем какого ангела является он? Ангела хранителя, направляющего тебя на путь истины, или ангела света, которому мало собственного света, и он питается светом других, светом, который они теряют, откликаясь раздражением или нетерпением на превратности жизни, посланные им для испытания?
Однажды, в забытьи, показавшемся сном, я увидела себя бесконечным полем, на котором борются две армии. Я не видела их лиц, но знала, что у каждой стороны было всего одно лицо: добра или зла, и я никак не могла отличить одно от другого — и мое тело оставалось всего лишь телом, а моя душа не осознавала происходящего…
Иногда ее рассудок мутился настолько, что ей казалось, будто она инопланетянка, земная оболочка которой страдает, потому что она попала в непривычные условия жизни. К этой мысли, правда, ее подталкивали многочисленные реплики знакомых. Странно, но когда люди видят человека, отличного от них, да еще и не замороченного материальными вопросами жизни, они почему-то всегда называют его инопланетянином. Как будто нет других сравнений. Почему не фея, не дельфин, не бабочка? Почему это затасканное двадцатым веком сравнение? Не удивительно, что после всех этих обращений вопрос Кто я неоднократно попадался на страницах ее дневника. И всегда безответно. Она не обладала способностью «слышать голоса», как например, Жанна д’Арк (не знаю, почему именно этот образ послужил для нее очередным примером) — и это ее огорчало. Она вообще любила сравнивать себя и свою судьбу с кем бы то ни было. Казалось, что ее собственная жизнь кажется ей недостаточно ценной, и она не устает смотреть на чужую, как будто та может стать для нее в определенном смысле стимулом. Иногда я натыкался на имена великих женщин (в ту пору было модно издавать книги наподобие «Сто великих женщин» или «Сто великих авантюристов»), иногда — на имена мужчин. Улыбку вызывали отрывки, где она с искренним восхищением описывала подвиги Шварценеггера — киноактера-супермена, который преодолевал холод, голод, пытки, побои — и всегда выходил красивым и сильным, с хорошо выбритыми подмышками, даже если он играл роль горного жителя, который не знает, что такое бритва. Она задавалась вопросом, смогла бы она, будучи актрисой, выдерживать перепады температуры или лежать на берегу холодного моря в ноябре, играя потерпевшую крушение, как, например, актриса N и не расплатиться за это воспалением легких или бронхитом, которыми она регулярно болела в юности? Каким-то инфантилизмом повеяло на меня при упоминании Зои Космодемьянской — советской пионерки, мужественно выдержавшей пытки фашистов и не выдавшей никого. Имена мелькали, занимая целые фразы и даже страницы, которые всегда оканчивалась рассуждением о несовершенстве собственного тела.
Кем бы я стала, если бы тело оставило в покое мою душу? — причитала она непрерывно. — Обычно душа оставляет тело, унося за собой жизнь, а у меня — все наоборот: тело не дает спокойно жить душе. Сконцентрироваться на чем-то главном, позволить вдохновению струиться без преград, принимать малейшие вибрации космоса, который так щедр и богат для тех, кто открыт. Но ежедневная боль закрывает поток вдохновения. Я думаю о ней, я погружаюсь в нее, я не способна быть ни резервуаром интересных идей, ни, тем более, их осуществить. Кем бы я была, если бы не тело — этот вопрос я задавала себе тысячи раз. Кинозвездой? Эстрадной дивой? Известным писателем? А, может быть, — никем. Пруст писал, будучи больным, есть слепые певцы, покорившие мир не своим здоровьем, а талантом, которого мне, возможно, просто не хватает. С другой стороны, есть актеры, заканчивающие свои жизни в психиатрических клиниках. Может, мое тело бережет меня от чего-то страшного, что бы могло произойти со мной, если бы я обладала достаточной силой. Ведь я совсем не умею себя дозировать. Если мое тело не подает мне сигналы боли, я не могу остановиться. Помню, как в юности сутками готовилась к экзаменам — не разгибаясь, корпела ночами над книгами. Сердце давало о себе знать через пару дней, позвоночник — чуть быстрее. На дискотеках я танцевала несколько часов подряд, так что мои партнеры спрашивали, какой допинг я принимала. К несчастью, я выдерживала не больше одной дискотеки в полугодие. Я могла бы сутками заниматься любовью, доводя до изнеможения мужчину, если бы мое тело не останавливало меня, взывая о пощаде. Помню, как готовила один из сценических проектов, выполняя роль автора, постановщика, актрисы, сценографа, администратора и продюсера в одном лице. Я работала по двенадцать часов в день. После блестящего успеха, который вскоре сошел на нет, потому что держался исключительно на моем энтузиазме, больше года я не в состоянии была работать. С тех пор мой энтузиазм заметно поубавился, и я больше не инициировала крупные проекты.
Я действительно не помнил, чтобы она проявляла какую-либо инициативу. Она скорее была похожа на того, кто ждет — предложения, поддержки, проявления внимания. Даже в таких мелочах, как застолье, я часто видел ее, растерянно стоящую с пустым бокалом, ожидающую галантного кавалера, который заметит ее ожидание. Это было для меня тем более странно, что в наше время женщины давно привыкли обслуживать себя сами. Бутылка вина в руках женщины, наливающей себе, — нормальное явление в нашем обществе. Во всяком случае, во Франции.
…Сегодня получила письмо от своей подруги, с которой не виделась много лет, — ответ на мое извинение за долгое молчание из-за депрессии, связанной с затянувшейся болезнью желудка, в течение которой забыла о нормальной пище, а стало быть, и о человеческих эмоциях. Она закончила слова поддержки как-то неожиданно для меня:
Ты же знаешь — какая ты сильная! Я б с твоим состоянием здоровья уже померла бы (морально, во всяком случае). А ты — какие подвиги совершаешь.
Даже не знаю, как реагировать на эти строки. Сначала обрадовалась слову «сильная», потом чуть не расплакалась после «померла», потом возгордилась после «подвигов». Как все противоречиво. Порой тебе кажется, что ты — на краю жизни, с которой не жалко расстаться, и вдруг ты понимаешь, что это только начало. Начало чего? Нового страдания? Или пути к просветлению, очищающему страданиями как души, так и тела?
Мой бывший возлюбленный как-то сказал мне:
— Ты или умрешь или просветлеешь. —
Сказал жестко, спокойно, уверенно. А, может, в нем говорило мужское самолюбие?
Это было в три часа ночи, когда у меня разболелось сердце — и я попросила его покинуть мою комнату, чтобы уснуть. С некоторого времени я не могла засыпать с кем-то рядом. Даже если этот кто-то был тише мыши. Присутствие другого, видящего меня лежащей, никогда не внушало мне спокойствия и не вдохновляло на сон. Как будто лежать — это в некотором роде проявлять слабость. А мне стыдно быть слабой в глазах даже самого близкого. Может, из-за отсутствия доверия? Или неспособности полного слияния? Когда оно есть, всегда возникает союз. А у меня так не получалось. Всегда была я и он, никогда — мы. Возможно, поэтому и не родился никто.
Я вспомнил, что никогда не спрашивал ее о детях. Как будто в ее поле не возникало даже мысли о них. Чем жила женщина, не имеющая продолжения? Чем она наполняла свои пустые минуты? Как она думала о конце — со страхом? Нетерпением? Разочарованием?
Иногда мне кажется, что я не живу, что я давно умерла, а моя душа продолжает, неприкаянная, странствовать по земле, ища тепла и уюта. В такие мгновенья я как будто заставляю себя жить. Заставляю вставать, совершать ежедневный ритуал жизни. Как воспоминание о жизни настоящей, которая была коротким сном, случавшимся со мной время от времени по велению Того, кто готов одаривать и рождать, только бы были те, кто умеет взять, протянуть руку, попросить. Неужели я не умею просить милостыню? Господи, избавь меня от страданий, дай мне нормальную человеческую жизнь! Я точно помню, что произносила эти слова. Почему же он не услышал? Возможно, я произносила их не так, не веря или не желая верить? Помню, как один из моих друзей мне сказал:
— Почему ты не хочешь взять часть моей силы?— И обнял меня так крепко, как будто хотел, чтобы его энергия стала моей, а потом внезапно отстранился, посмотрел в мои глаза и с каким-то упреком произнес:
— Я тебе даю, а ты не берешь.
— Не беру, потому что ты слабее меня. —
Я, наверное, хотела его уязвить тогда, может быть — даже оттолкнуть. Во мне было так мало любви…
— Нет, — возразил он грустно, — не берешь, потому что не умеешь.
Но разве я его не прилагаю никаких усилий, чтобы обрести здоровье? Я посвящаю несколько часов в день самоврачеванию — медитация, лечебная гимнастика, прогулка, информация о здоровом образе жизни. Я забыла, когда себе позволяла читать просто для удовольствия, а не для того, чтобы найти там очередную панацею от недугов, которая оказывается таким же мыльным пузырем, как и все остальное. А ведь я когда-то знала это наслаждение — читать часами в свое удовольствие! Но с каждым годом ослабевшее зрение лишало меня еще одного источника удовольствия.
Что же мне осталось? Ходить я могу только по ровной поверхности и недолго, а, значит, о систематической работе вне дома и тем более о сцене мечтать не приходится. Писать и читать я могу не больше трех-четырех часов в день и с перерывами. Но этого недостаточно, чтобы стать настоящим писателем или хотя бы журналистом. Постоянные проблемы с носоглоткой не дают мне право на работу в учебном заведении или на эстрадной сцене. Что же я умею еще? Ах да — занятия психотерапией — мой учитель говорил, что я очень способна, и я была счастлива провести несколько сеансов для больных людей. Но для этого нужно уметь абстрагироваться от них, иными словами — не принимать близко к сердцу, а этого как раз я и не умела. Я заметила после нескольких таких попыток, что все, что они рассказывают мне, все их болезни и беды, переходят на меня — как будто я их отражаю, как зеркало или впитываю, как воронка с тем, чтобы избавить их от лишнего груза. Может, отсюда — болезни и печали? И слезы при просмотре телевизионных новостей, показывающих одни кошмары? Может, я обладаю способностью впитывать в себя всю мировую скорбь?
Она впадала в пафос. Становилась нудной и однообразной. Я закрывал тетрадь. Поток ее сетований возводил во мне стену, в которой невозможно было найти ни одного просвета. Я представлял себе эту узкую щель, за которой можно было обнаружить пробивающееся солнце. Я все пристальней вглядывался в серую стену. Я забывался на время, но тут же пробуждался от какого-то неясного импульса, который толкал меня к дальнейшему чтению. Дальнейшей пытке.
Сегодня я провела одну из тех страшных ночей, которые запоминаются надолго. Боль циркулировала по всему телу…
Дальше шло подробное описание пострадавших частей тела. Досада, разочарование, вина, боль поочередно сменялись во мне. Стена, тупик, черная воронка возникали перед моими глазами, не видящими выхода из этого непоправимого мрака, этого абсурда, который так не вязался с ее образом, увиденным мной при жизни, а возможно — только созданном. Как могло в одном человеке, в одной прекрасной женщине уместиться второе существо, такое непохожее на первое? Как-то она сказала мне, что ее астрологический знак, знак Близнецов, очень двойственен. Тогда я не придал этой фразе особого значения. Сейчас она всплыла во всем своем контексте.
Стоял один из тех осенних дней, когда хочется верить, что похолодание никогда не наступит. Мы гуляли в парке Багатель. Павлины пели свои брачные песни, а ненасытные туристы гонялись за ними с фотоаппаратами. Кажется, я сказал ей в тот момент, что никогда не видел ее такой цветущей и весенней в противоположность ноябрьскому холодку, что в сопровождении такой женщины невозможно поверить в возможную смену времен года и скорое наступление зимы. Она как будто не расслышала. Потом сказала тихое спасибо. Потом еще что-то. Ее фраза закончилась приблизительно так:
— Когда мы смотрим в лицо неизбежности, оно расплывается перед нашим неверящим взглядом, превращая заостренные черты в мягкие пастельные переходы одного цвета в другой. Только потому, что нам хочется видеть вещи такими. Наше воображение сильнее окружающей реальности. Но только в тех случаях, когда мы близоруко смотрим этой реальности прямо в глаза и размываем ее черты. Однако реальность всегда одерживает победу, как только мы отворачиваемся.
Странно, но этот короткий монолог прозвучал так четко, что я обернулся. Наверное, я еще долго буду оборачиваться в надежде встретиться с ней хотя бы взглядом. И всегда буду находить пустоту.
Я заставил себя взять в руки тетрадь и вернуться к чтению. Мне хотелось поскорее дочитать весь этот бред больного тела, а значит, и души, а потом избавиться от него, издав, отдав последний долг, хотя в этой затее я не видел никакого смысла. Ничего, кроме неприятных забот, потери денег, а еще хуже — реноме в издательском мире, которое я зарабатывал годами и теперь мог так легко потерять. Я не знал, с чего начать, что вырезать, что оставить, как расставить логические акценты в этом то ли иррациональном, то ли слишком рациональном и кропотливом копании в своем состоянии. Болезнь и боль, горе и горечь, которыми полнились страницы рукописи, заслоняли от меня реальное восприятие написанного. Неужели я не найду ни одного просвета? Неужели нет никакого выхода? Я задавал себе эти вопросы так, как будто от ответов зависела ее жизнь — и тут же вспоминал, что ее больше нет, что она умерла вчера, а возможно, много лет назад, только я этого почему-то не замечал. Почему? Откуда взялась эта слепота? Этот дурман? Это опьянение оболочкой, которая казалась мне такой прекрасной, а на самом деле была воплощением всех вообразимых страданий и страхов, ущербностей и увечий…
К середине дневника я все же стал находить подобия просветов — не столько выход из тупика, сколько перемену направления:
Врачей не люблю. Они не обладают никакой властью надо мной. Те, которые лечат химией, вызывают во мне почти физиологическое отвращение, те, кто пытается помогать гомеопатией, — жалость. Они не могут быть ни знахарями, ни друидами, владеющими сидхами, — только шарлатанами. Все детство мама водила меня к бабками и гомеопатам, всю юность — к экстрасенсам и астрологам. Сейчас я могу доверить свою тело только хорошо знакомому массажисту, да и то потому, что он приходит на дом. Лекарства, в которые я верила, помогали мне легче переносить боль, но никогда не вылечивали до конца. Так что я в какой-то момент жизни поняла, что боль — это не самое страшное в жизни и ее можно спокойно перенести. Меня всегда удивляли люди, которые пьют таблетки от головной боли или от болезненных месячных. Для меня они так естественны, что вмешательство с целью их уменьшения кажется абсурдом. Ведь никакое медикаментозное вмешательство не устраняет причину — только следствие. А причина кроется совсем в другом… Вот бы разгадать ее, повернуть этот ключик от волшебного царства, где нет ни страданий, ни его источников! Иногда мне кажется, что я подхожу к этому замку, что я совсем близко! Где-то возле волшебной двери, готовой в любой момент приоткрыться, терпеливо ожидающей меня, дарящей право на вход. На открытие. Где же кроется это вечное Сезам, откройся?!
Такой поворот в «сюжете» мне понравился. Я пока еще не знал, что делать с текстом и как преподать его читателю, чтобы привлечь его избалованное внимание. В наши дни настолько тяжело вообще что-либо продать, если это, конечно, не детектив и не фэнтези, которые можно читать в метро и в поезде… Да и то, с появлением наушников, читатели стали встречаться все реже… Но постепенно план дальнейшей работы все яснее вырисовывался перед моими глазами. Я уже отдавал себе отчет в том, что эта вещь может стать своего рода открытием. Если не в литературе, то в другом контексте. Нужно только тщательно отредактировать ее. И в этом случае отсутствие автора, обиженного правками редактора, не может помешать работе. Я никогда не понимал писателей, которые дорожат каждым словом своего произведения и пристально следят за недрогнувшей рукой редактора, марающей их драгоценные литеры. Неужели они не понимают, что их текст и, тем более, каждое слово в нем после написания уже не принадлежат им? Не потому, что они их продали по устраивающей обе стороны цене, или надеются на сомнительную славу, а потому что изначально ни одно слово не может являться чьей-либо собственностью. Потому что оно не может быть выдумано. Оно уже существует в пространстве вариантов и существовало изначально вместе с рождением вселенной. Его нужно было только открыть и взять. А взяв, соединить с другими словами, чтобы получилась более или менее связная фраза, желательно, не лишенная оригинальности. Хотя любая оригинальность по прошествии веков превращается в банальность.
Попав в поток отвлекающих мыслей, я никак не мог вернуться к самому тексту, который на следующем этапе работы более всего нуждался в правильной презентации, и прежде всего, в определении. К какому жанру, например, отнести то, что лежало у меня перед глазами? Понятно, что дневниковому. Но ведь это звучит довольно скучно. А вот Исповедальная литература ХХI века. Сенсация! Впервые автор со всей откровенностью рассказывает не о внутренней жизни своей души, а о внутренней жизни своего тела! — вот это совсем другое дело.
Эти размышления отвлекли меня от горьких мыслей… К тому же, некоторое обилие физиологических подробностей в тексте отнюдь не внушало романтической ностальгии по тому, что миновало. Напротив, ее смерть все чаще виделась мне неким избавлением, к счастью, довольно поздним. Она все время следила за собой, вернее, за своим телом, как будто боялась уйти из жизни, не сделав чего-то важного, как она любила шутить, «не наследив». Похоже, это было единственное, чего она по-настоящему боялась. Все остальное ее не столько страшило, сколько утомляло. И к старости — все больше.
Иногда я готова кричать на весь мир, который продолжает жить, двигаться навстречу своему будущему и, при этом, еще и веселиться. Я готова остановить его: Эй ты, сытый и голодный, истощенный войнами и процветающий, солнечный и дождливый, посмотри на меня! Я тоже хочу быть частью тебя, я хочу двигаться в твоем ритме, я хочу чувствовать биение жизни в моих жилах, я хочу танцевать и влюбляться в того, кто ведет меня в медленном ритме, петь о близости, о ночи, проведенной в объятиях наслаждения. А взамен я сижу дома, отгородившись от всего, и думаю о том, когда же окончится эта пытка — моя земная жизнь, состоящая из болезни, боли и ежедневного внимания к своему стонущему телу. Честное слово, иногда мне кажется, что кто-то испытывает мое терпение, что он только и ждет, когда же я наконец не выдержу и уйду из этой жизни самым отвратительным способом, а уж там он не замедлит подхватить мою жалкую душонку и слопать со всеми ее никчемными попытками спастись и спасти других. Эта навязчивая идея спасения его особенно забавляет: несчастная, которая не может помочь даже себе, тешится надеждой принести пользу этому миру, предлагая ему себя то в качестве светлого сценического образа, способного просветить человечество своим ангельским ликом, то в качестве великого философа, оставляющего миру крохи своих прозрений на фоне тотальной безысходности.
Читая дневник, я ловил себя на мысли, что не соотношу автора, смешливую и бодрую, какой я помнил ее все эти годы, с болезненной героиней, которая не уставала жаловаться на свою неполноценную судьбу. Наверное, так она спасалась — элементарным чувством юмора, которое помогало ей принять свою жизнь такой, какая она есть, и не сойти с ума. Но почему она никогда ничего не рассказывала о своих страданиях?
Сегодня меня ждут в замечательной компании, а я продолжаю лежать, и мысль о движении не находит в моем теле отклика. Если бы кто-то знал, сколько усилий каждый день я прилагаю, чтобы поддерживать эту самую жизнь. Травы, ингаляции, компрессы, диеты, массажи, упражнения, а также молитвы и медитации — каждый день я должна исполнять определенный ритуал. Сколько места в доме занимают лекарства, рецепты и рентгеновские снимки! Целые полки, которые можно было бы заставить книгами. Как это обидно — тратить на материю столько времени, не говоря уже о деньгах. За время, потраченное на поликлиники и больницы, процедуры и консультации, я могла бы сделать массу полезных или бесполезных, но приятных вещей. Например, пойти в театр или встретиться со своими друзьями. Как, например, сегодня, когда я сражаюсь с болью, пожирающей весь мой день без остатка. Я чувствую ее в каждой клеточке тела, в каждом суставе, извилине. Как будто она неотделима от меня и составляет часть моего существа… Иногда мне кажется, что я колдунья, позабывшая все рецепты, и все мои недомогания связаны с тем, что мне пытаются внушить мысль о моем пути. Может быть, мое предназначение — это знахарство? Может, ощущая разнообразие боли, я смогу помогать людям, потому что буду чувствовать каждого как себя? Ведь не случайно говорят «Сытый голодному не товарищ» или «Здоровый больного не поймет». Однажды на банальный вопрос своей подруги «как дела» я не выдержала и проговорилась, вернее, пожаловалась самым честным образом, да еще и в таком количестве, что она, бедная, не выдержала и перебила меня: «Не притворяйся: ты молода и красива». Я с радостью согласилась — и разговор завершился.
После этого разговора я старалась еще больше отгородить себя от близких. Не знаю почему, но в их присутствии всегда хочется поплакать в жилетку, как будто эти бедолаги виноваты, что связаны с тобой узами родства и теперь навсегда приговорены к тому, чтобы быть мишенью для твоих сетований на жизнь. А сетовать грешно. Мало того, что, жалуясь им, ты множишь грех отчаяния, так ты еще и выставляешь себя в самом невыгодном свете и вместо радости, которую родные заслуживают, как, впрочем, и посторонние, погружаешь их еще в большую скорбь. Наверное, поэтому так стыдно жаловаться. И даже не столько жаловаться, сколько болеть. Болезнь — это не только несовершенство тела, но еще и духа (в здоровом теле — здоровый дух). Тогда — пиши пропало. Пообщавшись с больным человеком, я чувствую себя еще хуже, как будто на меня переходит часть его боли. Помню, как в последнем классе школы соседка пожаловалась мне, что она страдает от экземы. Через некоторое время экзема появилась у меня на руках и не проходила в течение года, так что я старалась прятать свои руки, когда разговаривала с кем-нибудь — они были красными и уродливыми. Сейчас же, когда я прохожу по улицам и вижу калеку на костылях, моя оперированная нога ноет, как будто наглядным примером ей напоминают о том, что с ней произошло.
Я впервые слышал о том, что она была оперирована. Зная ее полжизни, я ни разу не слышал от нее ни одного рассказа о больницах, в частности, жалоб на свои операции. Неужели я был для нее всего лишь тем посторонним странником, с которым можно было говорить о чем угодно, только не о наболевшем? Одним из многих, с кем она могла бы быть интересной, прежде всего, для самой себя, забывшей на время о своем неинтересном теле? Я нашел еще несколько пассажей, посвященных ее увечью.
Когда я появилась на съемках, опираясь на костыль, лицо режиссера вытянулось так, что напомнило грушу из сказки о трех толстяках. Что случилось? Ты не можешь работать? У меня же сегодня запланировано… Еt cetera. Я заверила его, что ничего страшного, что это рецидив старой болезни, что те несколько шагов, которые мне нужно пройти, я пройду достойно, не хромая… Я выдержала этот день. Я улыбалась в кадре счастливой улыбкой энергичной женщины, влетающей в дом с новостями. Я не лгала в эти моменты — я играла, и я жила тем, кого я играю. Через несколько дней я затемпературила — съемки проходили в октябре в холодном помещении, где было не выше 14 градусов. Тогда я попросила обогреватель, чтобы не покрыться мурашками при раздевании. Актер, который должен был провести всю любовную сцену в толстом свитере, сердито косился в мою сторону. Режиссер удовлетворял все мои просьбы, как-никак я играла главную роль, но больше не приглашал меня на съемки.
И тут передо мной стали проплывать разные картинки наших встреч, на которых я все чаще видел ее сидящей. Едва войдя в комнату, она тут же искала глазами свободный стул, а в метро — сидение, даже если нам предстояло проехать пару станций. Я также стал вспоминать, что очень редко проводил с ней целый день. Через два-три часа после начала встречи она уже торопилась уйти. И всегда — без видимой причины. Наверное, ее тело все время напоминало о себе, неслышно повторяя: пора отдохнуть. Она старалась щадить себя, потому что любила жизнь, несмотря ни на что, и проживала ее с каким-то удивительным ощущением благодарности. Одна из картинок, которую я вспоминал чаще другой — это ее неожиданное появление прямо перед моими глазами. Я шел, погруженный в свои мысли и смотря перед собой отсутствующим взглядом. В тот день я решил оставить машину в гараже — до работы было недалеко — и пройтись по свежему воздуху. Вечером, после работы я заглянул в парк Монсо. Я очень любил этот парк — небольшой по сравнению с другими и очень уютный. Вдруг мой взгляд упал на девочку, которая прикасалась губами к желтой розе, как будто хотела попробовать ее на вкус или сообщить что-то такое, о чем никто не должен был слышать.
Приблизившись, я понял, что передо мной зрелая женщина. Я всегда плохо видел и почему-то стеснялся носить очки, которые мне давно выписали, вероятно, находя в них своего рода слабость. Я прошел мимо, но что-то заставило меня обернуться. Это была она! Как я мог ее не узнать? Ведь мы встречались почти каждый день! Я окликнул ее. Она, как будто проснулась — таким свежим был ее взгляд… Я почувствовал, как по моей щеке катится слеза — и прервал чтение, направившись в кухню за салфеткой и прокручивая в голове последние прочитанные строки:
Когда боль отпускает меня, я чувствую себя настолько счастливой, что мне кажется, это навсегда. Я готова перевернуть горы — я могу одновременно наводить порядок в доме, звонить старым друзьям и планировать рабочий день. А еще я обожаю петь и танцевать, особенно в компании джазовых музыкантов. Я обожаю импровизировать, следуя за саксофоном или роялем. Я могу танцевать так, вторя музыке, до изнеможения. А еще я могу свободно думать, записывать новые идеи, которые текут в меня потоком, когда тело не заблокировано болью, и мечтать, мечтать… Ко мне приходят ответы, как будто я — шаман после камлания или оракул, способный предсказать судьбу. Я несу в себе ощущение целой прожитой жизни, поскольку боль чувствую как предсмертную агонию, а значит, в некотором роде прохожу через смерть.
Читая, я начинал понимать то, что не мог объяснить при ее жизни: ее любовь к одиночеству, отсутствие детей — она писала, что боялась передать им часть своей боли — ее частые исчезновения на целые дни и даже недели. В одно из таких исчезновений я не на шутку встревожился, поскольку речь шла о работе, которую нужно было сделать к определенному сроку. Я позвонил ей и услышал в ответ слабый голос: извини, я была нездорова и не в состоянии была разговаривать, работу я сделала, я вышлю ее тебе сегодня ночью и на днях появлюсь в редакции. Я был несказанно счастлив, когда наконец она появилась, немного похудевшая и бледная. Тебе нужно отдохнуть, поехать куда-нибудь в отпуск, — сказал я. Да… — мечтательно протянула она. Хочешь, поедем вместе?.. То есть отдельно… — я замялся, — но в одно и то же место, Жюльен ле Пан, возле Антиб, на Лазурном берегу, очаровательное… Я, помнится, перешел на скороговорку, чтобы скрыть свое смущение, которое она не заметила, или сделала вид, что не заметила. В этом смысле с ней всегда было легко: будучи актрисой, она умело скрывала свое мастерство под маской естественности. Хотя упрекнуть ее в неискренности было невозможно.
Она тут же согласилась. Мы отработали еще какое-то время, хотя этот период меньше всего был похож на работу. Он походил на ожидание, на предвкушение чего-то важного, что вот-вот должно было случиться, хотя речь шла об обыкновенном отпуске. И вот этот день наступил. Он разочаровал нас обоих, потому что мы безумно устали. Затеяв поездку, я опрометчиво предложил ей место в моей машине, чтобы дать возможность сэкономить приличную сумму на авиабилет. Выслушав мое предложение, она кивнула нерешительно. Я стал описывать ей преимущества такого путешествия — живописные остановки, романтический ужин в ресторане, неожиданные посещения замков и крепостей, располагающихся по пути. Для этого всего лишь требовалось выехать засветло. Я заехал за ней в шесть утра. Она была готова. Оказалось, что она не ложилась, собираясь всю ночь. Ничего, выспишься в машине, — ободрил я ее. Оказалось, что в транспорте она спать не умеет. Ну, тогда в отеле, не зная, что ответить, пробурчал я. Невесть почему, я чувствовал себя виноватым. Разговор не клеился — она была так невнимательна и рассеяна, что вскоре я прекратил всякие попытки общения. Мы остановились всего пару раз — на традиционный обед в полдень в кафетерии у трассы, где ни одно из выбранных блюд ей не понравилось, и на ужин, в маленьком ресторанчике, где нас покормили быстро и вкусно. На нее больно было смотреть — серое лицо, полузакрытые глаза. Когда мы доехали до места назначения, все отели были заполнены. Мы не подумали забронировать место заранее. Нам удалось найти небольшие апартаменты недалеко от моря, состоявшие из двух отдельных комнат с общей столовой, совмещенной с кухней. На мой смущенный вопрос, устраивает ли ее такой вариант, она кивнула. Она была настолько уставшей, что ей было безразлично, где ночевать. Я уступил ей комнату внизу и разложил свои вещи наверху. Она тут же улеглась и, кажется, не расслышала моего пожелания спокойной ночи, во всяком случае, не произнесла ни слова в ответ и даже не глянула в мою сторону. Так завершился наш первый день отпуска. Нам предстояло провести вместе еще семь дней. И они были так непохожи на первый, что мы всю жизнь вспоминали о них как о самой счастливой сказке, случившейся не с нами.
На следующее утро она проснулась первой. Я нашел ее приветливой и почти сияющей. Даже без косметики ее лицо выглядело помолодевшим. Все-таки для женщины сон очень важен, вспомнилась мне чья-то фраза. Она первая пожелала мне доброго утра и предложила чай, который был почти готов. Оказывается, большую часть ее чемодана занимал маленький китайский сервиз, который она всегда возила с собой, с несколькими сортами чая. Мы проболтали полдня, забыв про море, солнце и даже про полдневный обед. Говорили обо всем на свете — книгах, которые мы планировали издать, смешных привычках коллег, вспоминая их беззлобно и даже с некоторой нежностью — как членов семьи. И хотя в издательстве она не сблизилась ни с кем настолько, чтобы считать его своим другом, она отлично разбиралась во всех перипетиях отношений и знала тончайшие нюансы каждого характера, хотя никогда не была сплетницей. Помню, как меня поразило, когда она сказала, что Софи, всегда носящая туфли на низких каблуках из-за варикозного расширения вен, на самом деле обожает шпильки и может часами смотреть на женщин с узкими лодыжками, которые благодаря каблукам кажутся еще изящней. Этим утром она открыла передо мной целый мир, в котором претендовали на значимость чулки и юбки, ногти, декорированные маникюром, и волосы, выкрашенные в бесчисленные оттенки… Все, что мне казалось женскими мелочами, недостойными внимания серьезного человека, каким я себя считал, в ее устах звучало как удивительные истории о волшебном мире фей, порхающих между работой и домом, повсюду успевая утвердить красоту и гармонию. Я уже хотел было спросить, куда делся ее муж, тот, которого я видел однажды в день ее выступления, если предназначением женщины, по ее словам, являлись гармония и уют, но тут, как будто бы предчувствуя нежеланный вопрос, она отвернулась к окну и, всплеснув руками, сорвалась с места со словами: так мы весь отпуск проболтаем, тем самым дав команду к выходу. Честно говоря, я был не прочь провести весь оставшийся отпуск, купаясь не в море, а в ее щебете, но так как этот щебет был неотделим от нее, я покорно пошел в комнату за полотенцем и плавками, и мы отправились к морю.
К счастью, день клонился к вечеру, иначе мы бы здорово обгорели. Оказалось, что она не переносит дневного солнца и часа в день ей вполне хватает, чтобы, как она выразилась, подпитаться солнечной праной. Она тут же рассказала мне какую-то невероятную историю о женщине, которая вот уже десять лет существует без пищи и при этом очень активна — разъезжает по миру и пропагандирует здоровый образ жизни в соответствующем экологически чистом окружении. Она питается солнечной энергией, объяснила она, но, увидев недоверие в моих глазах, поспешила добавить: наверное, из-за солнца нам не хочется кушать. Я не стал возражать, хотя давно проголодался и в животе у меня начинался легкий шторм. Странно, но она угадала мое состояние… Не волнуйся, я искупаюсь еще разок — и мы пойдем ужинать. Я посмотрел на часы — было около шести. Ужинать в семь никогда не входило в мои привычки. Но почему бы и нет? Отдых для того и существует, чтобы сменить надоевшие привычки и обзавестись новыми. Мы ели мидии, и они казались нам такими вкусными, как будто мы до этого не ели несколько дней. Потом она захотела десерт. Я был удивлен, потому что считал, что она следит за своей фигурой и не позволяет себе сладостей. Слежу, только в другом смысле, — сказала она лукаво. Мне это понравилось. Я не люблю людей, искусственно ограничивающих себя. Мне кажется, нужно есть все, что тебе хочется. Конечно, в умеренных количествах. Мы вернулись к десяти. Она заторопилась в душ, откуда вышла посвежевшей и почему-то улыбающейся. Обожаю воду в любых ее проявлениях, объявила она, а я подумал сразу о море, чае и душе. Я последовал ее примеру и когда вышел, обнаружил на ее месте пустоту. Я подождал немного и постучался к ней в комнату. Войдите! — услышал я ее оживленный голос. Когда я открыл дверь, то понял, что она ждала меня. На ней была какая-то смешная короткая рубашка в мелких розовых цветочках — никакого намека на сексуальность. Я сел на постель и взял ее за руку. Она смотрела на меня выжидающе. Я поднес ее руку к губам и ощутил легкий аромат цветочного геля. Наверное, так пахнут деревья весной, глупо подумал я…
Если бы меня когда-нибудь спросили, какой она была, эта женщина, я бы не ответил. Даже если бы этим вопрошающим был я. С ней я терял все ориентиры и клише. Я даже не знал, была ли она хорошей любовницей. Наверное — да, потому что с ней мне всегда было так хорошо, как будто бы я окунался в море, которое мы выбрали для нашей первой встречи. Я помню ее кожу — когда я касался ее, то почему-то всегда вспоминал стихи какого-то средневекового поэта про персики. Наверное, потому что она любила персики, и ее кожа стала похожа на них. В ее дневнике я прочел, что человек состоит из того, что он ест. Я стал вспоминать, что она любила: морепродукты, фрукты, овощи, злаки… Не такой уж обильный рацион. Она никогда не ела много. Мне всегда казалось, что она боится поправиться, как и все женщины ее возраста. Но она только смеялась в ответ на мое предположение. Когда я брал ее на руки, она казалась мне невесомой. Когда я раздевал ее, — а она обожала, когда я раздевал ее, подставляя каждую часть тела, как ребенок, вытягивая одну за другой руку — я каждый раз с удивлением обнаруживал большую грудь и выразительные бедра на этом хрупком теле.
Я бросился к фотоальбомам. Я хотел вспомнить, какой она была в первые годы нашей встречи. Ее лицо, особенно глаза. Однажды я долго рассматривал ее. Она лежала с закрытыми глазами, все больше погружаясь в себя. Тогда я почти физически ощущал, как она отдаляется от меня. Вот она рядом, но страсть уходит из ее тела. Вот она удаляется все дальше и дальше. Вот она — забывающая меня… Когда она отдалилась настолько, что я научился смотреть на нее, как на постороннюю, вдруг обнаружилось, что это женщина с удивительно непропорциональным лицом. Его левая сторона была шире правой. Подбородок скашивал в одну сторону из-за маленького шрама, который я отчего-то не замечал раньше. А вот еще шрам — на переносице, памятка от ветрянки. Он переходил в глубокую морщину, разрезающую межбровье на две части. Ее нос был искривлен — последствие падения, одна ноздря больше другой в полтора раза. А вот еще одна глубокая морщина — с левой стороны у рта. И огромный шрам на правой скуле. Однажды она со смехом рассказала о своей неуклюжести в детстве: они с сестрой полезли на полку за книгой и сестра задела стекло, успев отскочить в сторону. Стекло врезалось в менее проворную девочку и едва не задело сонную артерию. Она потеряла «целый тазик крови». Она смеялась, рассказывая мне об этом, как будто желая уравновесить своим смехом неприятное воспоминание, которое могло быть воспринято как жалоба. Я продолжал рассматривать ее лицо — все мелкие морщины и поры — до тех пор, пока она не показалась мне уродливой. Я в ужасе зажмурил глаза. А когда открыл, на меня смотрело два сияющих источника — ее глаза, свет которых затмевал все недостатки.
После, за годы совместного пути я перестал обращать внимания на ее внешность. Как будто погружался все глубже, входил в дом, который стал настолько родным, что предметы, населяющие его, перестали восприниматься по отдельности. На удивление я не обнаружил ни одной фотографии с ней. Она не любила фотографироваться? Она не фотографировалась со мной? Я не подумал сохранить ее физический образ, настолько рядом, настолько внутри находилась она все эти годы? Внутри, но не снаружи? А была ли она вне меня? Была ли она вообще? В окружающем мире? Я ринулся к телефону и набрал номер сотрудницы, проработавшей со мной так долго, что она непременно должна была ее знать. В ответ на мое сообщение о смерти нашей, как мне казалось, общей знакомой, я услышал напряженное молчание: на том конце провода шел безуспешный процесс вспоминания. Я повесил трубку быстрей, чем допускали правила приличия. Можно сказать — швырнул, почувствовав приближение совершенно жуткой мысли: а вдруг, она — всего лишь плод моего воображения? Но не мог же я так реально бредить на протяжении всей своей жизни?
Я посмотрел в окно, пытаясь определить, какое сейчас время суток. Сквозь ветви пробивалось слепое солнце. Я загляделся на листву и забылся на некоторое время. Меня разбудил ее голос. Он прозвучал так ясно, как будто источник был совсем близко. Я стал озираться по сторонам в сумасшедшей надежде, но встречался только с пустотой. Она надвигалась на меня, вещественнее, чем явь. И этим веществом был звук, который я смог вскоре расчленить на слова. Кто я? Вопрос повторялся все настойчивей. Кто я? — звучало со всех сторон ее голосом. Настаивая, наступая… Мне не оставалось ничего другого, как вернуться в свою реальность. Чтобы не быть поглощенным чужой.
Открыв глаза, я наткнулся, конечно, на дневник, который не выпускал из рук со вчерашнего дня. И тут же нашел ответ. Он отогнал от меня навязчивую мошкару предыдущих вопросов с мистическим призвуком нереальности. Ответ был простым до разочарования: она боялась запечатлеть себя в невыгодном свете! Все-таки она была настоящей женщиной. Со всеми вытекающими из этого глупостями.
Я сегодня совсем некрасивая. А мне нужно петь. Придется положить на лицо определенное количество косметики, чтобы не испугать слушателей. Ведь меня всегда привыкли видеть красивой и ухоженной, сияющей и довольной жизнью. Поучитесь дзену у вашей подруги, — советовал учитель французского московской барышне, сидящей рядом со мной. Если бы они знали, каких усилий стоит мне казаться такой, какой они меня видят! Зато когда я выхожу на сцену, когда стою перед людьми, прилив любви и восторга заставляет меня забыть обо всех недугах. Я начинаю говорить для них, петь для них, дышать для них, существовать для них. Правда, это случается довольно редко. Я не в силах инициировать встречи со зрителем и всегда жду, когда меня пригласят. И только если меня долго никто не вспоминает, я набираюсь мужества позвонить или чиркнуть пару слов нужным людям. Я знаю, что так я никогда не смогу по-настоящему реализовать себя на сцене, которая требует постоянных контактов и тусовок, но зато мне удается накопить немного сил для следующих встреч.
Наверное, я тоже был для нее всего лишь одним из многих, которых она любила. Одним из всех. Горькая волна обиды подкатила к горлу. Женщина, которая долгие годы была для меня единственной, даже не вспомнила обо мне на страницах своей истории! Думала ли она вообще обо мне когда-нибудь или кроме своих болезней она ни с кем не вела внутренний диалог, не задавала мучительных вопросов, на которые невозможно было найти ответа?
Ах, если бы можно было вычислить траекторию боли! Если бы узнать ее тактику и стратегию, ее любимые маршруты! Например, сегодня она предпочитает сердце — значит, нужно просто выйти на прогулку и глотнуть свежего воздуха, прихватив с собой кардиофит. Завтра она выберет ноги — значит, не стоит выходить из дома, можно заняться умственным трудом, без физических нагрузок. Послезавтра — носоглотка. Рецепт — тепло на несколько дней, полоскания и ингаляции. Потом — желудочно-кишечный день, взывающий к голоданию и очищению. Позвоночник — упражнения для спины. Головную боль можно и перетерпеть — намазаться вьетнамской звездочкой, зажечь аромалампу, подумать о хорошем…
Ну что ей, боли, стоит предупреждать о своих намерениях? Я бы была ей очень признательна даже за незаметные намеки. Но ее наглое вторжение заставляет меня возмущаться, раздражаться и ненавидеть. А это опасней всего. Она как будто только того и ждет, чтобы зацепиться за мои слабости и погрузиться еще глубже в тело. Тяжелее всего договориться с температурой, потому что не знаешь, откуда она берется. Просто слабость — и ты ничего не можешь сделать с собой в течение десяти-пятнадцати дней. Ты остаешься одна, чтобы не заражать собой здоровое пространство жизни и предаешься самым мрачным мыслям — о бесполезности своего существования, бессмысленности растительного образа жизни и безболезненных путях отступления. Максимум, на что ты решаешься — несколько звонков и писем далеким близким, которые готовы поддержать тебя ласковыми картинками на почтовых открытках по электронной почте. И конечно — чтение — как бегство от своей собственной истории.
Но что делать, если она преподносит такие радикальные сюрпризы как падения, вывихи, удары, которые появляются всегда на ровном месте ни с того ни с сего? Потому что маленький злой человечек никогда не дремлет, он делает свое черное дело изо дня в день, систематически, без перерыва, без выходных. Как тут не сойти с ума и не возненавидеть жизнь земную, которая есть не что иное, как физическая боль?
Нет, все что угодно, в ней можно было заподозрить все, что угодно, но только не ненависть! Это не она, честное слово, это не ее слова и не ее дневник. Возможно, ей кто-то нашептывал все это, возможно в нее вселялся бес…
С другой стороны, несчастные случаи часто помогают мне избегнуть нежеланных встреч. Вот и сейчас — я наказана за то, что не смогла ответить нет очаровательному молодому человеку, добивающемуся встречи со мной в течение нескольких месяцев. Я видела его всего дважды, но уже на второй раз он попытался поцеловать меня прямо в метро, зная, что я замужем. После этого, я, конечно, с ним не виделась — в мои привычки не входило изменять мужу. И какой черт меня дернул согласиться на встречу через полгода? Накануне встречи у меня внезапно разболелось сердце. Я перенесла ее на завтра, поскольку он настаивал, а я не умею говорить нет. Сегодня я упала с лестницы и подвернула ногу. Теперь сижу с тугой повязкой, хорошо, что на этот раз обошлось без гипса. Поделом. Нечего грешить. Даже в мыслях. Может быть, кому-то это и позволено, но мне — нет.
Вот так новость! Кем угодно, а ханжой она никогда не была. Я часто видел ее разговаривающей с другими мужчинами. Очень любопытное зрелище. Наверное, именно это называется флиртом. Мне всегда казалось, что она владела им в совершенстве. Первое время я даже считал себя самого жертвой ее женских чар. Иначе я не мог объяснить то притяжение, которое возникало в ее присутствии. Ведьма, — повторял я про себя, как будто защищаясь от ее влияния. Ее дневник открыл мне совершенно другую сторону ее натуры: уже ближе к концу в нем все чаще стали попадаться цитаты из христианской литературы:
«…все обстоятельства и факты земной жизни предназначены, чтобы смирять человека, измалывать его, стирать гордыню его чувств и разума, просвещая его сознанием милости Божией или бия его по самодостаточности, самостоятельности, самодовольству…
Какой бы ужасающей гордыни исполнился человек, если бы его не смиряло все то, что его теперь смиряет на земле: смерть, болезни, физические страдания, беспомощность…, слабость, душевные муки и томления, унижения, труд, необходимость претрудного учения во всех областях, невежество, неразумие, безобразное проявление внутренних страстей, суд совести…» (игумен Иоанн)
«Душа человека, ничего не пострадавшего, не испытавшего ни бурь, ни волнений и борьбы, часто сама покрывается корой суетности, пошлости, самодовольства, перед ней появляется опасность погрузиться в состояние инерции и мертвенного покоя.
В повседневных примерах мы можем видеть, как часто люди, ничего не испытавшие, не могут понять переживаний других людей, являются безразличными к их страданиям, как часто теряется перед ними сознание высшей цели и смысла жизни, и они погружаются в тину мелочей. Это состояние полного самодовольства и тупости часто смешивается в мещанском обывательском сознании со счастьем». (Н. Н. Фиолетов)
Я никогда не любил читать подобную литературу, возможно, потому что всю жизнь провел в светском окружении, где религия была частным делом каждого, и воспитан в семье, где все были крещеными, но все как будто забыли об этом. Возможно, поэтому я никогда не слышал от нее ни слова о Боге — она была толерантным человеком и не навязывала свое вероисповедание другим. Но чем дальше я читал, тем больше убеждался, что она — истинно верующий человек, хотя и не соблюдающий церковных ритуалов. И с каждой страницей я находил все больше проявлений ее веры. Я понял, что ее дух, несмотря на все перипетии судьбы, крепчал с каждым днем все больше, так что на последних страницах дневника не осталось и следа от той вечно больной женщины, чье нытье поначалу вгоняло меня в смертельную тоску.
«Тихая и спокойная жизнь, проведенная в Боге — хорошо; жизнь, полная бурь, прожитая с терпением — лучше; но найти покой в жизни, полной боли — наилучшее». (философ Экхарт)
«…если все благополучно, то в душе появляется самолюбие, тщеславие, гордость, леность, праздность, любовь к земным благам — это своего рода гады, их нельзя разводить в душе. А когда человек попадает в поток скорбей, в это время душа его очищается от страстей и пороков». (Архимадрит Амвросий «Слово утешения»)
«Мы имеем все основания жаловаться, когда не имеем страданий, так как ничего не делает нас подобными Господу, как несение Его Креста». (священник Иоанн)
Мне всегда казалось, что в эту хрупкую оболочку облачена очень сильная личность. Я не мог объяснить этого, поскольку ее поведение никогда не давало повода к таким мыслям. Но когда я нашел ее собственные строки об этом, я еще раз убедился, что моя догадка имела под собой почву.
Может, меня готовят для чего-то более важного, что исключает человеческие страстишки и слабости. Так, например, травмы чаще всего случаются, когда меня разрывают на части. Скажем, в один и тот же вечер мне нужно петь, прийти на открытие фестиваля и на концерт моей ассоциации. Я долго думаю, что выбрать — и тут внезапно падаю на самом ровном месте… На костылях много не находишься — и я отказываюсь от всего. Сажусь за компьютер — и начинаю писать… чувствуя себя совершенно счастливой. Теперь я могу посвятить себя своей миссии.
Эта навязчивая идея о какой-то своей миссии огорчала меня больше всего. С чего она взяла, что ей нужно обязательно привнести в этот мир что-то особенное? Он и без нее переполнен желающими оставить себя в памяти людской. И почему эта самая миссия предполагает такое количество страданий? К концу дневника она ответила себе:
«Кого Господь возлюбит и кого восхощет избрать для блаженной вечности, тому посылает непрестанные скорби, в особенности если душа заражена миролюбием… Как тело, принявшее яд, умирает от естественной ему жизни, так и душа, вкушающая скорби, умирает для мира, для плотской жизни, родившейся из падения и составляющей истинную смерть».
Такой ответ меня, конечно, не устраивал. Ну не мог я к концу жизни стать поклонником ортодоксальной веры — слишком много другого опыта было у меня за плечами. К тому же, он не объяснял мою роль во всей этой истории и того, ради чего я должен издать этот дневник! И все-таки книга вышла. В невероятный срок. Прошел всего месяц со дня печального события. Нужно отдать мне должное, я работал, как вол, желая поскорее избавиться от этой ноши. И вот свершилось! Я сбросил с себя непомерный груз. В тот день, когда я взял в руки еще пахнущую типографской краской книгу, мне показалось, что я прожил целую вечность. Оставалось направить в магазины тираж издания и примириться с тем, что книга будет годами пылиться на полках.
Однако все произошло с точностью наоборот. Успех книги стал для меня неожиданностью. Я честно исполнял свой долг, не надеясь ни на бурную реакцию читателя, ни на то, что я когда-то окуплю потраченные деньги, а тут — звонки из магазинов с просьбой пополнить запасы. Я стал перечитывать книгу в поисках того, что могло привлечь внимание читателя. Все-таки держать в руках напечатанную книгу — совсем не то, что перебирать страницы черновика, который нужно отредактировать. Но дело было явно не в качественной редактуре — я позволил себе выбросить буквально несколько физиологических подробностей, которые не имели никакого значения, а только засоряли текст. Наверное, сработала реклама, — повторял я себе, — не может же такое случиться, чтобы мир так просто обрел еще один шедевр. Но, как оказалось, дело было вовсе не в шедевре. Продавцы тех книжных магазинов, куда мы сдавали обычно свою продукцию, были удивлены тем обилием больных, увечных и просто людей с нездоровым цветом лица, которые спрашивали именно эту книгу. По-видимому, каждый из них находил для себя что-то особенное, что могло бы помочь ему. Ведь в ее дневнике было все: пища для ума и тела, упражнения и рекомендации, методики и медитации, простые размышления и слова утешения, вера и надежда. Перечитывая книгу, я нашел еще один из пассажей, на который не обратил внимания сразу и который мог привлечь внимание больного человека и даже послужить руководством к действию:
Сегодня мне показалось, что я еще больше приблизилась к разгадке. Итак, если абсолютное излечение невозможно, если этот исключительно божественный дар обойдет меня, по крайней мере, можно научиться облегчать свои страдания. Первое условие — как только воспоминание или мысль о боли пытается проникнуть в твое сознание, ты немедленно стираешь ее в безмысленной медитации, забивая свободное пространство информации мантрой. Ты повторяешь ее ровно столько времени, сколько требуется для ухода старой информации. Если же боль все-таки успела просочиться в твое тело, нужно научиться контролировать ее. Когда она подступает, нужно локализировать внимание на основном источнике, обратиться к нему внутренним зрением и направить туда свое сознание. Сознание — это свет, который растапливает темноту. Поначалу, концентрируясь на точке боли, все твое тело превращается в боль, но потом, эта боль становится настолько естественной, поскольку не существует ничего другого, кроме нее, что ты перестаешь ее различать. ТЫ ПРЕВРАЩАЕШЬСЯ В НЕЕ, ТЫ СТАНОВИШЬСЯ БОЛЬЮ, КОТОРАЯ НЕ ЗНАЕТ НИЧЕГО ДРУГОГО, КРОМЕ СЕБЯ, А ЗНАЧИТ, НЕ ЧУВСТВУЕТ РАЗНИЦЫ МЕЖДУ БОЛЬЮ И НЕ-БОЛЬЮ.
…………………………………………………………………………………………………………………
Если же мне станет совсем невмоготу и не помогут никакие испытанные средства, вот что я сделаю: я подожгу все рецепты и медицинские книги и устрою праздник освобождения. Для себя и своей боли. Мы останемся совсем одни — tête-à-tête. И на наших лицах будет пылать одинаковое отражение пламени, так что в какой-то момент они станут неразличимы и сольются в одно целое. И тогда я перестану чувствовать боль как что-то отдельное и постороннее. Я стану ею и перестану страдать…
Через несколько недель после выхода книги я получил анонимное письмо с угрозой закрыть мое издательство, если я буду продолжать распространять вредоносную литературу. Я сразу понял, речь о ее дневнике, но что в нем было такого вредоносного, я, положа руку на сердце, не мог понять и не обратил на угрозу ни малейшего внимания. Еще через пару месяцев мне пришел вызов в суд. Оказалось, что на меня подал жалобу огромный частный госпиталь на окраине Парижа, где больные стали отказываться принимать предписанные врачами лекарства, а многие из них вообще выписались в срочном порядке. По свидетельствам одного из лечащих врачей, большинство из них попало под влияние глупой книжонки, которую написала одна сумасшедшая, покончившая с собой. И ничего она не покончила, ответил я спокойно судье. Она ушла из жизни в полном рассудке, а к смерти готовилась, как к празднику, иначе на ее столе не нашли бы восковые слезы догоревших свечей в огромных канделябрах, стоявших по обе стороны кровати, а комната не источала бы аромат, который она воскурила незадолго до своего ухода. Она готовилась к смерти, как к выходу в свет, потому что надела одно из своих любимых платьев, я его очень хорошо помню, она надевала его в самые солнечные дни своей жизни, и оно всегда ее красило. Она надела его, потому что по-прежнему хотела быть красивой. Более того, она тренировалась в течение последних месяцев, чтобы уйти наиболее легко, не прибегая к суициду. В ее дневнике при обилии мыслей о смерти только однажды встречается мысль о самоубийстве:
Если посреди ночи тебе взбредет в голову мысль уйти из жизни, ляг — и усни. Утром ты наверняка забудешь об этой затее.
В ее дневнике можно найти записи о тибетских монахах, которые погружались в глубокие медитации, длившиеся до тех пор, пока душа не покидала тело. Еще задолго до смерти, она позволяла себе размышлять о ней, но тогда горечь и обида, которые она иногда выплескивала на бумагу, мешали ей уйти со спокойной душой. В суде мне процитировали один абзац из дневника, который, скорее всего, и послужил поводом к иску:
Не ходите к врачам. Не ложитесь в больницы. Не делайте операций. Если вас что-то тревожит, обращайтесь к своему сознанию. Задавайте себе вопросы. Разговаривайте со своим телом. Прислушивайтесь к сердцу, которое обитает в нем. Слушайте только свое сердце — оно мудрее, чем сотни квалифицированных специалистов, которые не принесут вам никакой пользы. Потому что единственный советчик во всем — это вы сами. Любите себя также, как и своих ближних, как и все проявления жизни. Любите вашу жизнь, примите ее такой, какая она вам дана. Любите каждый подарок, с которым она идет к вам навстречу. Это мой рецепт молодости. Когда-нибудь вы научитесь быть бессмертными одним движением вашей мысли. Когда научитесь любить каждое мгновение жизни и говорить ему «Мгновенье, ты — прекрасно, продлись, постой». То, что не удалось мне, получится у вас. Потому что я хочу этого. Потому что я люблю вас.
Эти крохи она назвала своим завещанием тем, кого она любила. Так вот в чем заключалась ее тайна — тайна обыкновенного человека, который умел любить жизнь и живущих. Вот почему, где бы она ни появлялась, а появляться на людях не входило в число ее постоянных привычек, она всегда находила восторженный прием. Люди слетались, как мотыльки на огонек ее тепла, а она только улыбалась навстречу. Они смотрелись в нее, как в зеркало, не чувствуя грани между своим и чужим, а она была их отражением — тем, кто сливался с визави мгновенно и незаметно, потому что смотрел на него с такой любовью, которая размывала все мыслимые границы.
Когда меня окружают люди, я чувствую себя такой счастливой! Наверное, потому что в эти минуты становлюсь одной из них, а значит, не одинокой, в чем-то подобной им. В их присутствии боль почему-то покидает меня, как будто ее и не было. А, может быть, она остается, только поток радости, который возникает между мной и ими, не позволяет погрузиться в ее унылое течение.
Конечно, моему адвокату не стоило большого труда и времени доказать мою невиновность. Да и сам судья был несколько смущен тем, что вынужден предъявлять столь нелепое обвинение. Истец, по-видимому, был психически не совсем здоровым человеком. Во время судебного заседания он ерзал на стуле, нервно оглядывался по сторонам, а когда ему наконец дали слово, понес такую ахинею, что те немногие люди в зале, которые пришли, захихикали. И все же я покидал зал не победителем, а изрядно потрепанным стариком, которому в течение всего нескольких часов водрузили на плечи изрядный груз его жизни, наполненный радостными и горькими воспоминаниями.
В эту ночь она пришла ко мне. Она поблагодарила меня с грациозной улыбкой молодой женщины, довольной произведенным эффектом, а потом, немного замявшись, спросила:
— Теперь ты готов?
Признаюсь честно, я не сразу понял, что она имеет в виду. Она обиженно надула губки:
— Ты не хочешь присоединиться ко мне?
Я испугался. Самым настоящим образом. Настолько, что проснулся. Я тут же пожалел об этом, но было поздно. Она не являлась несколько дней, чем довела меня до болезненного состояния постоянного ожидания, после которого, наконец, появилась. На этот раз она казалась еще моложе. Как будто на том свете начала расти в обратную сторону.
— Послушай, ты ведь скоро сам захочешь уйти. Так лучше, если ты это сделаешь со мной.
— Кто ты? — услышал я свой голос, ставший каким-то утробно-чужим.
— Та, кого ты любил всю жизнь, встречая в разных женщинах. Кого узнавал с первого взгляда и боялся признаться в этом. Та, которая пришла к тебе однажды, чтобы зачать невидимое существо любви, готовое воплотиться на этой земле. Оно ждет своего прихода, чтобы сотворить из нашей истории произведение искусства, и причастив нас к бессмертию. Но для этого ты должен поверить в то, что оно уже существует и пойти за мной.
— Ты ждешь моей смерти? — покорно прошептал я.
— Смерти не существует! — рассмеялась она. — Во всяком случае, для тех, о ком помнят.
Я проснулся, как всегда, около семи, но не захотел вставать. Мной овладело странное оцепенение. Как будто то, что мне снилось, поглотило меня целиком, стараясь внушить, что оно и есть единственная реальность, а я сейчас, в этой постели — фантом, который возомнил себя живым только потому, что его окружают привычные предметы жизни. Прошло полчаса. Час. Я оставался лежать, как будто передо мной простиралась вечность, в которой не было ни времени, ни пространства, ни возможности идти в определенном направлении, например, на работу. В этот день я не вышел на работу. Она впервые показалась мне чем-то надуманным, лишним, каким-то странным довеском к моей жизни, которая заключалась совсем в другом, в том, чему я уделил так мало внимания, мимо чего прошел, вежливо сняв шляпу. Хотя, какая там шляпа, на дворе царил ХХI век — и мир ходил с непокрытой головой, не проводя никакой границы между земным и небесным. В этом веке мудрость одного человека не могла обратиться ни в Мысли Паскаля, ни в Опыты Монтеня, на которые никто из живущих, с головой погруженных в свой собственный мирок, не удосужился бы обратить внимания.
Так зачем же было все это — надежды и труды, семья и карьера? Зачем этот путь, полный пустых дней, заполненных банальной суетой, и редких ошибок, вырывающих из привычного круга и дающих ощущение истинной жизни, ошибок, за которые всегда приходилось расплачиваться? Зачем было ВСЕ? Неужели только для того, чтобы в один прекрасный день остаться в своей постели и отказаться продолжать привычное и никому ненужное существование? Умершие близкие, подросшие дети, пропавшие без вести друзья. Миллионы безвестных жизней, питающих и уничтожающих эту землю, стонущую под игом бесполезной ноши…
Я пролежал до вечера. Это было похоже на сон и размышление одновременно. Несколько раз меня охватывало состояние, которое можно было бы назвать пограничным. Я шел по узкой тропинке, с одной стороны которой была привычная реальность, а с другой — все, что таило в себе неизвестность. Даже цвета на той стороне не походили на наши. В каждом из них было намешано столько оттенков, что никаким вербальным описанием невозможно было передать их цветовую гамму. Да и очертания едва поддавались логическому обоснованию — они все время менялись, приобретая новые и новые формы, так что глаза не успевали зафиксировать определенность, которую они могли послать мозгу в качестве очевидной информации. Казалось, все, что жило и двигалось на той стороне, было лишено всякой очевидности. Так вот он какой, другой мир, подумалось мне: ничего определенного, зафиксированного, все движется и перетекает друг в друга. Мне еще немного мешала привычка делить мир на формы с четкими линиями, но я уже начинал получать удовольствие от этого состояния непрерывной текучести и всепроникновенности.
И тогда я подумал: будь что будет — и шагнул. И сразу же ощутил ее радость навстречу. Тайна приоткрылась.
2010–2020