Поэма
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 2, 2019
Элла КРЫЛОВА
Поэт, прозаик. Родилась в 1967 году в Москве. Публиковалась в журналах «Юность», «Дети Ра», «День и Ночь», «Дружба народов», «Зинзивер», «Новый мир», «Знамя», «Крещатик», «Звезда» и др. Автор нескольких поэтических книг. Многие годы жила в СанктПетербурге.
ПИР ВО ВРЕМЯ ПЕРЕСТРОЙКИ
Поэт — существо легкое, крылатое
и священное.
Платон
Над мебелью мужского рода
и женским напоказ бельем
мелькали пятки антипода,
настаивая на своем,
невидимом, необходимом,
как вдох, поверх и без ума,
пока о Боге триедином
распространялся басурман,
пока к фригидной Афродите
румяный жался импотент
и чах поэт-производитель
на безымянной высоте,
в невероятном интерьере,
самовлюблен, как монумент,
сам-друг, сам — бык и сам — тореро.
Выходит кровь из полумер,
кагора слаще и священней,
ее ж разбавить норовят
теорией несовмещенья,
и вот уж выстроены в ряд
смещенья психики и зренья:
анализ в стиле рококо
сперва приводит в изумленье,
потом уводит далеко
от, собственно, предмета спора.
И Дух витает над водой,
как содержанье, скинув форму
на растерзанье молодой,
проворной своре практикантов —
блистает пламенный ланцет! —
бас увлекается бельканто
и вырождается в фальцет.
А Дух витает и сверкает
тем, что мы пятками зовем,
необходим, но обтекаем,
настаивая на своем,
на чем-то душном и душистом,
как дыня в мусорном ведре.
И робко совесть петушится,
настаиваясь на добре,
как спирт на цитрусовой цедре,
горька, безлична и чиста…
Желающие видеть «Федру»,
займите злачные места —
раек и ложе в будуаре.
На солнечной сковороде —
он — в галифе, она — в ударе, —
сейчас отпляшут па-де-де.
«Херц либстер фюрер златокудрый,
мой дивный, нежный изувер,
я чту на поприще паскудства
тобою поданный пример.
Любовь идет в поход крестовый,
жестока и всегда права.
Ты отлучен и арестован.
Качай теперь свои права!
Сжечь. Нет, пожалуй, обезглавить,
и пусть на блюде золотом
внесут трофей голубоглазый
с запекшимся прекрасным ртом,
и бальзамические смолы
увековечат мой позор —
запятнанное местью Слово,
гордыни англицкий газон.
Но так и знай: палач и жертва,
как новобрачные враги,
в парадоксальном притяженье
суть неделимый андрогин.
И никуда уже не деться».
И роза впрыскивает яд
в незавоеванное сердце
возлюбленного соловья.
В разгаре праздничная скука.
Шипит шампанское в мозгу.
Я к вам пишу с мольбой и мукой,
что я сказать еще могу?
Вы мне, ей-богу, безразличны,
о вас не думаю совсем,
вы так невзрачны, так обычны,
как всякий василек в овсе.
Я убедительно прошу вас
не сниться мне и не стоять
за каждой буквою, бесшумно
глаза мозоля, словно ять.
О, я отнюдь не одинока:
есть муза, есть змея в груди.
За мной божественное Око
заботливое приглядит,
убережет свою зеницу,
на стреме постоит, пока
живьем отчаянья границу
не перейду наверняка.
Как черный лебедь в белой стае,
на сем изысканном пиру
я выделяюсь и блистаю,
и даже в рифму говорю.
Нахваливаю угощенье,
превозмогая тошноту.
Хаос застольных обобщений
усугубляет духоту.
Невыносимо легковесны,
глубокомысленно пусты
все эти речи, эти жесты,
все эти шаткие мосты,
что карликовые страстишки
наводят от лица к лицу
затем, чтоб после, примостившись,
вести к бумажному венцу
сиюминутных джентльменов,
прекрасных — без извилин — дам.
Очнись, подруга Мельпомена,
пора за дело — за скандал —
приняться нам без промедленья,
иначе вовсе пропадем:
пообмельчаем, обмелеем,
поганой тиной зарастем.
Среда к тому располагает:
могильный взращивая цвет,
полушутя, полулегально
горит, гуляет «высший свет»,
сам по себе впотьмах гуляет,
точь-в-точь — болотные огни.
Над подмосковными полями
витает Дух, сияет нимб
луны, достигшей просветленья.
Русь погружается в буддизм.
Потерянному поколенью
претит посмертный парадиз
и нечем жизнь разнообразить:
все было: суицид, восторг,
любви целительные грязи,
быт, гений, далее — повтор.
Но нам нирвана не доступна,
как не по Сеньке — чистый дух:
в России мысль — уже поступок,
и тяжкий груз ревнивых дум
о судьбах родины и роли
своей в трагедии ее
не умалишь и не уронишь.
А он, понятно, не дает,
как говорится, отстегнуться
и воспарить, и там витать.
И скучно потому, и грустно.
И обжигает угол рта
обглоданная «козья ножка»
с начинкой типа «пластилин».
Господь, мы помычим немножко,
а Ты, родимый, отелись!
Мамонов Пётр наготове —
про-рок, святейший акушер, —
смотри, в тылу консерваторий —
в оскале пасть и дыбом шерсть —
постыдной правдою исходит.
Ах, Авва Отче, гой еси,
мы не обучены свободе,
помилуй, в ночь не понеси
неведому сию зверушку,
а мы покаемся ужо
за тех, кто старый мир разрушил
до основанья и ушел
в последний бой с самим собою —
в концлагерь или в стройотряд,
в непротивленье и любови,
как велено, ко всем подряд:
к Малюте, Лукичу и Кобе.
Народ, сговорчивый, как блядь,
и нищий, как пустыня Гоби,
поскольку нечего терять,
готов к вселенским катаклизмам!
От мессианства не устал!
Нам Запад вновь вставляет клизму,
а мы в ответ ему — Устав
«ума и совести, и чести»,
одной на всех, как «Сандуны».
Будь дядя Сэм на нашем месте —
наклал бы полные штаны.
Им опыт наш не по карману,
а ихний нам — не по плечу.
Однако радоваться рано,
и я нисколько не шучу.
Нам матери своей стыдиться
не гоже, кем бы ни была.
Но ею мыслимо ль гордиться,
сквозь пальцы глядя на дела
ее, когда они преступны,
идиотичны и темны?
Века, века не воду в ступке
отчизны верные сыны
толкут, а кровь свою. Что толку?
Уста устали толковать.
Ища злосчастную иголку,
уже успели подковать
всех блох в вопросах диамата,
а сена стог и ныне там —
там, где вничью, но не без мата
сыграли Виктор и Натан.
Довольно патоки и перца.
Перехожу на сухари.
Кто лучше — греки или персы,
не Бог решает, а Парис,
корыстный, потому пристрастный.
От эго, впрочем, не уйдешь.
И вот с заглавной буквы красной
сказаний пристальную ложь,
кристально чистую, благую
заводит новый Геродот
и Клио нищую, нагую
осадой краткою берет.
И вот, от Зайцева одета,
лавандою умащена,
придворной лирою воспета,
раба, покорная жена
цезарианца-демократа,
его влиятельных друзей
ласкавшая неоднократно
(и вовсе муж не ротозей:
он деловой и современный,
притом умеющий дружить
и чем угодно непременно
друзьям готовый услужить),
она, отрекшись от былого,
как будто лотоса вкусив,
не чует близость эпилога,
который крут и некрасив.
Я — чую. Полный гноя, гнева,
страданья, скверны, злых страстей,
растет фурункул жерлом в небо.
Созреет — будет пострашней
Везувия и Санторина —
у нас особенная стать:
последний день в последнем Риме
для всех последним может стать.
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…………………………………………………………
…Скрипя от ярости зубами
и сердце кое-как скрепя,
в пристойном общем прозябанье
я застаю врасплох себя.
Да, это я, в витринной позе,
в табачных буклях-облаках,
под возгласы «сантэ» и «прозит»
опустошаю свой бокал
со всеми вместе и соседа
свожу на нет по пустякам
в интеллектуальнейшей беседе,
с полуулыбкой знатока.
А он под юбку, а не в душу
нацелен — видно по глазам.
В чем дело? Неужели трушу?
На баррикады, и — банзай!..
«Покоя, воли…» — Ну, уж дудки!
Сперва в колодках попляши,
к баланде приучи желудок,
царя в объятьях задуши.
Пиши в общественных уборных,
смущая вялые умы,
на стенах тюрем, на заборах:
«Мы не рабы, рабы не мы».
Да что ты знаешь о свободе,
самонадеянный юнец?
Ты родился в котором годе?
Во-во, «отечества отец»
уже лет дцать, как нас покинул.
Что в жизни видел ты, щенок?
Про комсомольскую богиню
слыхал хотя бы? Тяжело
глядеть на вашу бездуховность.
Наследнички, такая мать!
Танцульки, левые доходы
да с потаскухой на кровать.
«Дедуля, сами виноваты.
Закон возмездья знать пора.
У нас забиты уши ватой,
зане полвека в рупора
вы славословили и выли.
Вы жили в долг, а нам теперь
за вас расплачиваться или
бежать в Америку, в Тибет.
Оставь меня в покое, старче.
Не знаешь, чем заняться, так
о всяких там маевках-стачках
воспоминанья накатай.
(Еще один учитель жизни.
Как тараканов, развелось.
Чекист какой-нибудь паршивый
иль автор «Девушки с веслом».
Дриопитек, а все туда же —
свой ценный опыт передать.
Прошли века, но ты все та же,
о Русь моя, такая мать!)»
Я черный лебедь в белой стае,
а в черной стае — голубой,
зане о большем не мечтаю,
как только быть всегда собой.
Я слову каждому антоним,
любому эго — антипод,
продукт соитья антиномий —
не М, не Ж, а третий пол.
Я доски собственного гроба,
бескомпромиссный кипарис,
металл, на коем — негде пробы,
пророк Мамонов и Парис.
Я джокер королевской крови,
обобществленный мозг машин,
и профиль мой на шведских кронах
слегка античностью грешит.
«Я — все во всем. И нет иного.
Во Мне родник живого дня.
Во тьме томленья земного
Я — верный путь. Люби Меня».
Не любишь? Так тебе и надо.
Томись покуда в темноте.
Не дам ни уксуса, ни яда.
Гори на медленном кресте.
Ты прав, ну как любить такое?
Уймись, тебе не по зубам.
На сем оставь меня в покое.
Умри, не то — спущу собак.
Мы все — немного динозавры
на этой лучшей из планет.
В не столь далеком светлом завтра
для наших игрищ места нет.
Души прекрасные потемки
не сохранятся в мерзлоте.
И дальнозоркие потомки,
в пылу космических затей
наткнувшись на окаменелость,
ее бесчувственный оскал
окрестят «гомо неумелый»,
и узнавания тоска
им не нашепчет: «Бедный Йорик!»
Что остается от эпох? —
руины, черепки майолик,
монарха именной топор.
Конечно, остается Слово —
луч в будущее из вчера,
неугасимый, безусловно,
когда б язык не умира…