(Пролегомены к позднему творчеству Александра Давыдова)
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 1, 2019
Алексей ТУМАНСКИЙ
Прозаик, публицист, литературный критик и переводчик. Родился в 1969 году в Москве. Учился в Медицинском институте им. Сеченова. Переводил с английского специальную литературу для издательства «Практика». В 19962000 был ответственным секретарем журнала «Комментарии». Публиковался в журналах «Литературное обозрение», «Комментарии», «Химия и жизнь», газете «Книжное обозрение» и других СМИ.
В представленной Александром Давыдовым книге некоторого А. К. «Бумажный герой»*, шесть повестей: 1) Гений современности; 2) Просто кошка; 3) Пьета Рондонини; 4) Домус; 5) Бумажный герой; 6) Плывет ли корабль? Вместе эти тексты образуют неслучайную последовательность, как бы симфонию. Как же разобраться в их перекрестной генетике и кто кого автор?
или
В книге некоторого А. К. «Бумажный герой» шесть повестей: 1) Гений современности; 2) Просто кошка; 3) Пьета Ронданини; 4) Домус; 5) Бумажный герой; 6) Плывет ли корабль? Вместе эти тексты образуют неслучайную последовательность, как бы шестичастную симфонию, которой публикатором заявил себя Александр Давыдов. Его сказание о рыцаре бедности («Мечта о Французике») развивает внутренние сюжеты прозы А. К. Статья написана в гротескном ключе, в соответствие с необарочной эстетикой подлинника/оригинала. Лейтмотемы интуитивисткой философии А. Д. — самопознание, смысл и онтология творчества, любовь к Истине и метафизический полет. Он творит новый миф на руинах избытого мифа.
Блажен, кто завлечен мечтою
В безвыходный дремучий сон
И там внезапно сам собою
В нездешнем счастьи уличен.
(В. Ходасевич. «Улика»)
Жанровая неопределенность — это от рыхлости нашего переходного времени, и не лечатся ни прикладыванием Белинского, ни классической беленою. Но изредка «расслабление нормы» поощряет лучших к созданию образцов сверхжанрового синтеза. Таковы предлежащие тексты. Вышли из типографии позавчера, краска пообсохла да не выцвела ли? Убежден, что эту высокородную и утяжеленную, как дейтерий, сверхсмысленную прозу лучше подавать как раз остуженной. Так яснеет кровоснабжающая ее вполне пиитическая философия в духе пиетизма к святыням непоказного богочестия. Предлагаю применить линзы и всякого рода субъективы, чтоб не обжечь глаза языками эмпирея, в огне флегетона не выгореть.
В чем же поэтика? В глубокой многосложной и поливалентной образности. В чем признаки прозы? Это дискурсивность, впрочем, не как у всех. Тут сплетение дискурсов: повествовательного, философического, культурологического, историософского etc. Всяк сам расплетай эту ажурную вязь! Но если даже книга, как тяжелый корабль, и долго фокусировалась в перископе критики, то зачем рецензия еще запоздала? Неонат из книжной залы музея ненужных киберменам вещей, мол бы, успел уже совершить восхождение на Геликон, по склону стихосказа, и не нуждается в болтологии… Если ж эссе, критерий сиюминутности бездействует изначально и нарушена субординация: рецензирующий текст как бы на равных выталкивает оригинала в поле элизийской полемики, но кто в натуре уравнял их? Не утаишь вторичности под нахальством! Самопровозглашенный супервайзер несколько лет в схватках с самим собою рождал горомышный отклик. Он не то, что тугоумен, но книга большая и мудроемкая. На эту книгу, избегая умолчаний, надобно написать еще книгу толкований. Это всегда актуально. Подлинники не устаревают! Комментарии, конечно, шелуха, а ядро, смысловое ядро не подвержено дезинтересности и будет лучше восприниматься через сто лет, когда сознание толкователей устоится, когда пороховой дым осядет в черепных чашах, клянусь антибукером и малой шнобелевской премией в разделе литературоведения! Лишь бы не выродились вконец грамотеи — квалифицированные начетчики, то бишь интеллигенция не перестала быть интеллигентной.
Ибо хорошая книга — как вино, и чем старше становится, тем благоуханней. «Философичные повести А. К.», которой публикатором заявил себя Александр Давыдов, именно таковы, и не стареют, но с каждым лунным месяцем — лунатики и муниты с их чрезмерной медиумичностью не наши призывники — становятся все реальнее (метареальнее). Из предисловия публикатора ясно, что А. К. — близкий родственник Ивана Петровича Белкина. Дабы не засорять отсебятиной ноохранилище на беглых электронах, «экзегет» решил ограничить себя предисловием к тому, что первичней книги — к книгопорождающему творчеству автора — или авторов: А. Д. и А. К., чтобы выработать своего рода методологию прочтения, подходы и отходы к предопыту истинного метареализма. Не перекантовывая Канта.
Какой ракурс предпочесть и какие установить субъективы? Экспозицию, глубину выдержки и терпения, величину фокусного расстояния? Неложное познание потребует долгого дыхания. Просвечивать предпочтительнее издалека, используя оптику дальнозоркости и, по случаю, профетизма. Спринтеры пусть обращаются в отдел басен и публицистики! Если с бумажным ветром повезет, проложим курс к достоверным восприятиям, уясним условия возможности и, откинув литературные условности, утвердим безусловности несуетного слова при свете лунного гнозиса. Критерии оценки качества прочтения любословием еще не выкованы, разве чувство общей адекватности. Не усомним его, чтобы во времени слабоумных шатаний сохранить здоровый смысл до последней страницы!
Вначале испытаем на истинность тезис почтенного эссеиста Д. Бавильского о том, что данная книга написана в технике метареализма, как и все вообще произведения А. Давыдова (про А. К. пока умолчим). Это обманчивое высказывание! Будто Давыдов использует какие-то снотворные технологии на своей московской фабрике грез или алхимические усилители видений. Неразменный метареализм не подразумевает сего. В метареальности надо просто жить, обживать ее по мере вдохновения! Это нерасторжимая целокупность, доступная лишь духовному созерцанию без ужимок ума и всякого рода квакерства. Жить, а не «практиковать» жизнь! Надобно, по-моему, говорить о зафиксированном художественными средствами опыте созерцания, о «взирании в потудань», которая, пронизывая собою три наши утлых измерения, стоит на мозговых буграх, всматриваясь в затуманенную парами наших умствований близь. Это взаимное глазение строится не на приемах и фокусах, а на творческом всехудожном усилии всего человека, не разлагаемом на элементы. Созерцание — жизнь духа, сфокусированная на сушностях вещей. Вот о чем следовало бы сказать. И еще скажем!
Таинственное междумирье — не миска с клиповой похлебкой. Ее физические параметры в точности не изведаны. Ее виды запечатлевает функция «третьего ока» на зазеркальных камерах, еще не изобретенная. То, что стало метареализмом, прежде называлось да и было просто поэтической метафизикой. Она оперирует эйдосами как формой еще бесформенного, рождающего образы из сущности вещности. Еще точнее: это мистические постижения на сердечной почве, запротоколированные интуиции в словесности и молчании. К примеру, странствующими по задворкам своей эпохи лишними людьми, бесприютными «тунеядствующими» мистиками были обериуты. Д. Хармс и А. Введенский самозвались чинарями-взиральниками, что в переводе на жаргон мейстерзингеров обозначает принадлежность «к духовному чину (цеху) созерцателей», так сказать. За вычетом нарочито приплетенной мишуры — это чтобы не говорить о себе с официозной серьезностью! — увидим все тех же практикующих метареалистов. Они теперь действуют в одиночку — нет такого ордена! Но традиция Юродствующих Сократов не прервана. И у каждого свой ангел или даймон. Кто же сей гений, явившийся сказителю А. К. в откровении, он как раз мучительно и усиливается понять. Отсюда кажется: смешанное существо, как бы рожденное на стыке двух миров: добра и зла, видимого и невидимого. Но в этом-то предстоит еще разобраться. Сей таинственный гнозис и есть внутренний сюжет «Гения современности», и всей книги в целом. Гносис, облеченный в художесивенные формы или творчество как познание бытия в его разнотварном многообразии. Иными словами, это жизнь и философствование перед окном в вечность. Не плетение ученых словес, не формализованный философопюк, а героический, я сказал бы, порыв в инобытие.
Я обратился к первой повести, так как это введение и начало созерцаний визионерского шестикнижия. Они все об одном и о разном. А дальше еще увлекательней! Подразумевается ли здесь какая-либо тактика, система медитации? Не знаю, что сказать. В книге много тайн, которые и не снились ученым, титулованным мудрецам нашего гулкого безвременья. Не так ли, комрад Горацио? И в духовной жизни их немало. Отнюдь не все должно быть проговорено и открыто для непосвященных, а тем паче если открыватель и сам не ведает что говорит. Едва ли малую часть понял, уяснил и излагает! А посвященные в таинственный опыт и без подсказок полузнайки увидят в тексте и распознают образное действие, метафорическое движение, и может быть, угадают за словами некий сакраментальный план, священное тайнословие. Искателям оккультной или эзотерической символики просьба слишком не перенапрягаться. Усилие разума при созерцании не должно быть чрезмерным, что ведет лишь к нейрофизическому истощению и ранней умственной слабости. Метабытие не текст с дорожными знаками, но живая мерцающая карта безместности, панорама потустранства. Это не доктринальное учение, а духовная органика. Предпринимались бесчисленные попытки рационализировать данные сверхчувственного опыта, приручить тайну и поставить ее на службу гуманоидов, но выяснялось, что звездочет без мантии — самоголый голем третьей силы, уловленный в сети ловца. А все из-за желания учительствовать, геббельсировать пропагандой духовных ценностей, разливая высшеее знание в черепные сервизы. Из-за желания первенствовать в социуме, председательствовать в собраниях, предлежать на пирах. Как честный познаватель А. К. напрочь чужд подобных амбиций.
Но как же все-таки научиться тому, чему не учат? Учат — витально, образом жизни, мышления, лишним примером. Как познать непознаваемое, как увидеть невидимое плотскими очами? Включай умозрение, очи духа, и карта попрет! К сожалению для праздных умов, тут нет выверенных параметров и установок. Инсталлируй видеокарту каждый сам, по чутью и разумению. Не осмелюсь умствовать в столь зыбкой области, будучи хроническим недоучкой, но кое-что сделать все же можно и нужно. И прежде сперва надобно преднастроить душу, привести ее в покойное состояние. В этом деле не повредит и небольшой аскетизм — протереть влажной тряпочкой волшебный хрусталик перед сеансом умозрения. Экзальтация и эмоциональная взвинченность — матери прелести, и никакой доброкачественной «влаги познания» не почерпнешь из взбаламученного водоема нечистых страстей. Полагаю, необходимо утишить страсти, но борьба со страстями это из другой области. Приходите, несогласные, на меня с ножами-топорами. Не жду согласия.
При попытке прописать верные предпосылки к практическому метафизису набегают недоумения. Где дверь в визион? Как доказать, что прозрение состоялось? Что видеоматериалы правильно истолкованы, хотя не редкость и безвидные откровения. Как словами записать несказуемое и верифицировать прочтение? Быть или не быть, наконец? Должно передать квалифицированному читателю золотой ключик, ключик разумения, некогда забытый на поле чудес в стране советов или пускай побарахтается? Я бы посоветовал не приступать к тексту опрометчиво и с конца, чтобы не оказаться в положении Буратино, обманутого базилисом. Впечатляет? Тогда определим и продифинируем контекст, ибо изречение не уразумевается вне контекста: это земля вокруг его корней. Начнем сначала!
Пролог и увертюра книги А. К., как сказано, «Гений современности». Вглядимся в лик его, мерцающий вневременными отбликами! По образу его вымыслим и подобие целого, постепенно развертываемого от повести к повести. А если читатель не восхочет просветиться тусклым светильником некритичного разума, если откажется принять о нем заботу, отвергнет премудрые рекомендации сведущих, если возопиет: я сам себе все! Тогда сожги мои бредни перед прочтением!
Опыт «органического метареализма» тем отличается, скажем, от алхимических экспериментов изменения сознания и сомнабулизма всякого рода, что его не выжимают из прокрученного в стиральном барабане тела и достоверен. Луна для лунатиков!
Была туманной и безвестной,
Мерцала в лунной вышине,
Но воплощенной и телесной
Теперь являться стала мне.
И вот — среди беседы чинной,
Я вдруг с растерянным лицом
Снимаю волос, тонкий, длинный,
Забытый на плече моем…
Это неназванная здесь Вестница в цветах муза, она же гений современности в женском роде, у каждой эпохи свое сокровище. Нездешние посетители оставляют улики. В нашем случае это полновесный альбом сущих заглазно изображений.
Пожелавший остаться отчасти неизвестным, сопиит Творца всего А. К. — минорный создатель земли прозрачных и неба бестелесных. Творения демиургов Бога Вышнего пребывают в области околонебесной, в передней дримландии. Там визион сверхсознания, из времени устремленного в вечность. Что знаем мы о нем? Научно говоря, ничего с хвостиком. Имеются гипербылицы странника, перепосланные публикатором, да то, о чем рекут и умалчивают книги первача. А. Давыдов в предисловии поведал всем, еще способным понять и прочесть, что творения метагероя, по другим источникам, «пациента А. К.» были им обнаружены в библиотеке загородной психлечебницы для научных работников (как гуманитариев, так и естествоведов, гуманоиды и кибермены нашего времени вне состава). Увы нам! Вспоенные материнским молоком с примесью квазинаучного материализма, мы привели в действие вместо кульпросвета — оборзование, но все-таки унаследовали от пращуров в памяти религиозный код — угнетенные гипоксией гены веры…
Допустим все же, что перед нами один в двух лицах, двуликий хомос. В этом свете обоюдодвойственность автора и повествователя зеркалируется в противопарном мировоззрении, в перекрестной рифмовке приобретая как бы оттенок состязательности, вернее, диалогичность, причем альтергонист подразумевается, лишь однажды как бы выступая на просценок, приоткрываясь в переписке («Домус. Дюжина писем неизвестного к неизвестному»). Между этими полюсами — живым автором и его «бумажной ипостасью реборна» — создается напряженное смысловое поле, порождающее музыкальную лейтмо-тему. Писания А. К. и А. Давыдова взаимно диалогичны? Нет ли между ними некоего особого сродства? Взаимоотношения отца и сына и так-то искони сложные, натянутые, как углерод-поливодородная связь. Они двуедины и разнолики. Может ли быть два отца? То ли автор порождает повествователя в процессе письма, то ли повествователь есть дух автора, его литерэго, лишь меняющий лица и маски в ходе онтогенеза с «полным превращением». И это не спекуляция, но спекулятивный — созерцательный — метареализм, происходящий из самой сути книги!
Ее заглавная, первая тема — это как обрести истинного себя за личиной житейского «я» и голос логоса под словесным шлаком, чтобы, неразлучно обвенчавшись с ним собой, прорваться в истинное бытие, там быть и пребыть. Вечный вопрос практической антропологии! А. К. ответствует: «Я сам временами мучительно задумывался: кто я? где я? а главное — зачем? Было ясно, что не так попросту, я чуял — для чего-то важнейшего. Впрочем, кому важного? чем важнейшего? — тут у меня сперва не было и догадок. Мое время подчас больше напоминало пространство, иногда распахнутое взгляду, иногда сокровенное. Да имею ли я право говорить «я», «мое», коль сам был текуч, будто состоял из многих. В анамнезах иногда пишут: «раздвоенье личности», — у меня ж их, казалось, мириады. Да и внешний мой облик был вовсе непостоянен».** Вот это и самомучение познающего субъекта и есть пролог к истинному познанию истины.
Бумажный герой книги — он же дважды герой научно-фантастической повести с тождезвучным заглавием, — очевидно, страдает диахронической мультифренией***. По ходу повествования выясняется, что он — или один из них — сложен из обрывков чужой письменности, буквально обусловлен литературой, ее буквой и духом (как запрограммирован условностями общества или клана всякий житейский человек). На нем вместо наколок проступают цитаты — визуализированная метафора начитанности! Это литературный фантом или фантомас, меняющий личины. А попытка уяснить себя — прелюдия всякого познания, качественный предопыт личностной метафизики. Жизнь-творчество в нем оборачивается на себя, познавая познающего субъекта, так как результат исследования прямо зависит от свойств сверх-естествоиспытателя, свидетеля, соглядатая. А тот стоит по пояс в мыслящем океане внеличного бытия. Как субъективный идеализм в объективном.
Потусторонность как таковая, в чистом виде недоступна зрению дневного мотылька. Сквозь мутное стекло видны лишь пятна уличных фонарей, как бисер на нитке утонченного рассуждения, текущих в точку исхода. Но к ней приникает и льнет область собственно метапсихическая. Туда входят, выходя за пределы себя, тесной самости, узкого существования. Монада раскаивает створки! И вдруг обнаруживает себя вне угнетающей и тяжкой вещности, в лимбусе условно дематериализованных времянок на грани подлинного бессмертия. Это место вне места, где встречаются с потусторонними гостями, это область пограничных состояний, где стоят на стреме стражи беспорядка, ближняя запредельность, нижняя предвечность. Это освященная светлячками на хромосомах полоса отчуждения, чей негатив имеет вид размазанных во времени пятен света, включая реальность и метареальность, как части целого, которые сопредельны и нонкогруэнты. Ее не запечатлеешь фаустовской фотокамерой, но в образах словесности и музыки заобласть вещей развоплощенной вещности, может быть, высказывает себя чем причуднее, тем вернее, в притчах, иносказаниях, тропосах для замотивировпнных антропов. Поэтика аллюзий и полунамеков в бесформенном русле косвенной речи — это лучшее, что возможно в заочности для ее Колумба, топорные ходы в лоб да по лбу показали свою бездейственность. У нас на руках остаются лишь улики с ограниченным сроком действия: перистые трэки психеи-эфемериды на светочувствительной пластинке, внедренной в мозг сновидца и сноходца; истаивающие на свету силуэты нездешних птиц, невидимые письмена на несъедобной пищебумаге; оттиск гения современности в уличном зеркале; необоняемое благоухание, неуловимое присутствие, незримый свет. Это как вид на жительство до переселения: как новое жительство сделается доступным взору, наступит паспорт гражданства, контрмарка-прообраз упразднится. Это иная жизнь и образ жизни, слитые воедино, ибо все видимое быстроконечно, невидимое же стоит на очереди в вечность. В этот кинозал пускают в теле, но его приходится отключать при первой же вспышке тьмы. Если же ты особенный типа индиго, твоя органолептика ночного видения работает на жидком топливе мечтательности, а сенсорная система повышенной чуткости видит даже то, чего нет. Их данные недостоверны! Гения современности нет среди них. Тут необходим более надежный инструментарий.
В повести на помощь визионеру приходит Художник. Достоверен ли он? Не так важно, ведь он не сам по себе, а как бы самописец, рука тайнозрителя с кистью. Надо передать людям сообщение. Слово кажется зыбким, лучше зарисовать откровение в образе гения нашего времени. Этак уличественней! Его ослепительный образ словно рассыпается на фасетки при попытке быть воплощенным в слово, невозможно воссоздать его на одном выдохе, как стеклодув вообразует прозрачные сферы. Приходится потому собирать послание буквально по крупинкам здравого смысла, как составляется фоторобот. Пока идет сборка, образ живет. Когда портрет закончен, он умирает для автора, рождаясь в какое-то неведомое сверхплавание. Исполнить общественное служение вестника и передать весть, высказать, опубликовать не есть ли — обрезать пуповину, обрубить швартовы, порвать патологическую неразрывность с фейным детищем, уже докучным, невыносимым и неразлучным, как опухоль души. И носить его в себе невыносимо, и отторгнуть мучительно, но все же второе обещает со временем облегчение. Только так: окончательно разорвать общность со своим творением, как с неисправимым еретиком, упорствующем в заблуждениях и лгущим ежесловно, и безстыдно искажающим истину, ибо земное слово неспособно в совершенстве выразить неземные содержания. Это всегда лишь приближение к мысленному идеалу, страннозвучный оттиск внутреннего замысла. Я говорю о гениальных авторах, подобно А. К., достигших пристани совершенства и там узревших совершенство новое, наивысшее первого, его несколько обесценивающее; об авторах, кто обречен к неисцелимому перфекционизму, к трагическому несоответствию себе самим. Мысль гениальная есть ложь по отношенью к созидающей ее гениальности!
Раздвоение внутреннего и внешнего во времени не устранимо в полной мере, посему визионеру приходится в муках мучных претерпевать этот коренной разлад в надежде на все примиряющую вечность. Еще присоединяется чувство отчуждения и усталость, присущие и сверхестественным. Отчуждение представляет неонатальный плод сбывшихся упований каким-то мертворожденным, показывая как бы изнанку творчества, а изнеможение приносит мысль о расставании навсегда как о долгожданном избавлении от обоюдного бремени. Хрестоматийная версия астенического синдрома! Нечто такое постигло бумгера вследствие переутомления на стадии практического зодчества Дома Народов, усиленного фрустрацией от недостроя (злоключения его описаны в повести. «Домус», после чего, вериссимо, он и перенес тяжелое душевное заболевание и даже, не исключаю, госпитализацию в загородную клинику). Действительно, по-другому нельзя выздороветь от произведения, как только умертвив его через печать, не то задушит, изнутриутробно блокируя часы сердца. И махнет страницей, мол, прощай, удачник, до следующего издания, разумея особый род типографской метемпсихозы.
Вот я поусердствовал кратко описать то, что — возможно или невозможно — чувствовал гений А. К. в период исполнения книги. Книги инобытия. Это поливалентная партитура. Там рассмотрены разносторонние аспекты творчества и попытки спасения. Однако не выскочишь из трюма трюизной тюрьмы при задраенных люках.
День, раздраженный трубным ревом,
Небес надвинутую синь
Заворожи единым словом,
Одним движеньем отодвинь.
И закатив глаза под веки,
Движенье крови затая,
Вдохни минувший сумрак некий,
Утробный сумрак бытия.
Как всадник на горбах верблюда,
Назад в истоме откачнись,
Замри — или умри отсюда,
В давно забытое родись.
Это опять В. Ходасевич и опять порыв в метареальность — за грань эмпирического бытия, вместо того, чтоб барахтаться на мелководьях житейских. Наша родина память, ибо мы изгнаны в будущее без вещей, с телом на голую душу, и качаемся на волнах времяреки, пронизывающей нас как решето нерешимости, как худое тряпище. В сущности здесь описан вход в состояние созерцания. Но и это тоже — образ! В этом состоянии бумгер открывает и завершает «проход на месте», а точней, вне места, ставший книгой на сорока колесах. «Есть бытие: не сон оно, ни бденье». Платонический синематограф.
Портрет гения написан, и словно нездешний ветер врывается в скудоявь и опрокидывает мебель, и метельной рукою забеляет краски на холсте. Текст притек из истока в устье. Автор падает в себя с облака, миражирующего вещими снами, или он просто углубился в размышление, так углубился, что мир вокруг постепенно перестает существовать… В этом состоянии углубленного умозрения при закрытых веках-веках мы оставим его покоиться в авиакресле, в тайной комнате молчальных собеседований. Он заслужил покой! А нам, читателю, досталась рукопись приключений духа… Так мудрые люди из разных эпох, словно перешептываясь между собою на расстоянии сопричастности, дополняют один другого, составляя для последнего читателя целокупное описание «духовного действия». Как бы открывая таблички с условными знаками — еще пример на тему познания постепенности познания от озарения к озарению. Какой-то неведомый пасьянс на колоде костлявой карги. Пургует она, пуская в глаза белый пепел и заметая видимости, пурген у ней в шуйце. Если угодно, это аллегория на тему: страдания и скорби предочищают душу духовидца и богоискателя.
В публичном пространстве, откуда изгнана Истина, эта дама явно преуспевает, будто уже наступила апокалептическая зима, и, кажется, именно она замужем за критиканами. Она профессиональный антогонист истины, мнимозина, всегда окутанная облаком мнимостей. В каком она родстве к гению современности? Двойник с противоположным зарядом, врагиня истины, стоящая насупротив с метлою при вратах кладбища вещей. Люди устроили пышные похороны Истине и воздвигли Ей усыпальницы — музеи, где погребена она вместе с умом, честью и совестью всех времен и народов… Все, за что воинствовал жертвенно бумажный герой, этот последний, может быть, рыцарь Истины — все это людям не особо бесценно. Не жизненно насущно! Им бы сытости да уюта, чтоб в пыльной каморке как-нибудь пересидеть и пришествие Ревизора за телетрансляцией… Одно неуспоримо: Истина, Благо и Красота божественны и триедины. Истинное благо и красота не содержат в себе зла, ибо зла несть, зло в сущности иллюзорно. Вот бы еще изобразить вочеловечнную милость и доброту, жертву и воскресение! И бумгер сделал это в образе Богоматери с Сыном из повести «Создание шедевра». Поистине шедевр богочеловеческого творчества!
Дегуманизация людей и культурный деконсенсус затрудняют усвоение даже самых простых истин. Отсюда не значит, что истина непостижима, как все видимое лишь видимость. Нет, скорее, неосуществима в недобрых сердцах. «Я мню себя и это мненье мне помрачает разуменье» (И. Т. Лебядкин, новые творения). А как смертному, грешному гуманоиду придти к трезвому самовоззрению без обмана и познать Истину? Истина не лабиринт и не система естественного интеллекта с математически выверенными параметрами. Но можно быть уловленным ею, как бы нейронной сетью. Скорей это Ангел Восхода на порозовевшем облаке. Вера видит невидимое, прелесть рисует то, чего нет. Различить одно от другого посредством картезианского сомнения никак нельзя. Орган метафизики сердце. Научный разум ей не теща.
Даже Господь для меня, вроде б человека мыслящего, отнюдь не Бог философов, а Бог рождественской сказки, что лишь едва коснулась моего детства с нежностью голубиных крыл, но и теперь укрепляющей дух. Да я скорей горжусь своей верой, так и не обогащенной ни знаниями, ни моим скептическим умом, ни опытом жизни, оттого детски наивной. Пребуду же как дитя! Нет нужды, что жизнь оплела роговым коконом это раннее нежное чувство, — тем оно будет сохранней. Кокон или паутина — эти мои ментальные миры, непредсказуемо один в другой перетекающие?»****
Эта мерцание глубин, эта органическая неопределенность — в существе человека. Спрямить ее без насилия над естеством представляется неосуществимым, кроме любви, исцеляющей преображающей любви! Детская вера сильнее теологической математики, где дважды два — непогрешимость! А ведь разумники именно всегда пытались решить проблему нравственного дуализма ампутацией анода на трезву голову. Принуждение к благу в лучшем случае бесполезно, а когда касается тонкого вещества ноосферы, пропитанной миазмами зла и благовониями добра, вся система падает в нули. Люди и так растеряны, чувства всклокочены, мысли спутаны, бедные люди! Оставьте им хотя бы сны и грезы как последний приют свободы! Вне свободы духовная жизнь становится духовной смертью. Но необходимо и взаимопонимание. Это самое прямое отношение имеет к чтению. Вне единого «поля понимания» содержательные прочтения затруднены. Общий язык между социальными стратами давно утрачен, вавилонская беллетристика на электронном поле болтает без умолку, а муза словесности измолчально уподобляется глухонемому идолу. В обществе нет согласия даже в коренных понятиях. Что есть правда, например? Каждый рядит на свой манер. Разрозненные группировки на руинах общественного сознания полностью, эмансипированного от источника света. Пагубная, негативная свобода на грех и на смерть. Косу изъять, старуху сгноить в узилищах и госпиталях! Раньше принято было считать, что правда это то, что выгодно сильному. Это несправедливо, но зато оперативно. А теперь рефлексия, как неумолимый канцер, распространилась повсюду и все ставит под вопрос. Дошло до того, что спрашивают, что есть маржа и что волатильность? Вот до чего дошла общественная диссимиляция! Общество разрозненно, атомизировано, человек расчеловечен… Что уж говорить о правде, нравственная ли это истина, или истина для тех, кто не усвоился Истине? Эгоцентрическое, цетробежное себямыслие, у каждого свое, как сказал бы, возможно, книжный паладин, переливая росу вдохновения из сосуда скорби во гроб бумажный.
В его лике перед нами, так сказать, идеальный идеалист*****. Это доказывают и свидетельствуют его абсолютно бескорыстные и заведомо неосуществимые попытки пробудить человечество — из чистого альтруизма и жалости, конечно, — и вырваться, наконец, из тюрьмы на Остров Блаженных, где смерть безвластна. Его попытки досконально описаны в пятой и шестой частях симфонии молчания. В первых четырех он тоже в меру сил занимался культутрегерством и филантропией. Обе стелются по земле. Одна поэзия — безмоторный взлет, прорыв в невесомостость. И тем возвышеннее, тем вернее, чем обреченней! Полная обреченность — насмерть на смерть — лишь и освобождает сполна!
По глубокому убеждению вышепомянутых соавторов бумажного гения, метафизика все-таки не наука, оперирующая идеями голого разума, не голем формализма, мудрованьям житейским противопоставляя систематизированный бред кабинетных мыслителей, но умудренное духовное художество, мудрость творящая. Продукт такого философствования — интуитивная мегаметафора, и постижимая интуитивно. Каждый элемент ее — как бы фрактал целого. Заядлая отображает область надмирного бытия не рационалистическим методом, а всей душой, всей жизнью. Инструмент познания весь в совокупности человек с его подпорченным грехами аппаратом высшей нервной деятельности, но еще чуткий пульсар. Из глубины сердца, de profundis, он, хоть на миг прозревая, прозревает под «покровом майи» потаенный образ вечного, непревратного бытия, мыслящую субстанцию человечества. Посредством созерцания в браке с размышлением он закатывает очи ума «вверх горе», как автолетчик дырявит небо, преодолевая экзистенциальный барьер. Таковы основные предпосылки автора нам, вот зачем и ради чего все6*.
Пятно гравитации на паркете — раздавленный клоп. Надобно ли напоминать, что все временное скоротечно и со временем сходит на нет, так что спасение для разумных существ в причастности к Вечной Истине, данной нам в созерцании (но не токмо). Эта энтелехия в теле, созерцательная жизнь нимало не сухая абстракция. Опытный в доказательствах не нуждается! По крайней мере, не станем неразумно отождествлять оппозитарные сущности: автора и повествователя, лирника и лирического героя, собь и дух, умножая недоразумения. Детская болезнь наивности в литературоведении в наше время хорошо лечится ранними прививками душевно-здорового кинизма, но, с другой стороны, усилилось бескультурье, порождающее субкалчу и антикалчу. Клинические признаки системного кризиса исчисляет недалекий ученок книгаря: «В периоды неприкрытой правды, то бишь, по выражению О. Дикова, при упадке искусства лжи7*, каковое лучше бы назвать преображающей силой искусства, рассеялся нас облагораживающий обман и все изубожилось, зауныло; происходит широкая вульгаризация народа и даже элиты поглупели. Разжалованный из небожителей писатель натурализовался в общую жизнь чудаком без цеховых привилегий. Зато все по-честному, ради чистого от всяких корыстей искусства. Пьедесталы опрокинуты, мифы развенчаны, ценностные категории размыты безалкогольным пивом (редкостная гадость, как утратившая сланость соль)…»8*
В такой недружественной обстановке и приходится творцам нашего безвременья созидать бумажные и электронные миры, а где же тут притулиться извергу «изъяченной» словесности, наблюдающему смену фаз сыра на книжном развале? Уже взбеленилась в образе меловой бабы с мыслесосом вытесненная на задки и вторзацы хронографий, воплощенная совесть экзальтированной эпохи, всегда недужная, нездоровая самокритика с лающим на ближнего кашлем. Играющий мускулатурой пред топкою пироскафа водокоп Харон неустанно превращает макулатуру в дым с выделением некоторого количества ехидства. Но если, не пользуя совести, еще можно как-то перехвостоваться в провинциальной литературе министром без портфолио, то вот с нечитабельным читателем кирдык словесности. В дали утрачивает она почтовый полюс своего целеполагания.
С другой стороны, совершенство самодостаточно, а бытие вещи не зависит от причуд восприятия, существуя в поле Божественного всеведения, так сказать. Книга не зависит от читателя, но ведь для него написана! Многослойную партитуру не разъять на нотки, как не исчерпать стаканом море смыслов. Предпочел ограничиться пролегоменами: исследованием условий и возможности правильного прочтения. «Мед есть густая золотистая текучая жидкость с обильным содержанием сладости и других полезных ископаемых».
Не передать вкус меда не вкусившему меда! В мертвом теле уже нет души, а живое не проанатомировать. Живая «система» благодатью жива. И душа в своей молитвенной, креативной, филантропической деятельности не расчленима на схемы и алгоритмы. Это жизнь! Потому бережно затворим обложку, не смутив дыханьем зеркал. Там, под картонной крышей, автор в образе повествователя своего полусидит в кресле, закрыв глаза зрения, словно дремлет. А может быть, полулетит в лифте на новый этаж мироздания! — как не сказал Баратынский, поэт, тоже не чуждый опыта метареальности. И вот в этом состоянии «взирающего взиральника» он и видел гения эпохи, который — собирательный образ восьмидесятнической секции «элизиума духовности». Пока веки затворены, опыт длится, и это на века! Пока слепотствуют телесные очи, включаются прозрительно очи души. Книга шелестит осеннею лиственностью. Корабль плывет. Повести — окна в океане, в мандельштамовском океане замурованного в себя вещества, окна в иной мир.
Но где же дверь, где легальный выход из телесной тюрьмы, чтоб сосредоточиться на одном и не жить на два дома? Все средства перепробованы, а освобождение откладывается. Или только смерть освобождает? На мой взгляд, ответ — в сказании о рыцаре бедности. «Мечта о Французике» — это анабазис в горы Италии, переступая хребет европейского агностицизма на уровень религиозный, выступка в надмирное небо. Его описал Давыдов и/или один из его внутрикнижных двойников. Герольды провозглашают истину, нет причины не верить им. Там спасение, туда — исход, оттуда — избавление.
*«Бумажный герой. Философичные повести А. К. «Время», М., 2014.
**Из книги: Давыдов, Александр. «Бумажный герой. Философичные повести А. К.». «ЛитРес», www.litres.ru, 2015. iBooks. С. 520 из 769.
***Диахроническая мультифрения — это профессиональная болезнь героя романа с продолжениями или чересчур затянувшегося сериала, когда актеры в его роли меняются. Еще не утвержден психиатрическим сообществом в качестве нозологической единицы и проходит здесь пробы.
****Из книги: Давыдов, Александр. «Бумажный герой. Философичные повести А. К.». «ЛитРес», www.litres.ru, 2015. iBooks. «Пьета Рондонини». С. 268 из 769.
*****Между прочим, всеми осмеянное изречение генсекалитератора, что экономика должна быть экономной, высмеяно безосновательно, ибо тут не тавтология, а тонкая игра на оттенках значения (А. Т.).
6*«Мы в смерти рождены не ради пометки в отрывной тетради осеннего календаря. Для Бога мы, не то все зря». И. Т. Лебядкин, «Поздние мысли», с. 11.
7*Оскар Уайльд, Избранные мною изречения.
8*И. А. Камилавкин, «Всякости». По рукописи.