Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 6, 2018
Вера КАЛМЫКОВА
Поэт, филолог, кандидат филологических наук, главный редактор издательства «Русский импульс». Родилась в 1967 году. Сотрудничает с журналами «Взор», «Вопросы литературы», «Вопросы философии», «Истина и жизнь», «Литературная учеба», «Нева», «Октябрь» и др. Автор статей в ряде энциклопедий, монографий по истории искусства, филологических и культурологических исследований. Живет в Москве.
Есть нынче понятия, социальным обиходом скомпрометированные до такой степени, что разговор о них не просто труден — опасен: слишком велика вероятность увеличить энтропию, усилить напряженность, умножить непонимание и разобщенность. Например, «патриотизм». Возможно, лингвисты уже дали себе труд проанализировать, в каких контекстах и смыслах оно употребляется. В одних кругах это едва ли не ругательство, в других же — формула высшей доблести, все извиняющей и позволяющей тоже все.
Происходя от латинского «patria», буквально «отечество», «патриотизм» оказался в русском языке с легкой руки Карамзина. Очередной неологизм был воспринят, однако, с заметной долей скепсиса. Часто звучали сочетания «квасной патриотизм» или «ура-патриотизм». Даже в «Войне и мире» «патриот» и «патриотизм» употребляются чаще иронически, чем патетически. Что, разумеется, не прибавило понятиям положительной окраски. Широкое бытование в XX веке получило устойчивое выражение «советский патриотизм». Оно тоже пошло скорее в минус, чем в плюс.
…Квас перестал быть национальным напитком, Советской страны нет, а слово, означающее ни больше ни меньше «любовь к родине», до сих пор как-то не обрело приличного статуса. Оно и понятно, ведь просто любви, конечно же, нам недостает: делать что-то надо!
Что о патриотизме ни скажешь, полемика возникнет по каждому пункту. Вот и с предположением о «недостаточности любви» можно поспорить, подкрепив противоположную позицию современной поэзией, по крайней мере трех авторов. Это Алексей Ивантер, Вера Кузьмина и Галина Умывакина.
Чем, помимо субъективности пишущего и извинительного прутковства (таки да, необъятное объять нельзя), объясняется такой выбор? Почему взяты эти поэты, а не другие? Ответ довольно прост: сочинения Ивантера, Кузьминой и Умывакиной автору этих строк кажутся эстетически безупречными. Поэзия, какую дефиницию ни прилагай, это искусство, и должна оставаться таковым; в том ее суть и главная задача. Бытует стереотип, будто стихи «про Россию» должны быть топорными, кондовыми, исконными, суконно-посконными; часто графоманию за поэзию и выдают. Однако в случае Ивантера, Кузьминой и Умывакиной перед нами поэзия мастерская; гарантия качества, как кажется, есть первое условие «патриотичности» их стихов: о высоком предмете они пишут искусно.
И нету горше певческого дара, и тоньше льда, и хлеб наш лебеда. Пароходá уходят на Самару, в речную мгу идут пароходá. Нас отпускает тяжкое удушье. И подступает невеселый смех. Прости ей голод, холод, равнодушье, как нас — она — жалеет во гробех.
Нальем вторую и закусим третью, пускай шумят чужие города — горит звезда над сонной Шелехметью, воды чистейшей белая звезда.
…и перечтет, и не запишет в нети; еще дрова ломать не однова. А пароход идет от Шелехмети, как жизнь идет, как певчие слова. (А. Ивантер)
Розовеют султаны-лохматики,
все навытяжку, все по шнуру:
поднялись у дороги солдатики —
подорожник цветет на ветру.
Рвали в детстве, делили, чтоб поровну,
и рубились — цветком о цветок.
Пьяный Дюбель орал нам: «Суворовы!
Размахалися, ек-макарек!
Брат на брата, шестерки веселые!
Во начальнички, хвать-перехвать!»
Как летели солдатские головы,
как никто не хотел умирать,
как рубились, мирились и ссорились,
сколько было и зла, и любви…
…не буксуют колеса истории
на подмазке солдатской крови… <…>» (В. Кузьмина)
…а чтобы петь — ума не надо много,
зато нужна разлука и дорога,
еще любви порука круговая,
еще России воля снеговая,
еще охота, что неволи пуще,
да срок земной, что нам про все отпущен,
еще тот вздох, хранимый про запас,
что жизнь — она прекрасна и без нас,
еще ко всем — родным и дальним — жалость,
что сердце жгла и чем душа держалась. (Г. Умывакина)
Что здесь есть? Фонетическая выверенность (чего стоит полнозвучное и одновременно несущее смысл «да» у Ивантера). Незатертые рифмы. Продуманное и оправданное использование просторечий и эвфемизмов, устаревших слов, анафор, накапливающих поэтическое напряжение. Запись стихов в строку, всегда работающая на бóльшую достоверность поэтического повествования. Четкость поэтической речи, ее уверенность и лаконизм… Словом, художественный вкус, такой трудноопределимый и такой явственный, а главное, удивительная речевая пластичность, ощущение естественного «говорения», которое привлекает нас в Пушкине, в Мандельштаме, в Бродском. Все это обеспечивает А. Ивантеру, В. Кузьминой, Г. Умывакиной место в культуре, невозможное, если родной язык для поэта не есть самостоятельная ценность. Этическое и эстетическое начала, слитые у данных трех авторов, вообще-то и должны быть неразрывны; в поэзии языковая небрежность, типичная для сегодняшних вавилонских времен, не оправдывается никакой темой.
И никакой политикой.
А ведь политическими мотивами частенько злоупотребляют те, кто считает необходимым и достаточным в квазипоэтической форме выражать свои мнения по текущим вопросам. Если не внедряться в социальные дебри и, не мудрствуя лукаво, воспользоваться определениями, которые употребляли сто лет назад, то у нас останется тот же антагонизм: есть «правые» (охранители существующего порядка, любого) и есть «левые» (ниспровергатели основ, любых). И здесь также действуют стереотипы. Сегодняшние представители «правых» кругов полагают, что связать пару строк банальнейшей рифмой, при этом презрев грамматические нормы внутри строки, или создать примитивнейшую агитку — уже значит быть поэтом: главное, во всеуслышанье разоблачить, к примеру, либералов. «Правым», как и положено, противостоят «левые» — в большинстве своем виртуозы поэтической речи. Завидная беглость пальцев позволяет им осваивать широчайший метрический, строфический, фонетический и прочий репертуар. Но открытая политизированность «левых» также настораживает. Водораздел по линии «Крымнаш — Крымненаш» и прочие подобные хорош (если хорош) в других областях; в поэзии ему нет места. И заметная саркастическая отстраненность «левых», их стремление выжечь глаголом клейма на сердцах противников сводит на нет их же речевую свободу.
Указанные стереотипы содержат по историческим причинам долю правды. И, что интересно, они культивируются сторонниками и «правых», и «левых». Но ничего общего с искусством здесь нет. Что и подтверждает поэзия Алексея Ивантера, Веры Кузьминой, Галины Умывакиной.
Понятно ли, почему предмет интереса обозначен как «патриотическая поэзия», а не «политическая» или «гражданская» лирика? Очень часто русские поэты воспевают крайности. Поэт в России, говорят многие вслед за Евтушенко, больше, чем поэт. А зачем… больше-то? Разве недостаточно мирного человека, живущего обычной жизнью и имеющего за душой, что сказать миру? Однако он в нашей поэзии нечаст, если прямо не сказать — редок. И еще реже встречаются те, кто искусство предпочитает политике.
Об этом, кстати, замечательно написано у Галины Умывакиной в стихотворении «10 февраля 2010 года», начинающемся словами: «Вот заладили: Путин, Путин…». Заключительный катрен таков:
Так не честней ли без зазренья
стучать в лепрейские колотушки
и ни слухом не знать, ни зреньем,
как воздух дышит: Пушкин, Пушкин?
Укорененность всех трех авторов в культуре сразу бросается в глаза. Одновременно они близки и к тем самым «простым людям», о которых зачастую мы, пишущие о литературе или двигающие, как кажется нам, науку, не знаем вообще ничего. Меж тем герои Ивантера, Кузьминой, Умывакиной живут где-нибудь в Вороньже, Барабе, Старобачатах… Баба Вера, Евдокия и Борис, Никанор у Ивантера, Дюбель и старуха Перелюбкина у Кузьминой, «блаженная Марфа — обезножевшая бомжиха» у Галины Умывакиной парадоксально соседствуют в одном жизненном пространстве с великими русскими поэтами. Хотя нет, не парадоксально:
Я грелся в рабочей столовой средь сварщиков и токарей, где каждое пятое слово вне словников всех словарей. С лихвой токаря наточили, с походцем добавил сварной…
Какой мы язык получили! В какой превратили срамной…
И на сердце стало свинцово, и вон захотелось потом…
И тут я заметил Рубцова в кармане у токаря том. (А. Ивантер)
Понятно, что Умывакиной, воронежской уроженке, сам Бог велел к слову поминать Осипа Мандельштама: отсюда и «лепрейские колотушки», восходящие к «Четвертой прозе» Мандельштама: «Я пришел к вам, мои парнокопытные друзья, стучать деревяшкой в желтом социалистическом пассаже-комбинате…». И как интересно это авторское прилагательное, образованное от второго названия проказы — «лепра». Да, Мандельштам имел в виду образ поэта как прокаженного; но мы-то из-за (или благодаря) инерции чтения, автоматизму восприятия сначала прочитаем «летейские», а потом уже вернемся глазом к неологизму и уточним. А стих за счет первоначального дефекта восприятия получит новый, расширенный объем.
Однако смешно думать, будто определяющее значение имеют географические факторы. Вера Кузьмина обращается то к Достоевскому, то к Цветаевой; Алексей Ивантер, часто выступающий в жанре посланий и связанный через них с поэтами-современниками, неоднократно заявлял о себе как об ученике Александра Ревича, через которого оказывается — по теории одного поэтического рукопожатия — в цепочке со Штейнбергом и Тарковским, Пастернаком и Мандельштамом.
У безымянного токаря с книгой Рубцова в кармане общее культурное пространство с национальными гениями. Все это люди, населяющие Россию; нет разницы, живы они или умерли, «высоким» или «низким» заняты ремеслом. Их общность берет начало не в университетски изученном «фольклоре» как в чем-то отстраненном и немножечко чужом, а в русской песне, услышанной и прочувствованной. Мотивы, типичные для песенного жанра и позже перешедшие в авторскую поэзию — «сердечная тоска», «странная любовь», дорога, простор, нищета, жалоба, женская судьба, «говор пьяных мужичков», «разгулье удалое», «бедные селенья» и др. — и в XXI веке не теряют, как оказывается, способности по-прежнему насыщать (да и порождать) оригинальный речевой поток. Но было бы странно не упомянуть и о более позднем пласте, о песнях, популярных в советское время — от эстрадных до бардовских, — благодаря распространенности и огромному количеству самодеятельных исполнителей, вплотную подошедших к границе фольклора.
Возникает ощущение, что песня для А. Ивантера, В. Кузьминой и Г. Умывакиной — прямой источник вдохновения, а не некрасовский или общенароднический подтекст, не «прочтение прочтения», как для многих представителей современной — околофилологической — поэзии. «Обойди меня, непруха,/ ложь несытая, не трожь./ У меня есть мать — старуха,/ деток двое, внуков тож./ И как водится в природе,/ в вечном таинстве судеб,/ вот уж третий на подходе —/ пить наш воздух, есть наш хлеб» (Г. Умывакина). Здесь звучит даже трагический, хотя и завуалированный легкой иронией мотив детей как «лишних ртов», характерный для некоторых народных песен. Хореическая просодия, столь естественная в русской песне, однако не единственно возможная; у Ивантера метрическая ситуация иная: «А как выйдешь из себя,/ закинешь головы —/ все-то небо в голубях,/ на крышах голуби./ … сизы голуби летели/ по-над крышами,/ что-то пели, что-то пели, мы не слышали…».
У Кузьминой больше пляса, чем песен, хотя звучат и голоса; пляшут, не попадая в такт, пьяноватые «маленькие люди», вечные спутники лирической героини, мелькающие чуть ли не в каждом стихотворении, ни на минуту ее не оставляющие. Но ни один маленький человек у нее не лишен собственной судьбы. Прекрасное и пронзительное стихотворение «А у Ленки — кукла ростом с нее…» передает страшную и по-настоящему безысходную житейскую ситуацию — сорокалетняя умственно отсталая внучка и единственный родственник, дед 99 лет:
Вслух читает перед сном «Колобка» —
Спи, Ленуся, баю-бай, ай-люли…
У лисицы на конце языка
Тихо вздрагивает колоб Земли:
Приготовился скатиться, пропасть,
Только рано наливать упокой —
Павел Федорыч лисицыну пасть
Затыкает ослабевшей рукой.
Павлу Федорычу сто без годка,
Два инфаркта — миокард, не боли…
Очень страшно на конце языка
Колобку щенячьей глупой Земли…
Или другое стихотворение, посвященное судьбе родной прабабки: «Я не видела — мне рассказали,/ Как полола пырей и паслен,/ Как халат из далекой Казани/ Берегла для своих похорон./ На гулянках плясала матаню,/ Песни пела — не пела, жила,/ И стеснялась в общественной бане:/ Шибко страшная грыжа — кила». Финал здесь знаковый:
Заревела Вороньжа слезами,
Замолчала, куря у ворот.
Каждый чувствовал: вроде бы должен,
Виноват, и с собой не в ладу…
Похоронено сердце Вороньжи
На Ивановском. В третьем ряду.
Тревога о судьбе «малых сих», казалось бы, закономерно взывает к упомянутой поэзии революционных народников. Правда, тут есть одна особенность. В начале 1980-х годов исследователь Ю. В. Лебедев* отмечал: «Их стихи не отличались сугубо литературными достоинствами. Еще Тургенев не только замечал, что они действуют сильно на людей сочувствующих (в них «столько правды, горькой жизненной правды»), но и добавлял скептически, что «таланту» здесь «нет следа». О слабости «художественных, формальных особенностей» народнической поэзии часто пишут и современные ее исследователи, не забывая, конечно, об «идейной насыщенности и благородной человечности ее содержания»». Кстати, тот же Мандельштам, в юности рвавшийся в эсеры, эстетических высот в раннем «Тянется лесом дороженька пыльная…» не достиг.
Однако три современных русских поэта почти полтора века спустя добились желанного синтеза эстетизма и жизненной правды. Как у них получилось?.. Можно только предполагать: использовав исторический — кровавый и жуткий — опыт, они отчетливо поняли, что призыв к свержению существующего строя, как бы сказать, не единственная речевая стратегия для поэзии. Существует еще одна, и выражена она пастернаковским «поверх барьеров» или мандельштамовской «тоской по мировой культуре». Можно декларировать «имярекнаш» и воевать за наследие («на чьей стороне был бы сегодня Мандельштам?»). А можно интегрировать различные традиции в современный контекст, постепенно приучая читателя слышать и такой голос. Можно попытаться слить в эстетическое целое Пушкина, Серебряный век, русскую и советскую песню, деревенщиков, Цветаеву, почвенничество и многое другое (а ведь по-иному и не получится: куда деваться от чтения?). На этой основе собственный голос, если он есть, непременно зазвучит; при всей тематической близости Ивантера и Кузьмину перепутать невозможно…
Итак, поэзия о Родине — дело любви. С чего же начинается родина у Ивантера, Кузьминой и Умывакиной? Во-первых, с семейного круга. Об Ивантере поэт Марина Кудимова как-то сказала, что он пишет «почти исключительно об истории своей семьи». События в ней те же, что и в нашей общей. Немудрено, что семейная история у этого поэта полнится родными могилами: «Снятся зимою железные сны,/ То паханы, то дороги войны,/ Голод, старуха-разруха,/ Песни барачного духа,/ Стылые рельсы, могила отца,/ Снег, присыпающий след беглеца,/ Вмерзшая в землю рабсила,/ Бабушки Ханы могила…». У Кузьминой три любившие ее бабки «Жили, плакали, любили, грешили,/ Хоронили… как пришел, так и вышел./ Те, ушедшие — такие большие./ Мы, последыши, — и мельче, и тише./ Мельче, тише наши радости — беды:/ Были люди, стала малая малость…». Умывакина поминает бабку, занятую нелегкой домашней работой, причем простота темы ведет за собой и внешне простую форму высказывания: «Она грузна и трудно дышит,/ но говорит, махнув рукою,/ что, видно, Бог ей отдых пишет/ за счет посмертного покоя». Еще одно ее же стихотворение, «Детская правда моего отца», передает исповедь прадеда правнуку, и рассказано в нем о страхе, испытанном в годы Гражданской войны, о голоде, об Отечественной. «Я сидела в сторонке в слезах,/ они тоже плакали оба — стар и млад./ Девяносто четыре было тому, кто рассказал,/ девять лет тому, кто внимал».
Семейная история перетекает в военную. Галина Умывакина, вновь обманывая читательские ожидания, заканчивает стихотворение «Отец», в котором речь идет о фотографии с фронта, неожиданно, как новеллу:
Старый снимок. Сорок третий,
где готов он ко всему,
мой отец тридцатилетний!
И откуда знать ему,
что ни здесь, под Обоянью,
ни в одной из прочих битв,
слава Богу — он не ранен,
слава Богу — не убит.
Семейный круг расширяется, захватывая соседей, а после становится все шире, вмещая в себя каждого встречного. Семьей становится страна. Вот сценка на скамейке, описанная Кузьминой — старуха тащит домой пьяного мужа: «Деду восемьдесят с гаком, не уралец, из минчан./ Колыму прошел — не плакал, целину пахал — молчал./ Горб, надсада и мозоли — что колхозник, что зэка…/ Профиль Сталина кололи возле левого соска,/ Сыновей ушедших ждали — не служившим стыд и срам,/ И смеялись над вождями, и скорбели по вождям./ — Горе луковое, Сеня! Навалися на плечо./ Все Расея да Расея, хоть бы пел другое чо». Умывакина создает и превращает в символ образ беременной женщины, мучимой в застенках: «Пока житием ее полнился следственный том,/ в лицо ей плевали и били ногами в живот,/ чтоб тот, кто родился, стал рванью, холопом, скотом,/ что в стойле покорно и харч свой, и стыд свой жует». В последних строках она очень жестко проводит причинно-следственную связь судеб старшего и младших поколений: «За что ж воздается ее сыновьям испитым?/ За что ж воздается исколотым внукам ее?»
Пострадавшие или погибшие в сталинских застенках невинные люди приравниваются всеми тремя поэтами к героям Отечественной войны и воспринимаются как отдавшие жизнь за Россию. В стихотворении, посвященном памяти зверски убитого большевиками отца Василия Гоголушко, Ивантер пишет: «Из всех полегших за Россию в глухие темные года (у Бога смерти попросили, наверно, многие тогда. Сибирь как яблоню трусили, в поселках томских храмы жгли), из всех полегших за Россию мне жальче эту соль земли. В тайге сентябрьской и апрельской среди багульника и хвой лежит в воде священник сельский с отрубленною головой. Из всех полегших за Россию не за понюшку табака приснился мне отец Василий, убитый томской Губчека». Обратим внимание на звуковую доминанту стихотворения — слог «-си-», работающий незаметно, но так же мощно, как «-да-» в самом первом случае…
Алексей Ивантер, Вера Кузьмина и Галина Умывакина — поэты христианского мироощущения. Кстати, в церковной традиции идея патриотизма тесно связана с представлением об Отечестве как семье и с готовностью принять за него мученическую смерть, как в вышеприведенном поэтическом сюжете. Вместе с любовью «к родному пепелищу» и к «отеческим гробам» идея отдать жизнь свою за други своя обеспечивают самостоянье такой степени крепости, что никаких «политических взглядов» человеку, поэту тем более, уже не требуется. Достаточно нежности и жалости к живому, хрупкому, маленькому, нуждающемуся в защите. Кузьмина, например, все время говорит о «русском Христе», народившемся в «задрипанной избенке», жившем где-то в дальних уральских или сибирских деревнях, о Христе, несомненно, Том Самом, Который «в рабском виде…/ Исходил, благословляя» родные для нее «бедные селенья»:
Бедность — она по-библейски приманчива,
Только вот — издали, как монастырь.
Вон Магдалина с красивым пацанчиком
Ведра несет и хайлает: «Упырь,
Сволочь ты, Еська! Как шлепну сандалией!
Братьев не слушашься, вечно война!»
Мальчик Иосиф, гляди, не продали бы…
Было уж… кровь по отцу не одна.
Лирическая героиня Умывакиной предполагает, что ее умерший друг продолжит воинскую службу и посмертно:
Над ямой свежею стою в слезах,
держу иконку и шепчу молитвы,
пока не отгремел прощальный залп
твоей решительной, твоей последней битвы.
И лоб крестя дрожащею рукой,
подкомьев стук и клацанье винтовок —
все тщусь понять: что ждет тебя? — Покой?
иль снова служба в воинстве Христовом?
В творчестве всех трех поэтов заметно решительное предпочтение лирического героя, введенного через местоимение «я», лирическому субъекту, повествующему обо всем безлично и концентрирующему внимание на третьем лице, объекте наблюдения, или ситуации, увиденной «объективно». «Я» способствует значительной включенности читателя и в описываемую ситуацию, и в отношение к ней или переживание ее: в поэзии лирический герой обладает способностью не только служить поэтическим двойником автора, но и перепоручать читателю функцию и позицию того, кто говорит. Волей-неволей читатель, перенося на свою личность переживания лирического героя, влезает в авторскую шкуру и значительно более остро воспринимает сюжет, если таковой имеется в стихотворении, или ощущает эмоции.
С образами Библии и Евангелия связано и русское еврейство как явление, описанное Ивантером и Кузьминой и через религиозную и культурную, и через — вот удивительно! — языковую близость. У Ивантера она приобретает масштаб общероссийский:
…а перед тем, как обернуться — еще увидишь,
Как близ беседки ветки гнутся, поют на идиш…
…а перед тем, как воплотиться в земле, где дали
В себя впитали эти лица, Его сандальи,
Еще услышишь пенье лам сквозь свист февральский
За перебитым пополам хребтом Уральским…
У Кузьминой ситуация бытовая — есть Дора и Зяма Моисеич, к ним ходит помогать по хозяйству русская бабка, а они привечают ее маленькую внучку, приберегают вкуснятину и потихоньку учат своему алфавиту. «Ах, Зяма-Зяма… Детка, алеф, гимель.// Вот это — бейз… ну, хватит на сейчас./ Я там тебе на кухне грушу вымыл,/ Ты с семечкой не ешь, как в прошлый раз».
Но как похоже вспыхивали буквы
Еврейского и русского письма,
Когда сливались в строки и абзацы
О бухенвальдском пепле и золе,
И о пожарах, что ночами снятся
Бревенчатой березовой земле.
Прошли годы, и Дору «в Россию закопали по весне». Казалось бы, детство прошло, и вместе с ним канули в небытие непонятные буквы… Но Вера Кузьмина рифмует «гимель» и «вымыл», а это значит, что чужой язык укоренился в родном. Рифма выглядит небрежностью, если не знать, что название буквы на идише произносится как «гимл».
Мне было восемнадцать. Нынче сорок.
Нерусской не бывала я ни дня,
Но помню: алеф, гимель — будто морок,
И буквам догорать — внутри меня.
Я помню все: умерших и убитых,
Мозоли на руках и снег виска,
И все глядит из крашеных калиток
Глазастая еврейская тоска…
Можно было бы сказать еще очень много о еврейской теме, как и о теме России; однако в первом случае пришлось бы цитировать примерно каждое второе стихотворение Ивантера, а во втором — каждое первое у всех трех поэтов, чего не выдержит, разумеется, объем ни одной статьи. Стоит еще прокомментировать детски запальчивый выпад Веры Кузьминой против Бродского, чей лирический герой собирался в свое время прийти умирать на Васильевский остров: «Мы не братья и сестры/ Перед нашей страной:/ Вам — Васильевский остров,/ Нам — проулок Речной». Конечно, речь шла о месте, где родился Бродский (при прочих равных это могла бы оказаться и Вороньжа), а не о противостоянии (северной) столицы с провинцией. Есть тут один симптоматически важный момент: Россия не исчерпывается Москвой и Петербургом. О чем мы зачастую забываем…
Что же до нашего предмета, то о нем осталось сказать совсем немного. Поэту и в XXI веке может быть свойственно ощущать себя частью народной судьбы, с которой он связан кровно — посредством языка — и сердечно: всегда изгой, он связан с теми, кого «вычли» из жизни раньше:
Не вычитайте меня из народа,
Пугало я — своего огорода,
Флюгер на крыше — хатенки своей,
Местный, хотя и еврейских кровей.
Не вычитайте меня, вычитайте,
Лучше плюсуйте меня и читайте,
С теми плюсуйте, кто вычтен давно
Гитлером, Сталиным, батькой Махно. (А. Ивантер)
С другой же стороны, поэт чувствует вину за не им прерванные жизни, за насилие, творимое в родной стране. И у поэта, даже отказавшегося от опыта народников, все равно сердце всегда звонит, что твой колокол, по тем, кого убили, даже если сам он сыт, пьян и нос в табаке. Такова специфика поэтического занятия. Таков критерий, по которому всегда можно определить степень соединения этического начала с эстетическим. Ведь совестливый поэт, ко всему прочему, не выпустит на публику плохо сделанное стихотворение.
…наше чувство страны — в целом чувство вины,
в нашем чувстве любви что-то есть от стыда. (Г. Умывакина)
Перед нами поэты, патриотичные от слова «родина», демократичные от слова «народ», радикальные от слова «корни». Их творчество опровергает стереотип, что искусные и начитанные поэты обычно непатриотичны, а патриоты обычно пишут топорно. Ивантер, Кузьмина и Умывакина внеполитичны, «беспартийны», но их творчество насыщено мотивами общей страны и общей судьбы, в нем создается образ простого мирного человека, страдающего и радующегося со своим народом. По многим признакам наследники народников, деревенщиков, почвенников в чем-то союзники поэтов-песенников, антиподы «околофилологических» поэтов, они на самом деле объединяют народ против обезличенности, интернета, тоски и пустоты. Их стихи о людях иногда метафизичны: это не только бытовые зарисовки трагической судьбы. Они еще и о языке, о смерти, они дают голос живому человеку.
Это поэты культуры, это поэты мира.
*Лебедев Ю. В. Поэзия революционного народничества // История русской литературы: в 4 т. / АН СССР. Инт рус. лит. (Пушкинский Дом). Т. 3. Л.: Наука, 1982. С. 606–620.