Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 4, 2018
Эмиль СОКОЛЬСКИЙ
Прозаик, литературный критик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил
геолого-географический факультет Ростовского государственного университета.
Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и
рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер»,
«Футурум АРТ», «Аврора»,
«Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша
улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор
краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону).
КОНСУЛЬТАНТ
Был у меня такой интересный период: работал консультантом в каталоге самой
крупной на Северном Кавказе библиотеки, на первом этаже которой устроен зимний
сад. «Выезжать» приходилось на сообразительности и какой-никакой эрудиции. Поначалу было очень даже
увлекательно. Потом я малость загрустил. Вот почему.
Основные посетители — студенты. Девушки — понимают с полуслова. Намекнешь, уже
все поняли. Парням мало того что разжевываешь — приходится за них искать нужный
им источник. «Почему так туго соображают? — иногда поражался я контрасту. — У
нас сейчас что, дебилизация мужского населения?»
Причем что важно: девушкам я не только объяснял, как и где что искать, — когда
был в особо хорошем настроении, отвлекал их всякими посторонними разговорами,
репликами. Однажды старательно убеждал посетительницу, что библиотеку на днях
закроют, а в здание запустят животных, в бассейнах разведут рыб и организуют
платную рыбалку (не для читателей же, в конце концов, спроектирован зимний
сад!). Девушка уже почти расстроилась, но в последний момент вдруг с ласковой
осторожностью спросила, искоса глядя: «Врете?..»
Тут уж и забудешь, за чем пришла!
Так вот, я все же оказался неправ в отношении «мужского населения». Я просто
выпустил из внимания разницу между мужчинами и женщинами. Мужчине нужно
конкретно сказать: что, где и как. Желательно — показать, продемонстрировать.
Женщина же способна понять и на одной эмоции. Она ловит мои импульсы,
ухватывает жестикуляцию и, возможно, еще какие-то энергетические токи.
Студентке-посетительнице бросишь два-три слова — и она уже все нашла!
Это я привел пример в пользу женщин. Тему их эмоциональной природы можно
развить, но… благоразумно остановлюсь.
ФЁДОР АБРАМОВ, ПРОЗАИК ТАКОЙ…
В старинной архангельской Вéрколе, на родине Фёдора Абрамова, я спрашивал: как
же это так, почему односельчане в 1963 году сочинили и дружно подписали
обвинительное открытое письмо «Куда зовешь нас, земляк?» (районная «Пинежская правда», областная «Правда Севера» и после —
«Известия»). Мол, повесть «Вокруг да около» очерняет русскую деревню, клевещет… Как же они потом смотрели писателю в глаза? — ведь Абрамов
любил свою Вéрколу, не мог жить без нее, часто
приезжал…
Понятное дело, письмо составляли угодливые чиновники (ведь повесть объявили
идейно порочной, и даже редактора «Невы», опубликовавшей «Вокруг да около»,
сняли с должности, а самого Абрамова потом долго не печатали). Но неужели
земляков — можно сказать, родных Фёдору Александровичу людей, мог кто-то
заставить пойти против него?
У нас люди простые, доверчивые, — объяснили мне, — заставлять, может, никто
никого и не заставлял, а просто приносили бумажку: Матрена, подпиши-ка, тут
закорючку надо поставить. — А что подписывать-то? — Да не знаю, статья тут
какая-то, говорят — нужно всем подписать. — Нужно, так подпишу, — отвечает
Матрена; а когда ей всю эту писанину читать, у нее дел
по горло! Да и в мысли не держит, что травлю организовали…
Кстати, о «крутом нраве» Абрамова Александр Кушнер писал так:
Фёдор Абрамов, прозаик такой
Был, да и будет, куда ему деться?
У деревенской и у городской
Прозы в те годы и ум был и сердце,
Фёдор Абрамов, с которым знаком
Шапочно был я, уж очень колючий
И своенравный, сказал мне, зрачком
Острым сверкая, что он — подкаблучник.
— Не удивляйтесь, — добавил, — и все
Мы подкаблучники, если мужчина
Стоит чего-то, он женской грозе
Лучше уступит, и только дубина,
Только паршивец своей головы
Не преклонит и поступит, как хочет.
И посмотрел на меня: Вот и вы
Тоже уступчивы. Или не очень?
ОТБИВАЯСЬ ОТ МУХ
Это не новость, что в современной поэзии будто и самим собой быть стало
стыдно: стыдно сильно любить, страдать, восторгаться, отчаиваться, негодовать;
вместо этого — холодная мастеровитость,
изобретательность…
Однако бывает, что и поэты старшего поколения стыдятся себя ранних,
искренних, романтичных… Вот встретил в очередной раз Олега Хлебникова, недавно
написавшего с устало-жестокой самоиронией: «Если на
меня садятся мухи, неужели я совсем говно?»
Не стал ему напоминать про это забавное литературное хулиганство, а, как
повелось по традиции, стал цитировать одно из ранних стихотворений — из
семидесятых. Но Олег Никитич испуганно взмахнул рукой: «Это чепуха, молодым
был, глупости сочинял!» Знаю, знаю: искренность и романтика — глупости.
И тут же надписал мне свою большую книгу избранного «Инстинкт сохранения» так:
«Дорогому Эмилю — с пожеланием сохранить все, что ему дорого в этой жизни.
Накануне 2013 года».
«Сохранить» — подчеркнуто. Значит, не растерять то светлое, что он сам
растерял? А ведь прекрасное пожелание; обязательно сохраню…
ПИЛОМАТЕРИАЛЫ ВМЕСТО ЗОЛОТА
В том, что «домашний очаг» — это вовсе не золотые изразцы или еще
какие-нибудь прибамбасы, а
психологический климат, я убедился очень давно, когда был на даче под Коломной
у дальних родственников. Деревянный дом внутри до конца отделать не успели,
кое-где у стен громоздились пиломатериалы. Но как уютно я себя там чувствовал!
А вот в их московской квартире, при ее богатой, важной отделке, я был словно
чужой всему. Ну для чего нужен, например, зеркальный
стол, как за ним сидеть?
В связи с этим забавная история пришла в голову.
Вспоминал Е. А. Зайончковский, который в 1992 году устроил на бывшей даче В. В.
Вересаева, что на Николиной Горе, нечто вроде музея на общественных началах
(дачу он получил в наследство от своей жены В. Нольде,
которая приходилась писателю племянницей).
К Вересаеву (предельно самоограниченному в быту)
пришла наниматься домработницей крестьянка из соседней деревни Иславское (я когда-то ходил туда берегом Москвы-реки пешком
из деревни Дунино, где музей-усадьба Пришвина).
Придирчиво осмотрев дом, она не раздумывая отказалась
от работы, презрительно махнув рукой: «Беднота!»
РАЗЛАД
Владимир Солоухин любил вспоминать, как, будучи в Америке, тайком от своей
группы приезжал в Вермонт к Солженицыну. Два писателя душевно беседовали и
отмечали Благовещенье.
И вот в храме Христа Спасителя отпевали Солоухина. На панихиду пришел и
Солженицын. Алексий II выступил с речью, отметив, что Владимир Алексеевич был
первым, кто обратил внимание общественности к своим корням.
После этих слов Солженицын развернулся и торопливо направился к выходу.
Об этом рассказал писателю Арсению Ларионову народный художник России Сергей
Харламов (он стоял в полуметре от «классика»), а Ларионов — мне. Солженицын
узнаваем.
УЧЕНОЕ СЧАСТЬЕ
Задумался вдруг: а это счастье — быть ученым?
Мне приходилось участвовать в музыковедческих, литературоведческих
конференциях, — но совсем немного: скоро я бросил это дело. Почему?
Остро ощутил, что нет в этом личного начала, и вот в каком смысле.
Можем ли мы из теоремы Пифагора, из закона
Бойля-Мариотта, из открытий Карла Линнея и прочих исследователей узнать об этих
самых личностях? — не будь которых, пришли бы другие и открыли то же самое?
Несомненно, счастливы — путешественники; но и здесь: «пристегнутые» к заливам,
проливам, островам и морям фамилии их первооткрывателей — не бирки ли для
опознания этих географических объектов, всего лишь?
Такое же чувство всегда навязчиво меня посещало и при знакомстве с
обезличенными работами музыковедов, литературоведов… В
сущности, эти работы, судя по стилю (или, как любят говорить, «формату»), мог
бы написать и некий «коллективный автор»…
В декабре ушедшего года, беседуя с поэтом Ефимом Бершиным
(он наведывался в Ростов вместе с Мариной Кудимовой), я сказал, что мне ближе
эссеистика (где видна личность автора), нежели критика (где личность видна
далеко не всегда). «Так настоящая критика и должна быть эссеистикой!», —
встрепенулся Бершин.
КАКОВ ПИСАТЕЛЬ, ТАКОВЫ И НАЗВАНИЯ
Первую часть своих мемуаров он назвал «Прекрасное —
далекое и близкое». А вторую хотел так: «Университет» (о студенческих годах).
Кто-то возразил: это плохо, нужно еще какое-нибудь слово, — вон, даже у
Горького — «Мои университеты». Подумал-подумал и назвал: «Университет навсегда»
(т. е. он связан с ним до сей поры: там работают его друзья, учатся их дети).
Снова кто-то нашелся — отметил: как-то это неоригинально, штампованно.
И снова мой знакомый стал перебирать варианты. И придумал окончательное, о чем
радостно и сообщил мне вчера: «Университет forever»!
«Учитывая, насколько беден и невыразителен русский язык, название —
превосходное», вздохнул я. «Эффектное!», — с удовлетворением уточнил он.
ОФИЦЕР СЮДА НЕ ЗАХОДИЛ
Иногда забегаю в студенческую частную столовую, она рядом с моей работой
(вход с улицы, всем добро пожаловать), готовят вкусно, первое-второе подают
горячим — пар идет!
А на днях рядом, через два квартала, открылось кафе: в основном тот же
ассортимент. Три раза заходил, просил подогреть, — подогревают, но лишь бы
отделаться: минута — и достают тарелку из микроволновки,
словно куда-то торопятся (а очереди нет).
Наверное, решить вопрос можно было бы иначе — так, как тот усатый офицер,
который скандалил в станционном буфете на глазах у Льва Толстого. Толстой с
огорчением смотрел на эту сцену, а потом подумал: но ведь только поэтому мы и
получаем здесь хорошую пищу…
Однако я не умею быть тем офицером. Буду ходить в студенческую.
ГАНДЕЛЬСМАН СЛУШАЕТ КУШНЕРА
Ага, думаю, попался, сейчас, сейчас я ему устрою…
— Зачем было так ругать Кушнера? — спрашиваю. — Ну
понимаю: процитировал строки, сказал, что это графомания; но… такое
обрушивать на него!.. Будто он полная бездарность. Но ведь это не так.
— Да ты понимаешь в чем дело, — ответил Владимир Гандельсман, — он раскритиковал мой сборник «Тихое пальто»
и в качестве доказательства привел действительно самое слабое из него
стихотворение! Зачем ему так надо было это делать? И почему не привел ничего
лучшего?
Гандельсман помолчал, потом широко улыбнулся,
откинулся на спинку стула и попросил:
— А почитай что-нибудь Кушнера…
Вот тебе и номер!..
И я прочел. Поэт слушал с глубоким (ироничным?) вниманием…
Поскольку момент исторический (история противостояния «Кушнер — Гандельсман» довольно известна), я приведу оба этих
стихотворения: раннее и относительно позднее.
Когда я очень затоскую,
Достану книжку записную.
И вот ни крикнуть, ни вздохнуть –
Я позвоню кому-нибудь.
О голоса моих знакомых!
Спасибо вам, спасибо вам
За то, что вы бывали дома
По непробудным вечерам,
За то, что в трудном переплете
Любви и горя своего
Вы забывали, как живете,
Вы говорили: «Ничего».
И за обычными словами
Была такая доброта,
Как будто Бог стоял за вами
И вам подсказывал тогда.
* * *
Я бы хотел об Италии больше узнать от Толстого.
Анна и Вронский там были, но он о прогулках — ни слова –
Медленных тех — среди пиний, и миртов, и лавров.
Сказано: жили в палаццо средь штофных гардин, канделябров,
Ваз на консолях, каминов, полов мозаичных и статуй –
И ничего о Венеции, Риме, Неаполе… смятый
И проходной эпизод… никаких поцелуев на фоне
Римских фонтанов… хоть раз усадил бы он их на балконе!
Что вы! Героям своим никаких не давал послаблений
Автор в железных очках, — хоть бы несколько чудных мгновений
Им подарил на канале в футляроподобной гондоле!
Вычеркнул твердой рукой эту блажь: под Орлом они, что ли,
В Туле, Москве, чтобы их обвевало ночное дыханье?
Мало ли, что Рафаэль! Все притворство, сплошное кривлянье
И обезьяничанье. Так и вижу, как, пасмурнолицый,
Венецианские рвет, римские отменяет страницы…
Чему улыбался Владимир Гандельсман? Наверное, тому задору, с которым я читал Кушнера.
ДАЛЬНИЙ ПРОСВЕТ
Создается впечатление, что среди ценителей стихов встречается такой тип —
статисты. Они будто бы не чувствуют общего строя стиха, дыхания его, интонации,
но привязываются к не очень ловкому обороту, к рифме, к повторившейся частице
какой-нибудь, к предлогу… Видимо, нужно быть глубоко понимающим, что такое
мастерство, внимательным, вдумчивым, как Семён Липкин, чтобы назвать «версификационной смелостью» дважды зарифмованные
местоимения в стóящем
стихотворении (автор его — а это Михаил Синельников — достаточно поэтически
культурен, чтобы придумать что-нибудь получше рифмы «своими—моими»,
но счел, что стихотворению это не нужно: нарушит художественную мысль, отвлечет
от главного. И Липкин, прочитав, не отмахнулся брезгливо, как
это делают ценители-статисты). В хороших стихах такое «проскакивает»
почти незаметно (как и глагольные рифмы). Но статист, конечно, все заметит…
Синельников, как я понимаю, человек специфический, но мне очень важно было
прочесть у него одно стихотворение («Просвет»), которое мне много о поэте
сказало. Это вечный вопрос: неистребимое стремление к высоте (до приближения к
ней и даже — достижение ее) — и фатальную невозможность на ней удержаться.
Длится жизнь, оскверненная ложью,
Низкой прозой, но, боже ты мой,
Осененная лиственной дрожью,
Драгоценной морской синевой!
И поистине всюду со мною –
В дальней зелени синий просвет,
Вечно веющий свежей волною,
Глубиной убегающих лет.
МАСТЕРА
Кирилл Ковальджи написал мне в письме, что с
некоторых пор его стало раздражать обилие мастеровитых стихов.
Еще лет сорок назад Борис Слуцкий отметил: «У нас сколько угодно хороших
стихов, написанных плохо».
Это, по всей видимости, о гладкопишущих «советских»
поэтах. Но сказанное можно применить и к сегодняшней ситуации.
ВЕЧНАЯ БАНАЛЬНОСТЬ
Размышлять, выражать мудрые мысли? Прекрасное занятие. Ну и что такое эта
мудрость, письменно преподнесенная мне кем-то или, допустим, случайно
выраженная мной самим?
В конце концов, мудрость — вычитанная либо почерпнутая из беседы с мудрым
человеком — вовсе не мудрость. Информация. Услаждение интеллекта. Предмет
восхищения автором. Утешение на сей момент. За мудрость отвечают только
поступки человека, его жизнь. Остальное — всего лишь умности, мудрые слова…
ЖЕСТКИЕ ПРАВИЛА
Один критик мне признался: из десяти статей, предложенных журналу, у него
принимают только одну. Другой — что ему как-то пришлось
переписывать свою статью четыре раза. Герои, однако!.. А вот я — когда
однажды ответили, что для их «жесткой» рубрики моя статейка не подходит — вдруг
почувствовал значительное ослабление интереса ко всякого рода журнальной
политике… То есть я понял, что не хочу подчиняться
никакой политике, оборачиваться ни на какие схемы. «Жестче» делать? — фигушки! — если, конечно, не обнаружу к тому настоятельную
потребность.
Я понимаю, есть «формат», а есть отбор, стремление выбрать и представить лучшее
— что вызывает лишь уважение. Но здесь — грань тонкая: с одной стороны,
улучшение текста, с другой — необходимость следовать установке, «что писать и
как». Ладно действуешь как сотрудник; но если свободен
— зачем писать под кого-то, отказавшись быть честным перед собой? К счастью,
тут-то и выявляются преимущества демократичного издания.
И вот я смотрю на некоторые статьи-рецензии. И вижу во многих случаях, в языке
и в подаче, — следы «литературной» учебы. Бесстрастность,
деланная сдержанность (а как еще передать «объективность» взгляда?), натянутые,
по внешним признакам, параллели-переклички с предшественниками, «тема»…
И нередко при полном отсутствии авторского лица (убери фамилию — ни за что не
узнаешь, кто писал). В общем, впечатление — прочитана книга «одна из многих» и
надо отдать должное.
Неужели в таком направлении и нужно двигаться?
Григорий Померанц вспоминал знакомую с детства сказку
о том, как в интеллектуальных приобретениях человек теряет себя.
Рассеянный, забывчивый мальчик однажды написал вечером список: что где у него
лежит: чулки, куртка и прочее; заканчивался перечень словами: «Я — на кровати».
Утром, все собрав, ищет себя, но кровать — пуста. Где
«я»?
«Отчетливо помню эту картинку: малыш застыл в недоумении перед кроватью», —
улыбнулся одними глазами Померанц.
ЭКЗАМЕН
— Почему я пью?.. Дело в том, что я не умею радоваться просто так.
Понимаете… вот я не буду смеяться, плакать… не буду петь, танцевать… не буду
кричать… То есть — я не буду выражать свои чувства. А
существуют ли чувства, которые не выражаются? Риторический вопрос. Специфика
чувств — именно в том, что они выражаются, — оригинальная мысль, не правда ли,
— не будучи философом не додумаешься… Но тем не менее
заметь: если нет чувств — значит нет любви, нет умения любить. А у меня есть
чувства, у меня любимая жена… Но не умею я радоваться
на трезвую голову. И знаете, смотрю я по сторонам — и впечатление такое, будто
быть веселым в наше время неприлично… В общем, пьяница
я, Эмиль. Давайте зачетку.
— Я ведь еще не ответил ни на один вопрос…
— Не надо ни на что отвечать, — преподаватель философии старательно вывел «отл.». — Дарю.
Такой вот человек мне в университете преподавал… Самый образованный из всех
преподавателей, которые мне встречались.
Разумеется, разговор происходил, когда в аудитории ни одного студента не
осталось.
ЧЕЛОВЕК ВСЕЛЕННОЙ
Константина Кедрова не смущают его ранние стихи. Полное собрании своих сочинений «Или» (Москва, 2002) он мне
написал просто: «Моя жизнь до 2002 года».
По обыкновению спокойно, как-то расслабленно улыбаясь, он снова жаловался на
то, что Пушкина продолжают переоценивать:
— Да, Пушкин прекрасный стилист. Легкая речь, простота формулировок… Но его
среда обитания — все-таки рационально объясняемый мир. Его задача выполнена: он
научил нас говорить по-русски. А вот метафизика ему была совершенно чужда.
Надо стремиться к зрению человека вселенной. Не нужно сравнивать что-то с чем-то.
Автор должен сам быть тем, о чем пишет. Каждая вещь — вселенная. И нет дерева
отдельно от земли, неба — отдельно от космоса, космоса — от человека. Не нужно
этих характерных для нас перегибов: либо живи здесь и сейчас, либо устремляйся
в космические дали. Мы должны быть и там и там одновременно!
Вот смотрите: нам, чтобы ходить, этой комнаты вполне достаточно. Комнаты
достаточно, улицы достаточно, поля… Нам не нужно знать, что земля круглая. Но
космически ведь она круглая! Когда это открытие было
сделано — какие горизонты перед человеком
раздвинулись! Но он все время забывает, что существует две реальности, которые
противоречат друг другу только внешне — земля, повседневность и космос,
вечность. А мы все Пушкина прославляем…
ФАНТОМЫ
Набоков, как я где-то прочел, хохотал над комедийными немыми фильмами. Ну тогда и я могу признаться, что всегда любил остросюжетные
фильмы.
Не уверен, что из этого следует, будто я кровожаден и агрессивен; совсем
напротив. Отсюда следует, что выводы, основанные на формальной логике, очень
часто бывают ошибочны. Нельзя судить человека по какому-то одному увлечению.
Думаю, страшно не «влияние экрана» на «подрастающее поколение». Страшно
увлечение экраном. Поскольку экран лишает людей их собственного предметного
мира. Телевизор уносит человека туда, где человек существует только как фантом.
НЕВЕЗУЧИЕ
В большой публикации о Рубцове в «Роман-журнале
ХХI век» приводятся слова вологодской поэтессы Нины Груздевой:
«Если мимо обкома партии пройдет Виктор Коротаев,
пьяный и во все горло поющий песни, его никогда не трогают. А если тихий
выпивший Рубцов пройдет, его всегда засекают и отправляют в милицию. Это меня
всегда удивляло».
И много там еще всяких акцентов на притеснениях поэта, «которому все время не
везло».
А прочим, значит, очень везло! Вот, например, Коротаеву,
— что столь удивляет Груздеву.
О приключениях этого поэта-вологжанина, грустного лирика, мне не раз
рассказывали его старшие и младшие современники. Например, Нина Краснова
вспоминала, как однажды группа писателей отправилась в Константиново на
Есенинские праздники; не доехал только Коротаев: его
забрали в участок, где и продержали все три праздничных дня.
Так что с пьянкой многим «не везло»; Коротаев, кстати,
от нее и умер… И не он один.
ТОТ САМЫЙ ПОГРЕБ
Теплое впечатление произвел Михаил Айзенберг.
Спокойный, самоуглубленный, чуткий. Очень похожий на свои стихи, в которых
будто бы ничего не происходит (а следовательно,
невозможен и контакт с окружающим миром, отчего автор оказывается замкнутым на
самом себе). «Я далеко не все воспринимаю у вас», — признался я; на что Михаил
Натанович улыбнулся понимающе и слегка грустно: «Знаете, я тоже».
Айзенберг приехал на немноголюдный, почти «домашний»
поэтический фестиваль, который проходил в Вологде 3-го и 4 января. Поэт Мария Маркова представила нас друг другу, и мы вчетвером
прогулялись в окрестностях набережной и кремля (Лета Югай
и я держались чуть в стороне от неслышно беседующей впереди пары: Михаил Натанович и Маша). Айзенберг
вникающе всматривался в берега Вологды-реки, на снег
которой, не достигая целеустремленно бредущих по замерзшей речной дороге
лыжников, беспрестанно съезжали дети на санках и «ватрушках»; в причудливую
архитектуру церкви Варлаама Хутынского,
полуспрятанную в большом внутреннем дворике, и
сожалел, что никак не представится случай погулять по городу от души.
Перед его вечерним выступлением в городской библиотеке я предупредил поэта, что
в семь часов мне уже нужно будет покинуть зал. «Хорошо, что предупредили, —
неожиданно поблагодарил Айзенберг, — я ведь мог
подумать, что вам стало скучно…»
А теперь о «понимании» его стихов. Лишь познакомившись с поэтом, я тут же
напомнил ему о «Погребе» — каком-то не-айзенберговском
стихотворении, — зримом, конкретном, осязаемом, «контактном», пастернаковски-стремительном…
Вниз по лестнице шагнуть
и с жарой расстаться разом.
Погреб взрослому по грудь,
мне по маковку с запасом.
Наверху тяжелый зной,
здесь так холодно и сыро.
Я остался под землей,
вдруг потерянный для мира.
И деревья надо мной –
прямоствольны, недвижимы –
сквозь труху и перегной
земляные тянут жилы.
Звуки в полном столбняке
и очнуться не готовы.
Здесь со мной накоротке
тихий обморок грунтовый.
Земляная тишина,
неглубокая закладка.
Сырость нежно-холодна.
Горе луковое сладко.
В моем, завещанном бабушкой доме с садом, есть погреб. Михаил Айзенберг себя выдал: он явно в нем побывал.
Хотя стихотворение, возможно, и не о погребе вовсе.
ЖАЛОБА АРХИТЕКТОРА
Рассказывает ландшафтный архитектор:
— Я живу в таком доме, где днем приходится включать свет. На трех этажах —
темно! А все почему? Потому что, озеленяя дворы, деревья сажали в
пяти-пятнадцати метрах от зданий.
— А я-то радуюсь, когда вижу много зелени в дворах…
— Это не радость. Это горе. Один гектар зеленого газона дат больше кислородного
обмена, чем сто ненормально посаженных деревьев. Они ведь при гниении и
отмирании сосут почву и воздух! И дерево должно быть посажено на расстоянии,
которое равно высоте взрослых деревьев. То есть как минимум в двадцати метрах
от другого дерева. У нас же, заметьте, большие деревья — тополь, клен, березу —
умудряются воткнуть прямо у окна.
Понимаете, какая злая ирония судьбы? Я участник восстановления старинных
парков, хорошо знаю свое дело. А где жить приходится! За голову хватаюсь: что у
нас понасажено… Ну не может земля прокормить сто
деревьев на ста метрах! А вот десять — сможет…
С НЕЧЕСТНЫМ ЗНАКОМ
Живьем Андрея Чемоданова я впервые увидел в кафе
при «Доме актера» в Вологде, в первый день двухдневного январского фестиваля.
Поэты декламировали стихи; Чемоданов, к моему удивлению, прочитал в рифму.
На поэта он был не похож. Крупное, без признаков каких-либо эмоций, лицо
меланхоличного сантехника или сторожа котельной. Он казался сомнамбулой, не
замечающей ничего вокруг.
А вот на следующий день, в библиотеке, где длился фестиваль, мы каким-то
образом заговорили друг с другом (что ранее казалось невероятным). На какой
почве — не могу вспомнить. Хотел удивить его строчкой из его стихотворения (мол,
как же: знаю), но в голову ничего не приходило. Честно сказать, я прохладно
отношусь к «рассказывающим», «повествующим» верлибрам, они, как правило, не
затрагивают у меня в душе музыкальных струн. Не сумев ничего вспомнить через «как», я стал вспоминать через «о чем». Но и здесь
меня ожидал неуспех. «Одно ваше стихотворение я воспринял как крик души, как
саму обнаженную искренность, — не без легкого пафоса признался я. — Образы
прямо-таки беспощадны. Но ни строчки не помню. А смысл такой: я расстался с
любимой, и вот страдаю и не могу поверить, что на самом деле расстался, будто
возможна еще какая-то лазейка; и не могу, глядя правде в глаза, честно,
бесповоротно себе сказать: все, расстались!»
Смысловая наводка не помогла. Тогда Чемоданов достал книжку «Я буду все
отрицать» — и я отыскал: «Да вот же оно, вот! Я даже в Живой Журнал хотел его
вставить». — «Так вставь», — слегка оживился автор.
я себе надоевшая безделушка
вроде совсем не нужна
только бросить жалко
было бы можно забыть
пусть пылится себе в чулане,
под кроватью в углу во дворе под кленом
дело в том что я так неуклюж
каждый день на себя натыкаюсь
так слепой новосел
задевал неуместную мебель
мое сердце пружина
я труп заводной игрушки
вроде исправна да ключик давно потерян
я потерял Тебя?
прости то что я не в силах
честный невопросительный знак поставить
ЗАРЯД
Давно ловлю себя на том, что если пишу о тех, кому симпатизирую, как-то
неохотно привожу примеры неудачных строк, а то и вовсе обхожусь без этого,
стараясь уловить нечто основное — ради чего и стоило мне браться писать об этих
авторах. Есть ли единственный, точный ответ: правильно ли поступаю?
Недавно спросил себя: а если бы вышла подборка Блока, каков был бы ее анализ
(если бы за дело взялся критик-рецензент, а не я, склонный скорее к
эссеистике)? К такому вопросу меня подтолкнула запись Лидии Гинзбург, сделанная
в 1927 году: ценность Блока «определяется не качеством хорошо сделанной вещи,
но вневещным зарядом гениальности. Бессмысленно
выискивать хорошие стихи Блока; важны типические, похожие… Все
блоковское <…> в качестве отдельной, сделанной
вещи — не держится».
Да, именно некий «заряд» в авторе мне часто важней всего…
ПЕСНЯ НЕ СЛОЖИЛАСЬ
Подруга-однокурсница носила на лекции томик Степана Щипачёва и тайком
читала. Это было так трогательно… что я молчал, не
желая смутить ее неосторожным словом о популярном советском поэте. Лучшим в
книге она, конечно, считала стихотворение, которое начинается назидательным
«Любовью дорожить умейте», где «любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при
луне». Особенно меня убивали совершенно беспомощные строки: «Все будет: слякоть
и пороша. Ведь вместе надо жизнь прожить»… И думал: как же он скучен в этой своей
«любви»…
Спустя время в воспоминаниях Николая Старшинова я прочитал об эпизоде из жизни
его первой жены Юлии Друниной. Щипачёв, тогдашний замредактора журнала «Красноармеец» и одновременно член
редколлегии журнала «Октябрь», предложил ей принести стихи для обоих журналов.
Друнина вошла в кабинет, Щипачёв усадил ее на диван,
с восторгом похвалил стихи, обещал напечатать, протянул блюдце со смородиной,
сел рядом. Гостья отодвинулась — Щипачёв приблизился. Обнял за талию. Стал
уверять, что об их близости никто не узнает, а Юля будет с благодарностью
вспоминать, что была близка с большим советским поэтом…
Друнина в тот же миг выскочила из кабинета.
Стихи, разумеется, напечатаны не были.
«Любовь с хорошей песней схожа, а песню нелегко сложить…»
ШКОЛА СМИРЕНИЯ
Александр Тимофеевский много лет проработал на «Союзмультфильме» (где и сочинил знаменитую «Песенку
Крокодила Гены»). Кажется, из моих старших друзей никто не способен так много и
интересно рассказывать о своей жизни, о людях, которые встречались на пути… Вообще, Тимофеевскому надо бы
книгу о себе писать, а не только стихи и эссе (последние его нынче очень
увлекли)!
Из многих сюжетов Тимофеевского мне запомнился
связанный с детским писателем Геннадием Циферовым,
работавшим для «Мурзилки» и «Литературной газеты» и
подрабатывавшим на радио и телевидении (известны мультфильмы по его сказкам
«Паровозик из Ромашкова», «Лягушонок ищет папу», «Лошарик»,
«Козленок, который умел считать до десяти»). Как многие союзмультфильмовцы,
Циферов любил крепко выпить. Однажды утром (после
«трудного» вечера) киносценарист Аркадий Снесарев
зашел в туалет и увидел Циферова на коленях перед
унитазом: он брился, глядя в лужицу воды. «Ты обезумел? А зеркало на что?!» —
изумился Снесарев. «Не достоин», — вздохнул
сказочник…
А ЮБИЛЯР НЕ ПИЛ
Книга И. Н. Медведевой-Томашевской «Стремя «Тихого Дона» вышла в преддверии
юбилея Шолохова, который так разволновался, что его хватил инфаркт. Пришлось
резко перестать пить. Празднование семидесятилетнего юбилея перенесли с мая на
август. Как шумно он отмечался! Специально к этим дням в Вёшенской построили
ресторан в два этажа. Приехали знаменитости. Свидетелям праздника особенно
запомнился такой момент: на балкон, покачиваясь, вышла Ольга Воронец. «Ну, —
подумали, — сейчас запоет!» Вместо этого певица… в
общем, она вышла на балкон, потому что ей стало плохо, и из ее уст полилась
отнюдь не песня.
Историк Андрей Венков рассказывал: его жена, медик, приезжала
к Шолоховым по вопросу «ухо — горло — нос» и поразилась тому, что в доме не
было библиотеки! (несколько скромных полок с жиденько расставленными книгами
библиотекой назвать трудно. Соответственно, книг,
присылаемых Шолохову разными писателями в огромных количествах, не видно было —
видимо, хранились где-то в подвале).
Но меня все-таки поразило другое: как же так — с 1975
года — и ни капли в рот? Как это совместимо с Шолоховым?
БЕРТОЛУЧЧИ
Недавно просмотрел фильмы Бертолуччи — с
совершенным равнодушием; даже раздирающее душу своим «одиночеством» «Последнее
танго в Париже» едва дотерпел. Акцент на эротику кажется насильственным,
натужным. А вот последний его фильм — «Плененные» (его неправильно переводят
как «Осажденные») — по-моему, иначе как со слезами на глазах смотреть нельзя.
Эротика меркнет, кажется примитивной: нет художественной сопротивляемости изображаемому. Все-таки Слово гораздо выше зрелища.
Но здесь — несомненный шедевр.
А как прекрасна мысль Бертолуччи:
«Я обожаю телевидение, как и все, но я редко включаю его, в таком виде оно
намного лучше».
МАТЕМАТИКИ ШУТЯТ
Я все-таки думаю о том, что главное — увлечь человека, а не просто стараться
чему-то научить. Нужно найти подход!
В школе я ненавидел все предметы «математического» цикла. По алгебре и
геометрии имел сплошь двойки; спасибо учителям: к концу четверти подрисовывали
мне в журнале «тройки», чтобы вывести положительную оценку; ведь завуч мог
отругать за то, не не
способны найти подход к учащемуся…
А вот полюбил я математику… в армии (правда, увлечение быстро прошло, и
сегодня я такой же двоечник). Полюбил математические — или… как лучше?..
логические задачи! До сих пор не могу забыть одну загадку:
«Как может брошенное яйцо пролететь три метра и не разбиться?»
(Ответ: нужно бросить его на четыре метра, тогда первые три метра оно пролетит
целым.)
Или вот еще одну:
«Как спрыгнуть с десятиметровой лестницы и не ушибиться?»
Прыгнуть с ее нижней ступеньки…
СКОТИНА
Некто, «кавказской национальности», остановил ее на Кузнецком мосту и — если
бы просто изъявил желание познакомиться! — так нет, стал настаивать: «Пойдем ко
мне на квартиру», как будто этот вопрос уже был заранее обговорен; не отпускал,
преследовал, пришлось спасаться бегством.
Она была недовольна, а я ее развеселил. Вспомнил «Лето Господне» Ивана Шмелёва.
Там есть такой момент:
«Московские господа подавали самому генерал-губернатору Долгорукову бумагу
воспретить гонять по Москве, особенно по Кузнецкому мосту, коров. Князь написал
на их бумаге: «по Кузнецкому у меня и не такая еще
скотина шляется», — и не воспретил».
«Лето Господне» — прекрасная вещь, очень ее люблю…
ДРУГАЯ
Тэффи говорила: «Мне гораздо приятней влюбленный в меня идиот,
чем самый разумный умник, безразличный или влюбленный в
другую дуру». Когда ей сообщали про влюбленного в
нее, что тот идиот, она объясняла: «Во-первых, он не идиот, раз влюблен в меня».
Замечательно, очень по-женски. Но как смущает это «в другую»…
ВРАСПЛОХ
У Николая Лосского есть такое воспоминание о
Василии Розанове: «постучит, услышит “Войдите”, — быстро отворяет дверь,
бросается к письменному столу, на котором лежит раскрытая книга, и тотчас
смотрит, что я читаю. Может быть, он всех людей старался так поймать врасплох и
узнать этим способом их интересы».
И почему-то вспомнилось давнее знакомство с одной милой девушкой. Мы зашли к
ней домой, а у нее на столе — Донцова и Коэльо. «Это
что за кошмар?» — с шутливой грозностью спросил я. «Донцова
— ой, это ерунда, я читаю, чтобы мозги отдохнули». — «А Коэльо тебе как?» —
почти успокоившись, спросил я. «А Коэльо — очень глубокий писатель!» «Час от
часу не легче… — подумал я. — Надо это как-то пережить…»
Самое смешное, что я потом дарил ей некоторые новинки Донцовой.
Что ж, если мозги должны отдыхать, то…