Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 3, 2018
Дмитрий АРТИС
Поэт. Родился в 1973 году в г. Королев МО. Окончил
Российскую Академию Театрального искусства и Литературный институт им. А. М.
Горького. По пьесам поставлены спектакли более чем в двадцати театрах по всей
России и ближнему зарубежью. Печатался в периодических изданиях: «Дети Ра», «Зинзивер», «Другие берега», «Современная поэзия»,
«Российский колокол», «Литературная газета», «Южное Сияние» и др. Книги
стихотворений: «Мандариновый сад» (издво
«Геликон+», 2006 г.), «Ко всему прочему» (изд-во
«Русский двор», 2010 г.), «Закрытая книга» (изд-во «Авторская книга», 2013 г.),
«Детский возраст» (издво «КП ОГТ», 2014).
Член Южнорусского Союза Писателей. Живет в СанктПетербурге.
* * *
Маленький человек — на целую треть
ниже дверного проема, —
пересилив себя, научился смотреть
поверх лесного массива.
Он же каждое утро спешил на балкон,
был и страхом исполнен, и болью,
но ломался под взглядом его небосклон,
будто женщина перед любовью.
Лес менял очертания, красками плыл,
как под куполом храма икона.
Человек наблюдал, и небесная пыль
опускалась, касаясь балкона.
Облака расходились, сходились и вновь
расходились во славу ристалищ.
Наползала на левую правая бровь —
и, казалось, что брови срастались.
Человек научился и — вырос чуть-чуть,
и балконная дверь стала меньше.
Если сверху смотреть на прижизненный путь,
обретаешь свободу умерших.
* * *
Пока еще разводишься, но мир
уже теряет прежние приметы.
Повылезли, затертые до дыр,
на божий свет, как на ориентир,
в твоем шкафу дремавшие скелеты.
Не различимы двери в темноте:
одна, другая комната, и будто
пельмени закипают на плите
чуть медленнее, хуже, и не те
желания раскачивают утро.
Не знают пары свежие носки,
изжога от спиртного и солений,
от воли и безволия тоски,
и больно так, что рушатся виски,
но в целом жить намного веселее.
* * *
Наконец-то выспишься, корешок,
ни о чем не думать как можно дольше —
это все к чему ты годами шел,
до чего ты дожил.
Воду, пищу, воздух, слова глотал,
преуспел во многом, почти что сразу,
но предвечной полночи нагота
затенила разум.
Где роили мысли тревогу пчел, —
сквозняки — другой одного сутулей,
и бежит медведь задевать плечом
опустевший улей.
* * *
Честнее быть несчастным человеком,
но я счастливый, кажется, вполне.
Какой петух с утра прокукарекал
и разбудил смирение во мне?
Все тот же мрак, все те же разговоры
с самим собой, и — бесконечный чай,
но точка вездесущая опоры
уже коснулась пальцев невзначай.
Куда девались прежняя ранимость,
незащищенность? Будто сам не свой…
Земная ось легонько накренилась
и завертелась против часовой.
* * *
Какая скука в Петербурге…
Махнув от ста до пятисот,
идешь выдавливать по букве
однообразие пустот —
писать, нисколько не вникая
в происходящее с тобой, —
ночь скоротается такая
похожая на день любой,
когда ни воздуха, ни дыма,
живется только тем, что пьян —
внутри тебя непобедима
страна рабочих и крестьян,
демонстративная эпоха,
и, чтобы не было смешно,
тебе должно быть очень плохо,
а может быть, и не должно.
* * *
Зависим от времени суток,
по радуге, как по мосту,
души обезличенной сгусток
опять покидает Москву,
свою расписную обитель,
жилище — какое уж есть,
чтоб цельные цепи событий
на свалку эпох перенесть,
вернуться очищенной, куцей
по радуге той же — назад.
Пусть новые цепи куются,
уродуют старый фасад.
* * *
Вот этот лес, остывший к ноябрю,
уставший за год.
оставил куст рябины воробью,
горчащих ягод,
перетряхнул опавшую листву,
вздыхая тяжко,
и разошлась тропинками по шву
его рубашка.
Как воробей, продрогший на ветру,
лишенный веса,
я в эту зиму так же не умру,
гнездясь у леса,
где пролетарским хлебом на крови
горчит рябина,
благословенна, хоть передави —
неистребима.
* * *
Точка, точка, запятая,
засыпаю, сон листая,
сон о том, как я живу
не во сне, а наяву.
Сон, как сон, дурная книжка,
там — интрижка, тут — интрижка,
всюду происки врагов
и бесчестие долгов.
* * *
Крестик нательный совсем поистерся,
капля на фоне могучего торса.
Кажется мальчиком бедный Христос,
ветхой веревкой — серебряный трос.
«Время и возраст» — глупейшая фраза.
Слепну на оба желтеющих глаза.
Свитер — и тот разошелся по шву,
а не сказал бы, что долго живу.
Всякое было, и с честью когда-то
шмотки донашивал старшего брата,
но ничего не трещало по швам,
только вот шрам на лице, только шрам,
нос перебит и ребра не хватает,
весь перетянут, как есть, хомутами.
С крестиком этим, сгущая молву,
что будет, если до ста доживу?
* * *
Все, что известно любому ежу,
я никогда никому не скажу.
Все, что понятно букашке любой,
было всегда между мной и тобой.
Я никому не скажу никогда,
как в три погибели гнутся года,
как выгибаются спины дугой —
я не хотел бы такого с другой.
Небу ли, морю, звезде, кораблю
много ли прока с того, что люблю?
Взмаху отчаянно желтых рябин
много ли прока с того, что любим?
Пусть на губах нерушима печать —
чтобы не сглазить, научен молчать.
Шаг экономен, расчетлива прыть,
так флегматичен, что проще забыть,
время проходит, но даже во сне,
ты все равно улыбаешься мне.
* * *
За неимением цилиндра
панаму сдвинешь набекрень,
отекшим видом цеппелина
стращая собственную тень.
Пойдешь направо, как налево,
в том смысле, что куда-то вбок.
В кармане фляжка для сугрева
и спичек целый коробок.
Слегка забудешься под вечер
и понесешься вдоль москвы,
живой, покуда пашет печень
намного лучше головы.
Душа исполнится гранитом,
и, дай-то бог, в караганде
очнешься завтра знаменитым —
не упомянутым нигде.