Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 2, 2018
Эмиль СОКОЛЬСКИЙ
Прозаик, литературный критик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил
геолого-географический факультет Ростовского государственного университета.
Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и
рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер»,
«Футурум АРТ», «Аврора»,
«Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша
улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор
краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону).
САМАЯ ПРОНЗИТЕЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ
Получил письмо, в начале которого — слова: мол, такое я рассказываю только
тем, кому очень доверяю. Далее описывается ситуация, в общем, уже мне знакомая,
но для автора письма — из ряда вон выходящая.
Конечно, дальше меня это не пойдет. Но я всегда ловлю себя на том, что миру все
давно уже известно.
Поскольку написал мне не кто-то, а литератор, то, может, он
когда-нибудь напишет о том, к а к случившееся прошло через его сердце? — вот
тут-то возможно нечто новое и по-настоящему интересное!
Признался же Владимир Крупин, что в детстве его
посетила «самая пронзительная любовь» (история того же ряда)!
Крупин смотрел «Возраст любви» с Лолитой Торрес. «Когда ее лицо приближалось, у меня захлестывало
дыхание. Свет зажегся, а меня будто застали на месте страшного события — будто
меня убили и сейчас сбегутся смотреть. Я убежал, очнулся в сарае, отлично
помню, как стонал и бился лбом о перегородку».
Так-то! И нечего стесняться. Нужно описывать. Вот у меня у самого зародилась мысль:
не рассказать ли, что было у меня?
Нет, не рассказать. Не могу.
ПРОЧЬ ФОРМАЛЬНУЮ ЛОГИКУ
Не помню, кто критиковал — помню, за что именно. Речь шла о популярной песне
начала 60-х, которая сделала Иосифа Кобзона известным — «А у нас во дворе» («…есть
девчонка одна»). В ней есть бесхитростный припев: «Я гляжу ей вслед — ничего в
ней нет. А я все гляжу, глаз не отвожу». Так вот, критик напал на автора слов
(Льва Ошанина): как это так! — песня о любви, — может
быть, о первом светлом чувстве! — по меньшей мере, о влюбленности! — и вдруг на
тебе: «ничего в ней нет»! какая глупость! унижение! — вместо того, чтобы
считать ту девчонку лучшей из лучших! Королевой!
И вовсе не глупость. Герой песни действительно мог так думать. На личном опыте
знаю. Много лет назад, летом, внезапно, случилось у меня нечто такое, что и у
героя песни, и не давало покоя. Так вот: иду я по улице и
злюсь на себя: да что это такое! да что это происходит! что за помутнение! и
что в ней такого! да ничего особенного! вот идут навстречу люди; точно так же и
она могла бы сейчас идти и я не обратил бы на нее ровно никакого внимания!
Ну и все в таком духе: я себя уговаривал: «как сделать, чтобы она стала,
наконец, для меня обычным человеком — то есть таким, какова она и есть на самом
деле?!
Это была самозащита, боязнь поддаваться, чтобы оградить себя от переживаний.
Короче говоря, мы не можем осуждать человека за то, что он говорит «не те»
слова. Может быть, тем самым человек решает в себе неясную нам проблему.
ПЯТЬ С ПЛЮСОМ
Константин Ваншенкин очень точно написал о стихотворении Александра Межирова
«Коммунисты, вперед»: «Ведь он пишет здесь об узловых, смертельных,
катастрофических моментах нашей жизни и истории: ужас Гражданской войны,
жестокие стройки тридцатых, Отечественная — и везде вперед, вперед! — то есть
на верную гибель посылают именно коммунистов. Как штрафников!..»
А у меня есть любимое стихотворение Межирова. Оно не о войне — о любви. Я очень
остро его чувствую. Наизусть знаю.
В землянке, на войне, уютен треск огарка.
На нарах крепко сплю, но чуток сон земной.
Я чувствую, ко мне подходит санитарка
И голову свою склоняет надо мной.
Целует в лоб — и прочь к траншее от порога,
Крадется на носках, прерывисто дыша,
Но долго надо мной торжественно и строго
Склоняется ее невинная душа.
И темный этот сон милее жизни яркой,
Не надо мне любви, сжигающей дотла,
Лишь только б ты была той самой санитаркой,
Которая ко мне в землянке подошла.
Жестокий минет срок — и многое на свете
Придется позабыть по собственной вине,
Но кто поможет мне продлить минуты эти
И этот сон во сне, в землянке, на войне.
Милая Зоя Межирова сказала мне резким, прокуренным голосом: «А! Это не
лучшее. Так, на троечку».
Как же на «троечку»… Как?..
ЗВУКОВЫЕ ВОЛНЫ
Из моего студенческого прошлого.
Накричала преподавательница. Я расстроился. Мимо проходил преподаватель
философии (таких эрудированных людей, как он, я в преподавательской среде ни
до, ни после не встречал). Посочувствовал. И спросил:
— А тебя обижает шорох листьев под ногами? Шум деревьев под ветром? Гудение
транспорта?
— Нет, конечно.
— Вот когда в твой адрес говорят плохие слова — это то
же самое. Звуковые волны. Колебания воздуха. В этом не больше смысла, нежели в
природных волнениях, в гуле машин. Искусственно
придавать всему этому смысл — значит позволять собой манипулировать. Поднимись
над этим, не раздражайся, будь личностью, а не автоматом. Не только
обстоятельства за тебя все решают — но и ты сам решаешь, как на них
реагировать!
ТВОРЦЫ ЖИЗНИ
«В том-то и заслуга, в том-то и значение таких людей, как
Достоевский, что они не преклоняются пред силой факта и не служат ей, — против
грубой силы того, что существует, у них есть духовная сила веры в истину и
добро — в то, что д о л ж н
о б ы т ь. Не
искушаться видимым господством зла и не отрекаться ради него от невидимого
добра — есть подвиг веры. В нем вся сила человека! Кто не способен на этот
подвиг, тот ничего не сделает и не скажет человечеству. Люди факта живут чужой
жизнью, но они не творят жизнь. Творят жизнь — люди веры».
(Речь Владимира Соловьева в память Достоевского 2 февраля 1882 года.)
ЗАМЕТКА О ХЛЕБНИКОВЕ
Книгу Велимира Хлебникова я купил в станице
Кущевской Краснодарского края и очень обрадовался: в городе достать Хлебникова
в то время было невозможно! В электричке на Ростов читал, не отрываясь: многое
мне казалось прекрасным (вроде «Русь певучая в месяце Ай!..»,
или «Детуся! Если устали глаза быть
широкими…», или — завораживающее своим стремительным ритмом «В беспорядке
диком теней,/ Где, как морок старых дней,/ Закружились, зазвенели/ Стая легких времирей»), и вместе с тем я чувствовал, что все это… за
гранью психического здоровья. Нет, не в осуждающем смысле говорю. Я
воспринял Хлебникова как диковинный инструмент, посредством которого только и
может звучать, условно говоря, праязык. И скоро понял, что этим можно быстро
пресытиться, а останутся в памяти — только отдельные строки, странные, звонкие,
насквозь пробирающие, вроде «Русь, ты вся поцелуй на морозе!»
Мое представление о Хлебникове-человеке вскоре подтвердилось строками из
воспоминаний забытого теперь художника Амшеля Нюренберга о другом художнике — незабытом Александре
Александровиче Осмеркине. Дело происходило в доме на Мясницкой, 21, в 1921
году:
«В сентябре пришел к нам поэт Хлебников с мешком рукописей. Он изредка подавал
реплики и был очень рассеян, смотрел внутрь себя. Говорить с ним было очень
трудно: вы задавали вопрос — никакого ответа, иногда ответ произносился через
полчаса, когда вы уже забыли вопрос. Хлебников принес собой рукопись своего
единственного романа и читал его трое суток. Сначала он читал в мастерской,
потом перешел в спальню. А. А. лег на кровать, и все трое
суток продолжалось чтение. Временами А. А. засыпал, и Хлебников тоже
спал».
ПУТЬ К ПРОНИКНОВЕННОСТИ
«Зная себя как облупленного, скажу, что имел и имею больше, чем заслуживаю»,
— признался в своих беглых мемуарах «Бездумное былое» Сергей Гандлевский.
Высоко ценя то немногое, что написал поэт, я в то же время думаю — он
совершенно прав, подтверждая мою мысль: похвалы в его адрес бывают несколько
преувеличены.
Есть такое мнение: стихи идут как стихия; много ли, мало ли пишется — не
зависит от автора. При этом не учитывают, что малое количество написанного
может объясняться несобранностью (или «малой собранностью») художника; то есть
тем, что он может писать исключительно для удовольствия, — в те редкие
мгновения, когда нисходит вдохновение.
По-моему, совершенно излишни как нелепая ругань в адрес мемуаров Гандлевского (отзыв в «Литературной газете»), так и высокие
похвалы. По крайней мере, моих нетерпеливых ожиданий книга не оправдала.
Большая ее часть написана как-то торопливо, скуповато, до
обидного фрагментарно, — так пишет сверхпопулярный
автор, который не раз уже рассказывал о себе и подустал от этого — но знает,
что все равно будут ловить каждое слово.
Безусловно — интересно, да. Но не хватает, что ли, теплоты, пристальности
взгляда, зоркости глаза, талантливых наблюдений за ценными мелочами; зато раза
два, в совершенно не обязывающих к этому случаях, вставлены ненормативные
слова, абсолютно н е н у ж н ы
е тексту.
Затем, этот пассаж о том, что в Советском Союзе все подряд пили напропалую,
вплоть до одеколона… Как же тогда все выжили? Как выжили наши мамы и папы, мы
сами?
(Лично я только один раз видел, как в общежитии училища краснорожий парень — уголовного вида и скудного словаря —
припадал к флакону с одеколоном; жуткое впечатление! Но
чтобы это было нормой?!.)
И еще запомнившийся момент. Сергей Маркович пишет: Лена (жена) презирает
родину, и добавляет: «большой промах России, что она не сумела заслужить
уважения такой благородной и верной женщины». Родину путать с государством,
мягко говоря, не очень здорово…
А вот меньшая часть — бесконечно трогательна (говоря любимым словом Льва Лосева,
которому и посвящены последние страницы). В начале книги автор объясняет, что
пишет свои автобиографические заметки, уступая просьбе. Так значит — нехотя,
нехотя — да и увлекся, расписался, глубоко задел струны моей читательской души.
Вот как делается вдохновение!
Мысленно я представляю эту книжку все же не в твердой.
а в мягкой обложке. Видел, что «Бездумное былое» в
каком-то очередном премиальном списке. Думаю, это перебор. Неужели ошибаюсь и мы имеем дело с событием в литературе? А не
просто с любопытной книгой, на которой стоит фамилия «Гандлевский»?
ТОЛЬКО ПОСЛЕ МАНДЕЛЬШТАМА
В записках Владимира Солоухина я как-то прочитал: когда в Париже появились
первые телефоны, один аристократ возмутился: я что, должен на каждый звонок
бегать как лакей?!
И все же думаю, это не совсем анекдот. Вот какое серьезное развитие тема
получила спустя без малого
полторы сотни лет. Однажды писатель Юрий Кувалдин
перестал отвечать на звонки. Что произошло? Вроде печальных вестей не слышно…
Все дни дома, — ну, на час-другой выйдет на прогулку, — но почему с утра до
вечера длинные гудки?
Все объяснилось просто:
— Сижу я, размышляю над новым рассказом, и вдруг на всю квартиру — трезвон!
Еще, и еще, и еще! Я что — должен ломать выстроенную в уме фразу, прерывать
течение сюжета и как по приказу бросаться к трубке?! В то время как я думаю о
вечности — то есть о воплощении себя в слове, меня хотят отвлечь своими
земными, смертными, как мухи, заботами. А Достоевскому они пробовали звонить? А
Чехову? А Мандельштаму?
Перечислив основных представителей своей сплоченной компании, писатель объявил
всем торжественно: мне — отныне больше не звонить!
ДВУСМЫСЛЕННЫЙ ПРАЗДНИК
Рассказывали, что Владимир Богомолов (автор «В августе сорок четвертого») не любил своего дня рождения: не приглашал гостей и даже отключал телефон. Однако по определителю все чутко прослеживал. Звонил ли человек лишь из вежливости — узнать уже, конечно, было нельзя, но вот звонил ли по делу — под предлогом поздравления, — можно. И чтобы это выведать, Богомолов спустя несколько дней, словно между прочим, звонил ему сам.
СОСЕДИ У РУЛЯ
Как это я проморгал день рождения Нины Горлановой, желанного автора журналов «Дети Ра», «День и
Ночь», «Знамя», «Новый мир» и многих других?..
П о ч т и проморгал, — вспомнил только вчера к вечеру;
поздравил и получил в ответ такое трогательное: «Спасибо, мой ангел! Читаю у
вас все и всегда».
Стыдно сказать — а я никогда не был на ее родине, в Перми… Недавно
покупал билет в Москве до Вологды, и вдруг девушка, стоявшая за мной — со
светлыми, искренними глазами, — спросила: а где это — Вологда? — приезжайте
лучше к нам, в Пермь, у нас так красиво! — а оттуда можно в Соликамск, Усолье,
Чердынь, — столько интересного!
Интересное предложение! С чего это девушка так обращалась ко мне, как к своему
давнему знакомому? Или там все такие?
Но я хотел сказать о Нине Горлановой, — о том, что
мне близок ход ее мыслей!
«Мне говорят: ты пишешь быт, — говорила Горланова. —
А я отвечаю: быта вообще нет. Что такое быт? Это философия, выраженная в
поступках. Даже посуда. Та моет с мылом и с содой, а я — быстрее, чтобы скорее
сесть за машинку. Если все время думать о порядке, то жить некогда и читать
некогда. Надо все время чем-то жертвовать. Соседи заняли раковину — хорошо,
напишу больше. Соседи напились и кухню освободили — я на кухне похозяйствую, но
напишу меньше».
А как же у Кушнера: «Потому и порядок такой на столе, чтобы оползень жизни
сдержать…»? Вот так и стараюсь жить — между Горлановой
и Кушнером.
ЗНАТОКИ
У нормальных, казалось бы, ребят все это началось с увлечения Дейлом
Карнеги. Потом были освоены прочие книжки по «практической психологии». Теперь,
как я понимаю, в вопросах познания человека белых пятен у них не осталось. Все
знают, на все готов ответ. Везде им чудятся манипуляции — одних другими, и
наоборот. Разумеется, они считают себя свободными от чужих влияний.
Но, по-моему, они сами манипулируемы своими книжными
открытиями. А по этой причине — также и всеми окружающими их людьми.
Общаться с этими ребятами стало скучно, да и попросту невозможно. Стали
какими-то неживыми, ненастоящими… Постараюсь объяснить
эти слова. Жизнь для них превратилась в технологию, чувства — в информацию,
люди — в объекты. Даже когда они приветливы, улыбчивы, непринужденны, я
понимаю, что со мной — работают.
ТАК ЗА КОГО ЖЕ ТОСТ?
Юрий Ряшенцев рассказывает об Олеге Чухонцеве: в нем происходит «вечная борьба критериев.
Однажды в Тбилиси во время застолья он говорил тост, во время которого увлекся
сравнением достоинств разных поэтов. Это выглядело примерно так:
— Лермонтов, конечно, великий поэт. Но что такое Лермонтов по сравнению с
Тютчевым? У Тютчева пластика, которая никому не снилась… Но если сравнивать
Тютчева и, к примеру, Шелли, то выходит, что Тютчев не так уж и велик. Потому
что Шелли действительно фигура уникальная… Хотя если сравнивать его с Китсом,
то он просто никто… Но что такое Китс? Если брать чистое дарование, то он
Лермонтову в подметки не годится!..
Грузинские наши собутыльники, мучительно следя за мыслью говорящего,
согласно кивали головами:
— Да… Да… Это правда…»
Сколько неравнодушия в этой «борьбе критериев»! И сколько железобетонной
непробиваемости в «раз и навсегда установленных» критериях. Пусть уж лучше
борьба, даже такая забавная.
«Правда! Правда!» — поддержал бы я грузин…
ДОЛОЙ КОЛЬЦО
Любую мудрость можно перевернуть вверх ногами.
Прочитал, что на вопрос в анкете «ваше самое любимое изречение» известный
политик ответил: «И это пройдет».
Ну да, известно: царю Соломону в минуту его душевного расстройства мудрый
человек преподнес перстень, на котором были высечены слова, способные помочь
как в грустные, так и в радостные дни сохранять философское восприятие жизни.
А по-моему, со счастьем эта мудрость несовместима.
Если в тяжелые мгновения думаешь: и это пройдет, — прекрасно! А если в светлые?
Радость — основной мотив христианской жизни. Если мне радостно, я должен жить,
как если бы знал, что так должно быть всегда. Чудо жизни непреходяще.
УЦЕНЕННЫЙ КОНЦЕРТ
В автобус ввалился молодой человек — то ли кавказец, то ли цыган, — да,
скорее всего цыган. Можно было принять его и за бомжа. Ничего не выражающее лицо
с признаками нагловатой улыбки. Сейчас, пока у автобуса стоянка 10 минут, будет
терзать баян и безбожно халтурить. Я отвернулся к
окну.
Но он не халтурил. Как-то небрежно, но — точно, точно!
попадал в ноты, безошибочно чувствуя ритм, без напряжения раздувая меха. Начал
играть у входа, а продолжал, медленно пробираясь по тесному проходу — собирать
вознаграждение.
Кто-то встал, решив выйти. Разойтись в проходе, понятное дело, трудно, и цыган
поднял баян на уровень головы и, повернувшись боком, поставил его на спинку
сидения. Продолжая играть, не сбиваясь! Играть как
дышать. Ничего себе мастерство…
Народ не оценил, все воротили нос. А я полез в карман, проворчав мысленно: «Мог
бы сыграть и больше».
И тут — одно совпадение (совпадения такого рода у меня часто бывают). В дороге
я читал книжку поэта и переводчика Михаила Синельникова; и как автобус
тронулся, я снова ее открыл — на стихотворении «Нищие поют в метро»:
В безголосом, бренчащем, бродячем гаме
Глохну, старею, опознаю:
То ли воры с обрубленными ногами,
То ли воины, раненные в бою!
Но теперь уже не воины вы и не воры,
Все равно этот нагло-застенчивый вой,
В силу скорости поезда бойкий и спорый,
Он уже уцененный, совсем цеховой.
ГДЕ ЛУЧШЕ АКУСТИКА
Приобщился к классической музыке я благодаря Соломону Хромченко,
тенору Большого театра: его голос хорошо ложился на пластинки. Хромченко пел романсы, оперные арии, неаполитанские песни и
даже песни советских композиторов; он первым записал в сопровождении
джаз-оркестра военные «В лесу прифронтовом» («С берез неслышен, невесом слетает желтый лист») и «Огонек» («На позиции
девушка провожала бойца», — только с другой мелодией, не той, что популярна в
народе). Вот я и слушал его записи (в возрасте старшеклассника);
а потом и познакомился с артистом лично, бывал у него дома на Тверской (это в
двух шагах от книжного магазина «Москва»).
С той поры я стал распознавать голоса слабые и сильные. Допустим, поет певец
голосисто — а я знаю, что это происходит на голой технике и благодаря акустике,
без которой голос попросту потеряется.
К слову сказать, у Соломона Хромченко именно такой
голос и был, поэтому к «звездам» Большого театра его не относили; а вот записей
наштамповали в 30—40-е годы много. На старости лет вышли три долгоиграющие
пластинки со свежим репертуаром, — и голос певца звучал свежо, молодо.
Итак, в беседе мы коснулись одного популярного, будто бы с большим голосом
исполнителя. Тут мне Соломон Маркович и открыл кое-какие его певческие секреты
— да и секреты голосов вообще. И добавил:
— Залы залами, но возьмем природу. Есть такие места, где несильный голос может
не звучать совершенно. В еловом лесу он становится глухим. Среди высоких трав —
смягченным. А если стоишь на берегу реки, пой хоть
шепотом: голос будет казаться звонким. Поешь над рекой — на другой стороне, как
правило, слышно громче. Давно не было дождей — жди четкого эха. Если прошел
дождь — эхо размывается… И все-таки хороший голос — он везде хорош, хоть в
лесу, хоть на реке.