Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 1, 2018
ОЛЕГ ГЛУШКИН
Прозаик. Родился в 1937 году в городе Великие Луки, Псковской области. В войну эвакуирован с семьей на Урал. В 1960 г. закончил Ленинградский кораблестроительный институт. Работал
в Калининграде на заводе «Янтарь» докмейстером, в
рыбной промышленности, на рыболовных траулерах в Атлантике. В 1985 г. принят в
Союз писателей. Руководил молодежным литературным объединением «Парус». Издал
19 книг прозы. В 1990 г. избран председателем Калининградской писательской
организации. В 1991 г. основал журнал «Запад России». За вклад в развитие
культуры и расширение контактов между Российской и Европейской культурой
удостоен Диплома Канта (2000 г.). Награжден золотой медалью «За полезное» за
просветительскую деятельность. Удостоен премий
«Вдохновение» и «Признание». Составил и осуществил издание сборника
«Кровоточащая память Холокоста», собрав и обработав воспоминания уцелевших
узников гетто и лагерей смерти. Завершил эту работу изданным в этом году
романом «Анна из Кенигсберга». Живет в Калининграде.
ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ
Обреченный на вечное плаванье, ты бороздишь океаны. Ты не можешь пристать к
берегу. Корабль-призрак, скользящий никому неведомым путем. Светящийся ореол на
концах мачт — бегущие огни Эльма — предупреждают
встречные в ночи корабли. Эти корабли трусливо меняют курс, убегая от тебя. А
ты всего лишь хотел передать им почту от тех, кто давно покинул твой борт. Твой
капитан, неистовый и безумный голландец, полагал, что имеет право распоряжаться
чужими жизнями. Он застрелил жениха самой красивой девушки и хотел овладеть ею.
Но девушка выбросилась за борт. Разъяренное небо послало шторм и сделало
невозможным дальнейший путь под парусами. Но твой упрямый капитан, сквернослов
и богохульник, поклялся, что обогнет мыс Горн, у которого скопились все ветры мира.
Он застрелил недовольных, тех, кто пытался образумить его. «Никто не сойдет на
берег, пока не обогнем мыс Бурь, даже, если на это уйдет вечность! Клянусь
дьяволами всех морей!» Вечность получил он в наказание за богохульство. Но чем
виновны матросы. Чем виновен трехмачтовый клипер. Давно уже нет на борту
матросов. Их кости до ослепительной белизны отмыло море. Давно в клочья
изорвались паруса, но бег корабля никому не дано остановить. Мы могли бы! Но я
не сумел убедить никого в том, что ты существуешь…
Не верящие ни в Бога, ни в Дьявола, болтавшиеся в морях уже больше
полугода в сплошном тумане, мы чуть не столкнулись с тобой, «Летучий
голландец»! Ты возник справа по борту, ты был почти
рядом, твои мачты не несли опознавательных навигационных огней, лишь светящаяся
дымка прорвалась сквозь толщу тумана. Мы услышали заунывные звуки, похожие на
жалобный плач, нам показалось, что само море тяжело и прерывисто вздыхает. Мы
дали несколько пронзительных гудков, мы спустили с борта дополнительные кранцы
и были готовы баграми оттолкнуть тебя, когда внезапно ты исчез, растворился в
уже начавшем редеть тумане, быстро, как сахар в кипящей воде. «Это
корабль-призрак!» — воскликнул я. Но никто не хотел мне верить. «Это мурманчанин, — сказал наш капитан, — он идет на промысел и
на нем еще не кончилась вся водка!» Я мог бы возразить: разве на рыбацких судах
бывают такие высокие мачты? Но я не имел права спорить с капитаном. Ведь мы
сами давно уже стали призраками. Рыбные косяки слишком далеко завели нас. И мыс
Горн был на нашем пути.
ИОНЫ
Мы так долго скитались по морям, что выцвели на переборках кают фотографии любимых. Все свои сны рассказав друг другу, мы превратились в одно существо. Очередная волна возносит нас вверх, и словно решив, что мы не достойны неба, низвергает в пучину. Но и воды не принимают нас. Мы забыли имя своего судна. Соль выела буквы на борту. Ветер истрепал все флаги. Мы пропахли рыбой и аммиаком и отрастили бороды, как у древних пророков. Ни один порт не даст добро на нашу стоянку у причала. Иона — наше имя. Мы не желаем идти в библейскую Ниневию и призывать к очищению от грехов. Нас не пугает чрево кита. Возможно, он давно проглотил нас. И восходы, и закаты выдуманы нами. А визг лебедок и тралы, переполненные рыбой и вползающие по слипу — всего лишь въевшиеся в память повторы. Трюмы наши забиты доверху. Лишь мукомолка — рыбий крематорий продолжает изрыгать приторный дым. Посыплем головы теплой рыбьей мукой и раздерем свои истлевшие от пота одежды. Не будем искать виновных, чтобы выбросить за борт, мы все — ионы. Мы, не возвратившиеся в срок, обрекаем на блуд своих жен. Они устали стоять на причалах с высохшими цветами в руках. Утрачен счет дням. Страна, где находится порт приписки, сменила название под надоевшие такты «Лебединого озера». Она обрела свободу, которую мы искали в морях. Сумеем ли мы поведать о том, какие ветры рождает свободная стихия. Мы давно разучились говорить и объясняемся жестами. Да и жестов нам много не надо. Ведь мы одно существо. И не можем различить — кто же у нас капитан. Ведь только он знает путь в Ниневию.
КОРАБЛИКИ РЫБАЦКОГО ФЛОТА
Перед рассветом выйти на балкон, когда все окутывает пелена плотного тумана. Не видно ни зданий, ни огней проезжающих машин. Вдали угадывается невидимое море. Право руля. Так держать. Курс прежний — ход задний. Где матрос-рулевой? Опять спит на вахте. Вот так и проспали флот! Буфетчица — горячего кофе в рубку. И буфетчицы тоже не дозовешься. Сопение в комнате за спиной, привычное ворчание: «Ночь уже, когда же все это кончится?» Пора выбирать трал. Надрывно визжат лебедки. Трал вползает на слип. Тугой, как перекаченный баллон. Покрытый слизью молоки. Подойти, потрогать. Дернул за шворку — и хлынул поток. Осторожней, собьет с ног! Эй, боцман! Где ты, боцман? Куда подевались все добытчики? Палуба пуста, словно всех ветром сдуло...Придется спускаться вниз. Опять все ушли греться в мукомолку. Лестница не освещена, запах гнили и мочи. Конец ноября. Гололед. Надо держаться за леера, чтобы не упасть за борт. Нет лееров. Зато столько огней впереди. Похоже, что вышел в иностранном порту. Зеленые, голубые, красные буквы скачут сквозь пелену тумана. Открыто круглосуточно. Буфетчица купила себе магазин. Вот она развалилась на стойке. Глаза посоловели. Руки в кольцах, на смуглой шее золотое колье. «Это вы, капитан? Будете здесь или возьмете домой?» — И здесь, и домой — разве она не понимает. В углу дремлет бомж. Закутался в драный шерстяной платок, наружу торчит свекольный нос и обвисшие усы. Ноздри со свистом вбирают воздух. «Феоктистович — начальник всего промысла», — узнает бомжа капитан. Скучно одной ночью, жалуется буфетчица. И оправдывается: сам же ты нас и свел… А иначе было нельзя, вспоминает капитан. Послал к нему в каюту — обслужи по полной программе. Неделю с него не слезала. Пока рыбу не сдали. А то раскричался: «Всех поувольняю! Визы закрою. В резерве сгною!» А потом выкарабкался на палубу, еле на ногах стоит. Штаны не топорщатся, в лице ни кровинки. Прохрипел жалобно: в ближайший порт заход объявляю. А первый помощник уже донос послал. Перехватили пакет у Канар… Помогли японцы. Послали свой катер. С японцами пили неделю, потом завели сеть у борта и окунали всех по очереди. Морской вытрезвитель. Спор двух держав — что сильнее самогон или саке… В Иокогаме на верфи тоже вспоминают. Хорошо было купаться в океане. Бригадир Исиката передвигается на люльке вдоль борта траулера. Мелькают синеватые огоньки. Металл медленно плавится. Такая толстая обшивка — ее не разрезать сразу. Сварщики облепили корпус как муравьи. У русских очень жгучие напитки. Пьют стаканами. Надо понемногу и смешивать с водой. Вместо гейши — буфетчица. Груди, как два холма. И все наливает и наливает. «Эй, Исиката, не спи!» — кричит бригадир, он похож на русского начальника — такой же свекольный нос и обвисшие усы. Бригадир Хакимуто очень хитрый бригадир. Купил траулер почти даром. Принес русскому начальнику ящик саке и подарил «панасоник». Русский включил музыку, выпил два стакана и сразу стал очень добрым. Обнимал Хакимуто, целовал его. Хакимуто испугался. А вдруг — голубой. В Японии это не принято. Говорил: «Большой начальник, Феоктистович, я тебе за траулер еще две бутылки поставлю! Саке из Кандзуры! По рукам!» Хакимуто в Москве учился, мог так сказать. Хоросо! А что из траулера сделаем? Нет, не бойся, не ракеты! Конечно, иголки… Иголки везде нужны. Жена твоя, Феоктистович, купит, спасибо скажет… Феоктистович проснулся, заворочался в углу, руку из-под шали вытянул. Жена? Какая жена, вот мой дом, здесь, в «комке». Ждал, когда стакан подадут. Только капитан ему протянул стакан, как выскочил из-под прилавка сантехник и перехватил. Откуда здесь сантехник появился? — удивился капитан. — Наверное, бывший стармех… «Я кафелем ему бассейн заделал!» — похвастался сантехник. Сам маленький, а руки огромные, все в белилах. И лицо тоже белое. Ключ раздвижной вынул из своей сумки, стал прилаживать к ноге. «Хочет ногу продать, — вздохнула буфетчица, — все, что мог, уже загнал. Почти как наш Феоктистович!» Сантехник всосал водку одним глотком. Феоктистович проглотил слюну и застонал. «Раньше надо было думать, — сказала ему буфетчица, — зачем фирму банкротил?» Он закрылся шалью и промычал: «Это не я, это Сартюкович…» … Сартюкович сидел в полотняном кресле на берегу Адриатики и кормил чаек. У ног его лежали две нимфетки и сосали мороженое. Красный круг солнца расплывался на горизонте, готовясь нырнуть в воду. Сартюкович встал и огладил свою волосатую грудь. Нимфетки принялись отгонять чаек. Выпроводив нимфеток, всю ночь пересчитывал наличные — хрустящие зеленые и синие бумажки. Отделил доллары от марок. Из марок сделал бумажные кораблики. Пускал их в ванне. Кораблики не хотели тонуть. Подумал: вовремя я снял наличку. А ведь были умники — не хотели продавать траулеры. Не хотели ходить под чужим флагом. А какая разница? Нацепил на мачту панамский — и никаких налогов! Ванна огромная и круглая — что-то среднее между бассейном и лесным прудом. Ароматизаторы наполняют пространство запахом сосен. Сартюкович нырнул и в воде успел сосчитать до семидесяти… Бумажные кораблики поплыли в Японию… На Адриатике наступило утро. …В Японии Исиката вернулся с работы и выпил первую чашечку саке. В городе капитана давно уже отобедали. Буфетчица спала после ночной работы. Феоктистович обходил урны, специальным крюком шевеля их содержимое. Капитан выслушивал ворчание жены. Думал — надо было уйти под удобным флагом. Не смог перебороть имперское сознание. Ходить под чужим флагом все равно, что передвигаться под чужой юбкой. Жена стоит на своем: какое нам дело до флага? Надоело. Столько лет носила на всех демонстрациях! Вон, сосед, за один рейс схватил столько баксов, что нам и не снилось… Ответил ей мысленно, чтобы не ввязываться: соседу повезло, а где сейчас соседов траулер — арестован за долги. Ты хоть представляешь, что значит торчать в чужом порту без копейки. Фирма — банкрот. Панама молчит. Москве тоже никакого дела. Отвечают — вы ходили под чужим флагом. Жара. Полгода страшного потного сна. Жена не хочет ни во что вникать. Она свое гнет: «Позавели себе в тех портах негритянок, научились всяким извращениям, пропили расчет, а сосед — трезвенник, сосед не пил, флот пропили…» У ней свои понятия, что с нее возьмешь? Остается одно: как страус в песок, голову под подушку, уши сжать. И тогда тоненько зазвучит флейта и начнется цветной карнавал. Рио-де-Жанейро. На тебе белые шорты. Мулатки с крутыми бедрами. Бьют тамтамы. Шоколадные сладкие груди. Для русских моряков бесплатно и без очереди. Мир, дружба… Свобода, равенство, братство… И возвращение. Оркестры на причалах. Сам секретарь обкома со свитой. Все поздравляют. Финкельштейн раздает аванс. Детскими ручками выкидывает на стол пачки сторублевок. Конторский клоп с красной лысиной. Очень доволен. Планировали убытки — два миллиона, оказалось — всего-то каких-то пятьсот тысяч! Зато рыбу стране, хоть мелкой, но много. Через весь океан везли. У себя в заливе не ловили, в реках тоже не ловили — там всегда успеется. А эта из океана — ничья, не мы поймаем, так японцы. А с какой стати им отдавать. И не наше это дело, где ловить. Аванс получили и довольны. На причале жены с детьми. Караулят. Кричат… Подушку вырывает, руки отжимает от ушей. Никуда не денешься. Лицо расплывшееся, заплаканное. «Иди в кадры, поклонись, целый год уже торчишь здесь!» В кадрах делать нечего. «Тысячу баксов давай — пойдешь в рейс». Заработаю — отдам. «Знаем ваши обещалки! Думаешь это мне одной — начальнику порта дай, фирме половину отстегни, лоцману — тоже надо, а про Регистр забыли?..» Я согласен идти в рейс под любым флагом. «Поздно, надо было раньше соглашаться!» Скорее бы ночь. Ночью жена спит, и к балкону подступает молчаливое море… Прекрасны ночи на Адриатике, где крупные яркие звезды смотрятся в штилевое теплое зеркало вод, уютны и тихи ночи в Японии, где огни больших городов делают их светлыми и спокойными, но нету ночей лучших, чем в городе, где живет капитан, ожидающий рейса, ибо что может быть таинственней, чем полосы туманов, ложащихся на побережье и скрывающих все печали. И можно всегда отыскать силуэты кораблей в этой ночной дымке…
КАПИТУСЯ
Идеальный муж — глухонемой капитан дальнего плавания. Будете возражать, мол,
никакая самая блатная комиссия не пропустит глухонемого. Спрошу — а за большие
бабки? Я помню, нам прислали одноногого матроса. Заплатил за комиссию всего
пять тысяч. Капитан может себе позволить и больший куш отвалить. А за валюту
можно в море и свою любовницу протащить, даже если у нее нет паспорта моряка и
в судовую роль она не включена. Это сейчас можно, возразят ветераны, а раньше
попробовали бы, раньше порядок был… Раньше с моралью
строго было, партком начеку был. Это теперь все распустились! Где это видано,
чтобы водку круглосуточно продавали, народ спаивают.
Я тоже против такой продажи. Вот в Швеции, в Висбю,
на весь город один магазин, где спиртное можно купить и то до шести вечера, а
по субботам и воскресеньям и вовсе не продают. Помню, рассказал я об этом
своему первому капитану, тот даже рот открыл, и веко у него от возмущения и
обиды за простых шведов задергалось. Мать, перемать,
процедил он, да как же они там бедолаги выживают. Не
хотел я его расстраивать и объяснять, что длительность жизни там много дольше
нашей. Да и не поверил бы он. Жизнь такую гнилую без водки он и не представлял.
Так вот, этот капитан был почти глухой, да и неразговорчивый, так что супругом
должен был быть идеальным. И жена его бахвалилась, говорила, что на берегу он больше недели не может жить, рвется в море. Вот
такой идеальный муж. Деньги отдает — и в порт, на свой корабль. Соседки ей
завидовали. А я про него совсем другое знал, да и она знала…
Давно это было, когда я еще простым матросом ходил под его началом в
первый рейс. Брал он с собой в море молодую девицу, прятал ее в шкафу от всяких
проверяющих и таможни, и только пройдя Бискай
выпускал ее и веселился уже открыто. Что-то они в очередном рейсе с
первым помощником не поделили, вот «поп» и настучал на него. На парткоме, когда
моего капитана из партии исключали, сказал он местным церберам, что же мне,
весь рейс мастурбировать. Отделался строгачем. Жена
за него заступилась.
Такого капитана терять ей не хотелось. Она и с девицей этой подружилась. Дочкой
ее называла. Я тоже эту девицу помню. Смазливая, ничего не скажешь, но
маленькая, словно игрушечная, этакая кукла Барби.
Зато такую даже не в шкафу, а в рундуке можно
спрятать. Тихая такая. А в море расцветала. Принарядится и на мостик — все с
нее глаз не сводят. Капитан ее в каюту гонит. А матросы все кричат ему: шеф, не
будь жабой. Который месяц бабы не видели! Мы тебе свое отработаем. И
действительно, в те дни, когда появлялась она на мостике, работа кипела. И
заморозка вдвое больше, и тралы поднимали тугие. Все хотели перед ней свою
стать показать. А она только сверху глядела и улыбалась. И веером обмахивалась.
В Лас-Пальмасе капитан ей японский веер подарил.
Ходили еще по рукам ее фотографии в самых разных видах и позициях, сам я,
правда, их не приобрел, тогда я был простым матросом, и у меня не было валюты
для покупки таких фотографий. Эти фотографии продавали в межрейсовом
доме моряков, где только ленивый не преминул пройтись
по ее похождениям.
Вот ведь все ее за потаскушку на берегу принимали, а
в море она королевой была. Потом еще и книгу о своих приключениях написала:
«Капитан, капитан, капитуся…». Так этот ее капитуся бегал по всем киоскам и магазинам, скупал эту
книгу.
В девяностые годы, когда от рыбацкого флота пшик остался, встретился я
совершенно случайно еще раз с этим капитаном. Встретились мы в поликлинике, в
очереди сидели и платную медицину кляли и тех, кто нашу рыбацкую поликлинику
разорил. «Да что мы, дикие старухи, что ли, чтобы здесь штаны просиживать?» —
прохрипел капитан. Он голос почти потерял и слышал плохо. Взяли мы бутылку —
лучшее лекарство от всех болезней и пошли к нему домой. Жена от него сбежала. А
дома склад книготорговли. Стопами эта пасквильная книга лежит. «Вот уничтожаю
помаленьку», — объяснил капитан. И сказал я ему, чего же стесняться. Много там
есть и выдумки, много и хорошего, что на самом деле было. Ведь если бы не
парткомы, могли бы все капитаны брать в рейсы своих возлюбленных. И тогда бы
флот сохранился, потому что работали бы все в охотку. И вспомнили мы с ним, как
работали у Дакара, и там японские траулеры тоже океан пахали, так им раз в
месяц проституток привозили, и ловили они, будь здоров, нам за ними не угнаться
было.
Да, соглашался со мной капитан, многое мы протабанили.
Сами виноваты. Он прикрыл глаза и после некоторого молчания сказал тихо, словно
самому себе: любовь в море особенная, и только там ты обладаешь женщиной и
морем одновременно. Тот, кто не испытал это, никогда не поймет меня…
И полюбопытствовал я, а где же теперь та девица, которую он в океан
вывозил, и которая книгу написала.
— Ты не знаешь?! — удивился он. — Слышал такую Дарью Клебецкую?
Ну, конечно, отвечаю, это же очень известная писательница. У нее еще недавно
роман вышел, название такое нашенское — «Все, что
движется и все, что горит». Вот-вот — подтвердил капитан, — в море она этих
поговорок набралась, помню, сидит в каюте — и все записывает. Я ее спрашиваю,
мол, ты что, дуся, донос на меня строчишь. Отвечает —
это похлеще доноса будет. Вот уж, действительно, похлеще, донос он в личном деле оседает, а книгу все могут
прочесть. Не хочу я ни с кем тебя делить, говорю ей. А она — не будь эгоистом, капитуся…
Капитан скривился, лицо его и без того морщинистое, превратилось в сдутый
футбольный мяч. Говорить ему было трудно. Да и я его дальше расспрашивать не
стал. Зачем бередить раны.
Лет через десять, когда капитан мой уже переселился в мир иной, я во второй раз
попал на шведский остров Готланд, где в уютном древнем городе Висбю расположился Центр писательский, и где писатели изо
всех европейских стран имели право на жилье и даже на получение стипендии. Была
ранняя, но дружная весна. Сквозь камень пробивалась стойкая северная трава. В
местном ботаническом саду цвели сирень и магнолии. Писателей было в этом Центре
— раз-два и обчелся. Весеннее томление мешало сочинять. Мучило одиночество и
безмолвие. Был я здесь почти что в роли глухонемого.
Из писателей никто не знал русского языка. А мой английский трудно было
разобрать. В молчании я бродил по городу среди белых руин соборов. Все здесь
было на учете, законсервировано и сохранялось в чистоте. Все вокруг было
ухожено и упорядоченно. И в этом идеальном порядке я чувствовал себя неуютно.
Хотелось все бросить и уехать, когда мне сообщили, что на остров прибывает
знаменитая писательница из России. Ну вот, обрадовался я, будет с кем
поговорить, а если она еще и не старая, то может случиться, пусть мимолетный,
но скрашивающий одиночество роман. Она приехала поздно вечером на такси. Я
помог ей вынести из машины несколько чемоданов. Оба мы обрадовались друг другу,
спешили новостями и своими мыслями поделиться. Какое это счастье — говорить без
переводчика! Оба не узнали друг друга. Она была в широкополой шляпе, скрывающей
лицо, в цветном пончо и в сапогах с необычно высокими голенищами. Этакий ковбой
в юбке. Когда она сняла шляпу, что-то знакомое мелькнуло, что-то кукольное,
вроде постаревшей барби.
Утром я узнал у директорши Центра фамилию писательницы и ахнул. Это была Дарья Клебецкая. В тяжелых чемоданах она привезло не дамские
наряды, а свои книги. Это были эротические романы в ярких обложках с
довольно-таки откровенными фотографиями. На фотографиях этих была давняя
узнаваемая пассия моего капитана, а в ее партнере угадывался он сам. И я
подумал: вот хорошо, что он не дожил он до выхода этих книг. Ведь их было так
много, что он не смог бы ни за что их выкупить. Да и заработок уже у него был
далеко не капитанский. Дарья так и не узнала меня. А я не стал ей
растолковывать — откуда я ее знаю. Пусть думает, что я просто поклонник ее
таланта. Да и как бы я ей ни объяснял, она бы меня не вспомнила. Кто я был для
нее в те давние годы — простой матрос на палубе, возившийся с тралом, матрос в
комбинезоне, юнец, стриженный под ноль. В те годы я мог бы многое отдать за
один только ее взгляд, за один поцелуй. Теперь ни я, ни она не испытывали друг
к другу никакого влечения. Мы, правда, часто бродили по городу, сидели у
крепостных стен, любовались скалами и крепостными башнями, говорили, в основном
о литературе. Взгляды у нас были разные. Для нее самое
важное заключалось в продаже книги. Она считала, что очень многое зависит от
оформления книги, особенно от обложки. Я похвалил фотографии на обложках ее
романов. Такая я была в молодости, похвасталась Дарья, наивная девочка. Была
влюблена в почти глухонемого капитана, с которым и поговорить-то было не о чем,
кроме секса. Он меня держал взаперти, мой капитуся.
Любил фотографировать наши любовные схватки. У него всегда стоял напротив
нашего ложа фотоаппарат. Я потом делала фотографии и продавала их морякам. Не
осуждайте меня, ведь я была в этих рейсах нелегально и ничего не зарабатывала,
а мне надо было еще в перерывах между рейсами жить на берегу. Я уже тогда
писала. На деньги, собранные за эти фотографии, я смогла прожить в Москве
несколько лет, закончить литинститут. Да и теперь — посмотрите, — она протянула
мне одну из своих книг, — где и какой художник изобразит так привлекательно
любовь. Любовь юной девушки и старого морского волка. И знаете, у меня много
было любовных историй, но только теперь понимаю, что истинная любовь была одна,
там, посредине большой воды…
КЛИП ДЛЯ СЧАСТЛИВЫХ СОБАК
Ослепительная синева неба. Стекло и розовый камень, добытый в горах Гелвуя. Белые стены отелей. Утомляющая жара пляжей. Автобус
вкручивается в горы по кольцевой дороге. Мерседес отстал. Горные козлы скачут с
камня на камень. «Какая библейская тоска! — вздыхает первая леди Англии. — Хочу
в Кениг». Пытаются отговорить: «Там морось, отели без удобств, рытвины на
дорогах». Бедуин выбивает пыль из шкуры, убитого им льва. Верблюд опустился на
колени, ожидая туристов. Песок раскален солнцем. Мерседес мчит леди в аэропорт.
В Кениге готовится к перелету Герда. Выяснилось окончательно — ее берут.
Сделаны прививки. Можно не беспокоиться. Но все мышцы напряжены. Короткий хвост
дрожит. Боится клетки. Только и разговоров из-за этой клетки. Теперь, казалось
бы, радуйся! Можно и без клетки. Выписали паспорт. Фото моментальное, халтура. Сама на себя не похожа. «Все мы на себя не похожи,
— вздыхает хозяйка и смахивает слезу. Только бы ничего не забыть. Пора. Куда-то
задевался намордник. Могут не пропустить на таможне». Ночь в темноте багажника,
давка на трапе. И вот — самолет летит над горными уступами. Сверху видны клубы
пыли. Это не пыль — поясняет стюардесса. Талибы стреляют из реактивных
минометов. Генерал Дустум с утра ничего не ел. Усы в
известке. Слушает новости по миниатюрному приемнику.
Леди едет в Раушен. Азербайджанцы обступили мерседес. Водят носами по лобовому стеклу. Поэт, не знающий
немецкого языка, переводит тирольские песни. Прибой набегает на берег. Звенит
янтарь, выбрасываемый на песок. Леди сдувает пену с кружки. Поэт тоже хочет
пива. От пива побаливает печень. Необеспеченная старость. В Англии лорды
получают большую пенсию. У нас стариков сбрасывают с обрывов. Как в Чечне,
когда выселяли. Леди возмущена. Мы здесь ни при чем,
объясняет поэт, это до нас. А развалины Грозного? — намекают азербайджанцы. Им
отвечают: «Нет таких крепостей, которые не могли бы разрушить большевики!»
Страна изуродована, как черепаха, на которую наступил слон. Дустум
кричит в горах талибам: «Я вас разделаю, как Бог черепаху!» Нет ответа. Эхо
запретили, безнадежно врет. Повторяет два-три раза то, что сказано единожды.
Как будто переводит стихи. Сплошная отсебятина! Горы
подпрыгивают, словно раненые козлы. Талибы разбегаются. Стадо баранов, понуро
бредущее на заклание. Вертела для шашлыков несут, словно копья, люди Дустума. В Кениге страсти не хуже… Первая леди проглотила
презерватив. Операция по удалению. Собрали консилиум. Вокруг сплошные
паппараци, даже поэт со старинным Кодаком. Сейчас
вылетит птичка. Фотографии первой леди. — доллар за штуку. В неглиже.
Горные козлы хохочут. Подрагивают бородки, Один похож на бывшего совкового
старосту. Рог сломан. Попал в безвременье.
Нужны часы, показывающие израильское время. Не два часа, а около двух. К чему
точность, когда отсчитываются века. Иерихон самый древний город на земле. В Хевроне пещера с прахом патриархов. Герда, затаившись,
слушает седоусого летчика. Хеврон отдали арабам.
Сидят, курят, ждут туристов. Шасси самолета выпущено, тугие колеса касаются
земли обетованной, текущей молоком и медом.
Герда предъявляет паспорт на таможне. Вопрос? Говорят на иврите. Нужен
переводчик. Высылка в Россию чревата неприятностями. Дом продан, жить негде,
разве что на Литовском вале. Там ходят раввины. Ищут могилы. Обнаружили. Вязь
иврита — но графский герб: скрещенные шпаги… Принесли
заступы. А вдруг — это останки царской семьи. Радзинский всхлипывает от
восторга. Ребенку и ежу ясно — все наши цари с примесью немецкой крови. А также
еврейской.
— Сдайте слюну на анализ. — Это требование к Герде.
Она возмущена. Собаки не болеют спидом. Я
девственница! Никто не верит. В аэропорту уставились на большой экран. Там
пикеты на рельсах. Забастовки авиадиспетчеров запрещены. Шахтеры положили доски
на рельсы. Сидят, играют в карты. В буру или в подкидного?
По телевизору не разберешь. Таможенник говорит на иврите: «Ло
беседер». Герда испугана,
возмущена: «Я вам человеческим языком объясняю, все мы, пудели, имеем еврейские
корни. Фотографию в паспорте никто не подменял. Вот сейчас хозяин похмелится и
разберется с вашими арабскими штучками!»
Горный козел сорвался, ободрал бок. Мог остаться без последнего рога. Спасли
талибы. Жаждет вернуться на родину предков. Что он там забыл? Но горе Гелвуй ничего не растет с тех пор, как здесь пролилась
кровь Саула. Пустыня отвратительно пуста. Раскалены камни. Плюнешь на камень —
слюна вскипает. Кости павших высохли, светятся
голубизной. Под луной все блестит. Камень вокруг — сплошной камень.
Герда объясняет непонятливому стражу таможни: «Не хочу жить в пустыне, о каких
однорогих козлах может идти речь. Меня водили на случку — пустая затея. В Хайфу
хочу!» Переполнено. Понаехали бахайцы. Все с
собаками. Нужны кошки для Иерусалима. Есть одно место в Беэр-Шеве,
по-русски — в Вирсавии. Конечно. Вирсавия. Та, что соблазнила Давида. Оголилась
на крыше дома своего. Будет жарко. У вас много шерсти…
Жара сменилась безудержным ливнем. Разверзлись хляби небесные. Все следы смыты.
Из аэропорта имени Бен-Гуриона сбежала собака.
Порода-пудель. Девственница. Выдает себя за еврейку. Курчавая. Джипы мчатся
сквозь пелену дождя. Козел с одним рогом уперся рогом в каменистый уступ. Тому,
кто найдет собаку, обещано вознаграждение. В шекелях…
Дед ищет не там. В Кениге на лугу, пошел собирать грибы. Набрал корзину —
половина гнилые. Парк Макса Ашмана
загажен. Где чинно прогуливались бюргеры, лелея фашистские планы, бегают
брошенные собаки, за исключением Герды. Она невозвращенка.
Счастливая Герда, думает дед. Ложится на траву, не
сдерживая слез. Здесь помру, мечтает. Деревья кругом. Военным выдали
сертификаты на жилье. Приезжал Немцов. Ему показали стриптиз. Был доволен.
Поймали глупую овечку. Решили принести в жертву. Бедная овечка. От страха
вспотела. Всесожжение. Какая глупость! Сжигать надо только жир. Тук, его
называют. Так делал еще Моисей. Остальное на вертела. Наденьте талес. Для кадиша нужно десять мужчин. Помрешь — и некому отпеть. Где
их взять столько? В ночь Хрустальную всех порешили.
Битое стекло магазинов, под луной словно хрусталь. Зато теперь поставили комки
на освобожденном пространстве. Кавказцы меняют валюту. Подсовывают куклу. По
рукам? Все довольны…
Генерал Дустум улыбается в свои дурацкие
усы. Придумал казнь, которой еще никогда не было. Тоже доволен. Докладывают:
поймана собака. Кудрявая. Возможно из пуделей. «Еврейская порода!» —
возмущается генерал, усы топорщатся, как у кота. Наши пограничники на чеку:
«Отдайте собаку! У нее двойное гражданство! Отдайте, а то хуже будет!» — «Опять
вторжение?» — испуганно сопит генерал Дустум.
Приводят беженку. Это не она, догадывается Дустум. Но
тоже хороша. Тройное гражданство. Играет бедрами, не стоит на месте.
Заголяется. Талибы закрывают глаза. Приемник включен на всю катушку. Скоро
объявят победу. Громче музыка играй!
Шахтеры сошли с рельс и едят бутерброды Макдональдса.
Прислал Зюганов Несет бутылку Лужков. Приехал Сысоев.
Привез чемодан баксов, отобранных у банкиров.
Заслушаться можно. Недаром все возвращаются, думает Дустум.
А в это время таджикскую границу переходит еврейская собака. Граница, как
всегда, на замке. Герду допрашивают. Поэты похмеляются. Читают друг другу
переводы. Ивритом и не пахнет. Таджикский только с
подстрочником. Сплошной дойч. Застрелиться можно.
Начальник заставы тоже переводит. Горный козел сломал последний рог. Никуда не
деться. Продолжается допрос. Герда лижет руку пограничника. Где патроны?
Патронов нет. Все проданы талибам. «Я расскажу все Ксении!» — возмущается
Герда. Начальник заставы обмочил галифе. Жара. Моча быстро сохнет. Соль
выпаривают. Продают талибам вместе с минометами. Дан запрос в аэропорт имени Бен-Гуриона. Махмуд заявил, что
ничего не знает — никакой собаки не посылал. Если волос упадет с ее головы — он
не отвечает. За волос туриста — да, это он обещал, за каждого туриста будет
расстреляно не менее десяти…
Первая леди Англии захотела в туалет. После пива, естественно. В Калининграде
нет туалетов. Народ живет простой. Зачем ему? Для туристов? Пусть привозят с
собой переносные биотуалеты.
Нечего возмущаться. Вот жила давеча благородная собака — пуделиха,
утверждала, что еврейка. Сейчас все так говорят, лишь бы уехать. Так она
выходила во двор — и спокойно все свои дела делала. А вы что, лучше? Откуда нам
известно, что это первая леди? Не пудрите мозги. В Тель-Авиве я тоже не видел
туалетов. Зато в Германии полно. На каждом углу. Немцы терпеть не любят, это
дед говорит, встал с травы, услышал про пуделиху. А
думали глухой — бродит с утра по парку Макса Ашмана.
Мы привычны, объясняет дед, если нету очереди, зачем и заходить, не получишь
никакого удовольствия. Очередь в биотуалеты только у
нас. Только во время фестивалей. Какое наслаждение, отстояв час, наконец-то
войти в это царство голубого и зеленого сияния, к этим запахам от ароматизатора, встроенного в углу, к этой белизне, и со
смаком опорожнить мочевой пузырь. Как сладостно все булькает. Пусть торопят из
очереди. Ничего не случится. Ждали долго — подождут еще пять минут. Туалеты
завезли недавно. На стенах еще ничего не написано, не нарисовано. Есть чем
заняться местным поэтам…
В Раушене поэт, прекративший переводить немецкие
стихи, задумывается. Неумолчно шумит море. Он встает и бросает камень —
параллельно воде. Как в детстве. Чтобы камень отскакивал. Называется — печь
блины. Все комом. Не получается. Чайки с криком носятся вдоль пустых пляжей.
Вдали горы, заросшие соснами. Вокруг песок и ни одного горного козла.
Большевики засели в кустах и ждут открытия нудистского пляжа. Запаслись цейсовскими
биноклями. Ветеран революции теребит клочковатую козлиную бородку а-ля всенародный
староста. Жена осталась в поселении. В вечной мерзлоте. Пустота кругом. «За что
боролись?» — спрашивает ветеран. Кругом одни евреи — вторит ему партийный
коллега. Завязывается партийный разговор. Слушали радио сегодня? Читали
«Правду»? Нет. Вы что? И телевизор не смотрите. Сколько событий! Генерал Дустум обстреливал талибов! Шахтеры сошли с рельс. Первая
леди опять оскандалилась. Сбежала собака, говорят, что еврейка, пуделиха, пудельманша, Герда
Исааковна… Опять происки сионистов. Клетки надо делать для собак, когда
увозите их. А то надумались — положили в сумку. Она почти уже прошла таможенный
досмотр, скинула намордник, испугала всех. А утверждают, что тихая. В ихнем омуте все водится. Сплошной
обман. Проскочила через границы. Дожили — граница теперь без замка. Талибов не
сможем остановить. Все надежды на генерала Дустума.
Поэт между тем медленно раздевается и пробует мозолистой пяткой холодную,
балтийскую воду. Окуляры биноклей направлены на него. Вода ледяная. Это вам не
Хайфа. Большевики затаили дыхание. Поэт, отфыркиваясь, плывет в сторону
Скандинавии.
Солнце погружается в Балтику. Горный козел остановился на уступе. С вершины
горы Кармель открывается вид на
совсем другое море. Такая синева, что и не снилась. Вечером жара
спадает. Кафель пола несет прохладу. Герда смотрит в окно — дома, как спичечные
коробки, дороги уходят в горы. Вдоль дорог зажигаются огни. Светящиеся гирлянды
растворяются вдали, исчезая за холмами Галилеи. Все страхи позади. Никто не
попрекает происхождением. Счастливая Герда. В мире не
так уж много счастливых. Поэт, охладивший свой пыл в ледяной воде. Дустум, разбивший талибов. Первая
леди, дождавшаяся очереди и вступившая в сияющее царство биотуалета.
Дед в парке Ашмана, отыскавший десять пустых
бутылок…
ПИЛИГРИМ
Только в чужой стране можно остро почувствовать, как ты одинок в этом мире.
Незнание языка делает тебя глухонемым. Толпа обтекает тебя, ничего не требуя и
не спрашивая ни о чем. Ночной Берлин невозможно отличить от ночного Амстердама.
Ты становишься невидимым в слишком ярких огнях реклам и уличных фонарей.
Наступает тот высший предел света, когда, попав в луч прожектора, ты исчезаешь,
как мотылек, залетевший на огонек свечи. Испытай еще раз одиночество пилигрима.
Ты не нужен даже проституткам, они понимают, что тебе нечем заплатить за
любовь. Ты долго не можешь выбраться из метро, подземный мир грязен и неуютен,
он лишен ампирной роскоши московских станций. В его закутках прячутся
отверженные, греются бездомные, снуют сутенеры. Они видят в тебе чужака. И пытаются
выпроводить наверх. Туда, где поезда подземки повисают над городом. Сверху
площади города кажутся пылающими озерами. Осторожно — двери открываются.
Возможно, завсегдатаям берлинского метро выданы парашюты. Ты один вывалишься в
пространство, заполненное липучей темнотой, и притягивающий огонь площадей
станет той светящейся точкой в конце туннеля, которую дано увидеть каждому,
завершающему свой путь. Душа, как бабочка из кокона, сумеет вовремя отделиться,
и полетит в небе над Берлином, как известный актер в самом известном фильме.
Разве ты не видел фильм «Небо над Берлином»?
Не удивляйтесь, не видел — я сейчас сам внутри этого фильма. В
предрождественские дни, когда все готовятся к гостевым визитам, мне некуда
идти. В многочисленных витринах, в огне электрических свечей выставлены
новогодние дары. Волхвы склоняются над золотистыми колыбелями. Они ведь тоже
были пилигримами. И если бы не Вифлеемская звезда, чтобы они делали со своими
дарами? В чужой стране, на караванных путях, где кости незадачливых путников
становятся белее бумаги. Верблюды, лишенные ездоков, хрипло трубят о свободе.
Они тоже пилигримы. Торговцы, изгнанные из храма, напрасно пытаются их
приручить. На Александерплатц за длинными столами,
словно в президиуме, уселись торговцы орденами. В рождественские вечера хорошо
получать не только подарки, но и ордена. Все обойденные в прошлой жизни, все
незаслуженно забытые смогут прикрутить к лацканам своих пиджаков кресты и
звезды за особые отличия. Их героизм заключен в том, что они выжили. Пилигримы,
вытащившие счастливый жребий, сидят в уютных кафе за столиками среди
искусственных елок, сверкающих серебряной мишурой. Отблески елочных игрушек
отражаются в чужих орденах. Пилигриму не нужны награды. Все награды он готов
променять на право взойти на борт парусной шхуны и отправиться в неизведанные
края. Попутный ветер и не слишком волнистое море — это ли не лучшая из наград.
Парусник, лишенный рокота двигателей, убаюканный пространством, не есть ли
модель земного рая. Вместо парусника тебе предлагают такси. Не отказывайся.
Осталось всего два часа — и стрелки сойдутся на двенадцати. Шофер удивлен. Но
ты не можешь объяснить ему, что у тебя нет ни одного адреса. Даже блудный сын
знает, где расположен отцовский дом. Пилигрим не носит в кармане записной книжки.
Он хочет вырваться из ночного города. Наконец-то поезд метро привозит его на
конечную станцию. Он покидает пустой вагон. Станция тоже пуста. Он кричит — от
испуга или от радости — никому не дано понять от чего. Да и никого нет вокруг.
Лишь летучая мышь бьется под каменными сводами, испуская недоступные
человеческому уху ультразвуковые вопли. У входа в туннель паук свил свою
паутину. Концентрические круги вырывает из темноты прожектор вылетающего из
тьмы поезда. Счастливый паук ничего не слышит. Глухота паучья — лучшее спасение
от страха. Ты тоже ничего не слышишь. Там, наверху, оркестры играют венские
вальсы, гвардейцы почетного караула стучат прикладами ружей, звон бокалов
перекрывают тирольские песни, в твоей далекой стране бьют куранты. Ты ничего
этого не слышишь. Так начинается еще один год, и хронофаг,
поедающий время, уже готов заглотить его, как удав
кролика, чтобы потом долго переваривать в зловонном нутре безымянных дней. И
только пилигрим не подвластен времени. Он ступает на палубу океанского лайнера
и с состраданием смотрит на тех, кто прикован к земле.
ВРЕМЯ МАРОДЕРОВ
Часто мне снится один и тот же сон. Я лежу раненый на сырой траве. Возможно,
это не трава подо мной, а кровь. Я слышу стоны. Рядом такие же, как я, бедолаги. Слышатся шаги. Стоны усиливаются. Но я-то знаю из
предыдущих снов, что надо молчать и ничем не выдавать себя. Надо дать
возможность бредущим по полю битвы обшарить твои
карманы. Пусть возьмут, что хотят, но не выстрелят в тебя. Деньги, фляжки,
сухари — чем еще можно поживиться. Письма столь дорогие для тебя, выбрасываются
в траву. На рассвете ты видишь поле, усеянное белыми хлопьями. И очнувшись от
тревожного сна, понимаешь, что в который раз уцелел и не стал жертвой
мародеров. Ты был ранен, и у тебя не было сил, пытаешься ты оправдать себя.
Возможно, известный генерал тоже был ранен, но у него хватило сил, чтобы
вытащить пистолет. Мародеры отпрянули от его машины. А потом выстрелили в
спину. Генерал так и не стал маршалом.
Маршалы увозили из Европы ковры и бранзулетки, люстры
и кресла, скульптуры и шубы, аккуратно упакованные солдатами и погруженные в специальные
вагоны. Никто и никогда не назовет их мародерами. Мародеры — это солдаты,
прячущие снятые с убитых часы и кольца в потайные карманы… За
это можно поплатится жизнью.
Это уже не во сне, а наяву. Разбомбленный эшелон. Паровоз сошел с рельсов,
уткнулся в насыпь — железный дымящийся кузнечик. Мы уцелели, наш вагон только
немного накренился, но тоже горит. Мы спрыгиваем на землю. Солдат-охранник
тащит узел с одеждой в кусты. Я знаю этого солдата, он дал мне сухарь. Его
настигает другой солдат. Они катятся по земле. И тут хлопок выстрела.
Солдат-охранник корчится, зажав руками живот. Хренов
мародер, — говорит командир в красной фуражке, засовывая в кобуру револьвер.
Так я впервые слышу это слово. И плачу — мне жаль солдата-охранника.
Потомки мародеров зато стали менеджерами. Они не
выворачивали карманы и не грабили магазины. Они даже стали не только
менеджерами, но и красными директорами. И стали грабить свои заводы. Фуры и
вагоны с награбленным шли на запад.
А те, что не смогли стать директорами и менеджерами, стали охранниками —
стражами правопорядка. При любой аварии и при любом несчастном случае они
оказываются первыми и бродят среди трупов, выискивая добычу — теперь это уже не
сухари и фляжки, а мобильные телефоны и кредитные карточки. Белые хлопья не
усеивают поле. Никто не носит с собой писем, да и кто в наше время пишет письма…
Мародеры переходят в разряд сегодняшней знати. Их успех кружит головы девицам и
поэтам. Еще выше мародеров по рангу — рейдеры. И то и другое слово в переводе
означает — захватчики. Рейдеры захватывают не отдельные ценные вещи, а целые
предприятия. Называется это — недружественное поглощение или силовой захват.
Они нанимают охранников, боевых качков, врываются в
кабинеты и, изгнав прежних хозяев, устраивают валтасаровы пиры. Фуршеты
победителей.
Моему знакомому поэту подвалило счастье. Нет, он не стал мародером или
рейдером, это занятие не для поэтов. Просто его завод захватили рейдеры. И он
почти год не ходил на работу, писал свои вирши, получал регулярно зарплату. И
не один он. На завод приходили только газорезчики и грузчики. Они разрезали
почти готовые пароходы и металл отгружали в Испанию.
Когда все свои корабли разрезали, принялись за трубы подачи пара и воды. Потом
и сами стапеля стали резать.
— Чему же ты радуешься? — спросил я моего знакомого поэта, глядя в его веселые
глаза и улыбающееся лицо. — Ведь это все скоро кончится!
— На мой век хватит! — ответил поэт.
Через год он перестал получать зарплату, видимо на заводе все, что могли,
порезали. Рейдеры стали банкирами, а поэт вынужден был пойти в дворники. Не
худший вариант. Всегда на свежем воздухе.
Что его завод, так, небольшая верфь. Никто и не вздрогнул. Вот на другом
большом заводе не только все оборудование вывезли, но и цеха разобрали. Решили
сделать на месте завода современное обогреваемое футбольное поле, претендуют на
проведение здесь матчей мирового первенства. Язык не повернется назвать
мародерами тех, кто заботится о футболе. Никакой расстрельной статьи им не
грозит. Скорее всего будут подвергнуты преследованиям
те, кто не занимается мародерством и осуждает его.
И еще — это из сонников: видеть во сне мародеров — предвестие того, что кто-то
из ваших знакомых совершит подлый поступок, за который вы его никогда не
простите. И еще хуже во сне быть самому мародером — такой сон обещает
всевозможные тяготы и невзгоды, знайте — наступает неудачный период в вашей
жизни…
ДВОЙНИКИ КАНТА
Если внимательно присмотреться, в городе обнаружится много людей, похожих на
Канта. Правда, они почти все выше ростом. Но такие же голубоглазые и
элегантные. И также утром прогуливаются по берегам Нижнего озера, бывшего
Замкового пруда, и даже проходят дальше к старому форту, не подозревая, что
бредут по философской тропе. Есть среди двойников Канта и профессора. Один из
них — ну просто копия. Одинакового роста со
«всесокрушающим кенигсбергским Сократом». Умеет также, как
Кант, все запутать. Из простого сделать сложное. И
заставить сомневаться даже в самых избитых истинах. И правильно делает — тот,
кто не сомневается, ничего не откроет и проживет на Земле без пользы.
Все двойники Канта хотят долго жить. Поэтому — соблюдают диету, не курят и не
пьют. Свидетельства современников Канта о том, что философ зачастую в подпитии
не мог найти своего дома, считают выдумкой. Забывают, что настоящий философ и в
трезвом состоянии может заблудиться в городских улицах. У Канта были ориентиры
— кирхи и Замок, впусти его сегодня в город, он даже не поймет, где находится.
Мысли его, дух его витают над стандартными коробками домов и консервными
банками супермаркетов. К концу жизни философ почти высох, дунь на такого, и он
полетит, как ангелочек. Он, возможно, и был ангелом. Избегал женщин. Выгнал
своего верного слугу, отставного солдата Мартина Лампе, когда узнал, что бедолага захотел жениться. Тот появился утром в новом желтом
халате, вместо обычного белого с красным воротником. Философ не любил таких
резких перемен. Спросил своим тихим, но строгим голосом, что это за императив
такой. Женюсь, признался Лампе. И на этом его сытая жизнь закончилась. Выгнал
его великий философ. Сейчас создано в нашем городе общество по защите Лампе.
Мол, как можно было лишать ветерана службы! Пора восстановить справедливость… А разве был Кант несправедлив? И надо ли Лампе защищать?
Ведь благородный философ завещал прусскому солдату немалую сумму. И не
исключено, что Лампе получил свою пожизненную пенсию — четыреста гульденов в
месяц. В наше время и офицеры такой пенсион не имеют, не то
что простые солдаты.
У нас и профессора столько не получают. Вынуждены
выращивать морковь на своих садовых участках. Морковь необходима для улучшения
работы мозговых извилин. Кант это нам открыл. Морковь в нашем рационе должна
быть всегда. А вот обедать так, как обедал философ — по четыре часа тратя на
прием пищи и умные разговоры, улучшающие пищеварение, мы позволить себе не
можем. У нас не обеды, а ужины с бобовым королем. Собираются двойники Канта в
гостинице, названной в память о старинном университете «Альбертиной»,
пьют глинтвейн и едят пироги, набивают живот тестом в вечерние часы, а потом
ворочаются в своих постелях до самого утра. В одном из кусков
пирога запечен боб — серебряный боб, о который можно сломать зуб, но который
дает право на следующем поедании пирога высказывать свои четкие суждения о
сочинениях великого философа, которые он сам, вероятно, не всегда понимал.
Ему всегда мешали сочинять ясные и всем понятные трактаты. То он жил в доме,
окна которого выходили на реку, и все время слышались нецензурные крики
грузчиков и шум пароходов, которые гудели, проходя мимо его дома, приветствовали
философа. Думали капитаны, что делают ему приятное, а на самом деле сбивали его
мысли. Переменил квартиру, опять неудачно, соседский петух горланил
под окнами с утра и до самого вечера. Кант предлагал любые деньги, чтобы
зарезали петуха. Глупый бюргер — владелец дома, уперся рогом, словно тупой
козел. К нему депутаты из магистрата ходили — уговаривали, бесполезно. Сегодня
никто и фамилии этого бюргера не упомнит, а зарежь он петуха, многие бы его
прославили. Снимать квартиру — последнее дело. Философ купил двухэтажный дом,
на Принцессенштрассе, возле самого Королевского
замка, в тихой улочке, утопавшей в садах, и при доме был свой приличный садик.
Такое место в наши дни не всякий олигарх сможет купить. И опять не повезло.
Тюрьма была напротив дома, и по утрам там заключенные пели молитвы, да еще окна
открывали, чтобы Бог лучше слышал. Пришлось ходить в магистрат, толкаться в
чиновничьи кабинеты, пока не вышел указ тюремному начальству — закрывать окна
при песнопениях. Как говорится, нам бы его заботы.
Например, профессор, его двойник, живет напротив парка культуры. Раньше здесь
во времена Канта было кладбище, и вероятно, философы в поисках тишины селились
в окрестных домах, а теперь — попробуй, сочини что-нибудь под звуки духовых
оркестров и визг детворы, резвящейся на качелях. Приходится закрывать наглухо
окна, но это мало помогает. К тому же в парке на скамейках сидят шахматисты день и ночь двигают по черно-белым полям деревянные фигурки.
Это так заманчиво. Играют на деньги. Если бы Кант играл в шахматы, то число его
сочинений было бы не столь велико. Но зато было бы все понятно, ведь шахматы
оттачивают мысль, «шахматы, они вождям полезны», как сказал пролетарский поэт.
И все же жизнь — это не развлечение. И как говаривал Кант: «Смысл жизни не в
том, чтобы удовлетворять свои желания, а в том, чтобы иметь их».
Вот мы имеем свои желания. Пожелал профессор — двойник Канта иметь огород,
выделили ему шесть соток, огородил он поле, вырыл колодец, посадил яблони, вот
думал, сделаю беседку, поставлю столик и сочиню трактаты не хуже кантовских. Тишина-то вокруг какая —
божественная! Ан нет — одно дело желать, а другое
осуществлять. Поставили рядом некое сооружение, оказавшееся нефтяной вышкой, и
такой вонью и грохотом все вокруг наполнили, что
комната в доме у парка раем показалась.
Еще более странной может показаться вам судьба одного доцента, ставшего
двойником Канта вполне осознанно. Был это веселый молодой доцент. Преподавал в
прошлом веке марксизм. Все казалось ему предельно ясным. Занимался он спортом.
Имел первый разряд по скалолазанью, даже чемпионом
был в этом оригинальном виде спорта, но на беду свою увлекся рисованьем. Стал
рисовать портреты Канта. И все время изображал великого философа маленьким
морщинистым старичком. То нарисует, как Кант во время обеда за столом дремлет,
то представит его за кафедрой в три погибели согнувшегося, чтобы прочитать
заготовленные заранее неопровержимые выводы, то еще хуже — Канта голубой
краской живописует — сонного, с закрытыми глазами, вроде как мертвеца. И так
рисовал этот доцент лет десять и даже выставку кантовских портретов сделал в
художественной галерее. И звание заслуженного получил.
И все восхищались — мол, какое виденье, какая прозорливость. И стали замечать —
доцент усыхать стал. Все тоньше и меньше становится. Облысел, пришлось ему
парик носить. И настолько он стал похож на Канта, что теперь ставит перед собой
зеркало и рисует, хочет свой автопортрет создать, как и все великие художники,
а получается Кант. И не марксизм, естественно, он теперь преподает, а критику чистого
разума, которую, кстати, сам ни разу не удосужился прочесть до конца.
Другой профессор утверждал, что прочел все труды Канта, и все в них понял, он
даже имя себе хотел взять второе — Иммануил, вроде,
как Гофман, который так обожал Моцарта, что стал зваться Амадеем. Так вот этот
профессор тоже искал тишины. А напротив его дома затеяли сверхсупермаркет
строить. И вот этот кантовед собрал народ и встал
грудью на защиту зеленого пространства. Землю он отстоял, но после этого
перестал понимать многие трактаты Канта, где говорилось о разумности всего
сущего.
И понять нашего профессора можно! Уж какая тут
разумность. Доживи великий Кант до двадцатого века и узнай эту разумность, у
него бы волосы на парике дыбом встали. Рвы с убитыми и газовые камеры — вот и
весь «практический разум». Да еще с пьедестала памятник сняли и так зарыли, что
потом и не отыскать было. Пришлось новый отливать.
И все-таки жизнь продолжается, по утрам бегут трусцой вдоль берега озера
жаждущие прожить как можно дольше, степенно бредут двойники Канта, выгуливают
собак их жены, а дети залезают на пьедестал памятника великому философу и
задорно хохочут.
ПАМЯТНИКИ
Юность моя прошла среди памятников. Зачастую они были понятнее мне, чем
живые люди. У каждого памятника была своя история. Они были свидетелями моих
встреч в пору студенчества. В Питере было принято назначать свидания у
монументов. В бывшем Кенигсберге, с которым позже я связал свою жизнь, тоже
встречались у памятников. Здесь, правда, довольно часто разрушали старые
памятники. Едва успеешь договориться встретиться у Вильгельма, глядишь — и
Вильгельма нет, и Бисмарка нет, да и самого королевского замка, возле которого
они стояли, тоже нет.
В первые годы послевоенного житья было не до
памятников. Завод, где я работал, был окружен цепью зеленых чепков,
ждущих нас после рабочего дня. А те, кто задерживался на работе и не поспевал к
чепкам до их закрытия, шли в глубину парка, некогда
бывшего немецким кладбищем, к «Женщинам и коням». Название имело прямой смысл,
потому что в дальнем глухом углу парка, поросшем высокой травой, были свалены
конные статуи и женские скульптуры. Мы брали бутылку, садились на гипсовые
животы, поглаживали каменные гривы и запивали водку пивом. Царили здесь мир и
согласие. Кони были немецкие, а женщины советского изготовления: была здесь и
девушка с веслом, и девушка с обручем. Мы на них не обращали внимания, а
выясняли постоянно друг у друга, кто и как нас уважает.
Несколько лет назад я захотел найти место наших возлияний,
но попытки мои были безуспешны. Зато набрел я на целую груду ленинских бюстов.
Кто-то наспех забросал их палой листвой. Когда-то такая коллекция могла надолго
обеспечить скульптору безбедную жизнь. Помню в годы, когда лысый вождь считался
самым мудрым и добрым, я гостил в столице у известного художника. Мы пили
несколько дней подряд. А потом кончились запасы спиртного, и жена художника по
прозвищу Валькирия наотрез отказалась выдать нам деньги. И тогда художник повел
меня в подвал, где ровными рядами стояли бюсты лысого вождя. Их было, наверное,
десятка два. Художник отделил двоих, дал одного мне и сказал: «Надо старичка забашлять». И оказалось это не сложно. В ближайшем клубе у
нас купили эти два бюста и долго благодарили художника, ибо ждали парткомиссию, а тот вождь, что стоял у них в ленинской
комнате, потрескался. Тогда я был молод, и показалось мне действо художника
кощунством. Дурачок, я даже поругался с ним. Кричал,
что нельзя торговать искусством. Уж какое тут
искусство? Сейчас бы я назвал это халтурой. Не мог он,
что ли, разнообразить эти бюсты. Вот я видел в моем родном городе скульптуру
кудрявого мальчика, — и оказалось, что это тоже был вождь в пору своего
детства. Наверное, сейчас его сбросили с пьедестала. А в чем виноват мальчик,
возможно, это был и не вождь, а сын местного партократа.
Но такие необычные ленины были крайне редки. В
основном ставили стандартных вождей с поднятой рукой. Любимой шуткой в
тоталитарные годы было напоить человека и самолетом переправить в другой город,
где положить на площади под памятником вождю. Проспавшись, человек долго еще
был уверен, что очухался в родном городе. Он брал
такси, ехал, к примеру, на улицу Советскую или на Ленинский проспект. В любом
городе такие улицы были. Теперь такой фокус не проделаешь, стало больше
разнообразия и в названиях улиц, и среди памятников. Многие памятники доживают
последние годы. Каменным монстрам надо держать ухо востро. Не ровен час,
появятся стропальщики, охватят шею металлической удавкой и сдернут с
пьедестала. Что для них памятники — безмолвный камень, холодный металл. А
возможно ведь, только памятники и живут самой настоящей жизнью. Пушкин, как
всегда, первым об этом догадался. И заскакал по звонкой мостовой Медный
всадник, преследуя бедного Евгения. Пушкину стали подражать. У многих
сочинителей памятники заговорили. Сочинители эти все, конечно, нафантазировали.
А вот в нашем городе и выдумывать ничего не нужно…
Пройдитесь по городу ночью, когда все угомонятся, и поймете — Пушкин изначально
и всегда прав. Приглядитесь, все ли статуи так безмятежно, как днем, стоят на
своих местах… Гарантирую — вас ждет много чудес в полутьме, где дух Гофмана и
его фантазии смешались с большевистскими мифами. Вот, к примеру, зубры. Они
стоят возле технического университета. У немцев это было здание суда. По совдеповской легенде здесь судили одного из вождей
немецкого пролетариата Карла Либкхнета. Нынешние
студенты о Либкхнете ничего не знают
и знать не хотят. На пасху они до блеска начищают зубрам медные яйца. Зубры
олицетворяют защиту и обвинение, которые обречены вечно бодать
друг друга. Но мало кто знает, что после полуночи зубры перестают бороться.
Скрытые темнотой, они опускаются на колени и просят друг у друга прощения.
Шиллер все это видит и умиляется. Бронзовая слеза сползает по гордому лицу
Шиллера. Он вспоминает сорок пятый год и ту охранную надпись, которую начертали
на нем чужеземные солдаты: «Не трогать, пролетарский поэт!» Что значило
пролетарский поэт, он не может понять до сих пор. Сохраненный нашими солдатами,
он обречен читать названия пьес, составляющих
репертуар провинциального театра. Кириллица плохо дается немецкому романтику.
Ночью можно отдохнуть от этих надписей. Ночью он слышит привычное
постукивание… Это Кант совершает свои прогулки, обстукивая тростью дорожные
камни в поисках философской тропы. Он путается в названиях улиц и боится
заблудиться. Он опасается, что разведут мосты. Он мыслит старыми категориями —
мосты разводить никто не собирается. Иногда его выручают гвардейцы, павшие при
штурме города. Они идут с тяжелым гранитным знаменем, твердую их поступь всегда
можно различить даже издалека. Один из них в дни падения Кенигсберга написал на
гробнице философа: «Теперь ты понял, что мир материален». Философ до сих пор не
может разгадать, какой смысл вложил солдат в эти слова. Возможно, это был и не
простой солдат, а знаток философии и любитель поэзии. И возможно этот же солдат
ночью идет строевым шагом к почтамту, к Пушкину. Александру Сергеевичу — поэту,
о котором Кант узнал в послевоенное время, оставлен только бюст. В руках ветка
рябины — последнее утешение. Лишенный свободы при жизни не обретает ее
посмертно — понимает Кант. И еще один императив рождается в голове Канта:
«Вечен только тот, кто беспечен». И он, как всегда прав, великий философ.
Сколько стояло изваяний! Короли, вожди, полководцы! А где они? И у Бисмарка, и
у Вильгельма, и у кремлевского горца — одна судьба. Переплавлены. Разлились
жидкой раскаленной лавой. Стали подшипниками в местных трамваях. А сколько было
кичливости, какой апломб, какие амбиции! Из праха созданные становятся прахом, из металла отлитые обращаются в
металл. Остались два вождя. Один, козлобородый,
застыл у Южного вокзала с протянутой рукой. Нищим давно уже никто не подает.
Старый плут, отказавшийся от своей жены, брошенной с его согласия в круги ада,
и приказавший расстреливать детей, окончательно помешался. Пытается кричать,
что город назван его именем. Все уже знают, что город назван в честь калины,
красные ягоды так целебны и так прекрасны. Бывший всесоюзный староста боится и
ночью сойти с пьедестала, сделаешь пару шагов — и твое место сходу займут новые
правители. Его учитель и вождь, весь позеленевший и сморщенный, остался
суетливым, каким был и при жизни. Забрел с испуга на вокзал. Искал
пломбированный вагон. Понял, что пора отваливать. Встал у «Дома искусств».
Задумался. «Не тот это город и полночь не та», — звучат в темноте невесть откуда запавшие в голову строки поэта, которого не
успели шлепнуть братишки. Вождь измучен — боится возвращаться на площадь. Храм
рядом. Вспомнят — как рушил церкви, как приказывал разорять алтари и пускать в
расход священников. Надо затаиться и подождать. Предлагали около памятника
Родине-матери встать, так тоже ненадолго. Место уж больно беспокойное, днем
митингуют нацболы. Кричат о сионистах и ни слова о
мировой революции. Ночью свет реклам не дает сомкнуть глаз. Впору строить
шалаш…
Вождю немецкого пролетариата Эрнсту Тельману повезло, спрятался в небольшом
парке на окраине города, ему хорошо, никто не заметит, к тому же он просто
бюст, лишенный возможности идти и искать своих спартаковцев. Раньше сидел
спокойно на постаменте, который некогда принадлежал герцогу Альбрехту, почти в
центре города, открывался прекрасный вид на центральный проспект. Но было
шумно. Теперь тишина. Постамент отобрали. Повсюду ставят новые бюсты.
Там, где стоит «Родина-мать», собираются сделать аллею с памятниками всем
русским губернаторам. Тем, кто правил городом в Семилетнюю войну —
Суворову-отцу, Панину, Корфу, Фермору… И конечно
партийному бонзе Коновалову и всем его партийным предшественникам, разрушавшим
город. И словно предугадал эту затею скульптор, изваявший нам «Родину-мать».
Напрасно высмеивали мы памятник, показывали гостям нашу «Мать», которая сбоку
являла зрелище писающего памятника, так уж сделана была опущенная рука, что
пальцы образовывали пенис. Теперь, когда установят бюсты, ей будет на кого
мочиться.
Отцам города бюсты, выдающимся личностям — мемориальные доски. Объявлено было
всем живущим в городе бывшим и нынешним партийным деятелям, новаторам, актерам,
художникам, писателям и прочим знаменитостям, чтобы готовили тексты и доски
заранее, еще при жизни, ибо средств свободных в городе
нет и не предвидится. Поступило около тысячи заявок —
теперь создана специальная топонимическая комиссия при губернаторе для
определения состава и утверждения надписей. Большой был ропот среди
интеллигенции — почему деятелям прошлого, всяким Альбрехтам и Вильгельмам собираются ставить памятники, какому-то Гофману
целых два памятника. Шемякина позвали ваять! А нашим российским художникам и
писателям — простые дешевые доски — лишь бы отделаться. Пусть Шемякин и нам
ставит изваяния. Можно и Церетели пригласить. Мы этого достойны.
Резонно решила комиссия: на всех металла не хватит. Нужны общие памятники. Ведь
стоит один такой — памятник космонавтам. Не Леонову, не Романенко, не Пацаеву, а просто космонавту — нашему земляку. Стоит в
металлическом кругу бодрый герой космоса. Памятник неизвестному космонавту
народ называет весьма странно: «Хочешь жить, умей вертеться». Можно все сделать
по аналогии с этим памятником. В парке Луизы, на ее же сохранившийся постамент
поставить памятник «Неизвестному художнику», а на площадке, где Кутузов стоит,
соорудить рядом с ним памятник «Неизвестному писателю». И опять много
недовольных. Особенно среди писателей. Почему — неизвестному? Мы — писатели-патриоты
все известные. И объяснил председатель комиссии: «Неизвестно, были ли вы
писателями…» И без этого много ошибок совершили. Вот поставили изваяние кутузовское, изобразил его знаменитый скульптор молодым, с
двумя глазами и со всеми орденами, которые он позже получил. Теперь над нами в
Москве смеются. Лучше бы, говорят, поставили памятник Пруссу. Предку Пушкина —
пруссу Радше, ведь именно отсюда, из бывшей Пруссии
берет начало славный пушкинский род. Пушкинисты эту идею подхватили. Решили заодно
и памятник Абраму Ганнибалу поставить, ведь отличился тот в сражениях.
Ганнибалу ставить не разрешили сразу, сказали на самом верху — вам разреши
эфиопу ставить, вы и Дантесу возведете.
И я согласен: хороша будет картина. Стоит памятник Дантесу и целится в памятник
Пушкину…
Как мелок весь этот спор. Суета сует… Лучше подумаем о павших воинах, их
кровью вся земля здесь пропитана. Сколько еще не захороненных, сколько забытых!
Какой памятник ни поставь — все будет недостаточно… Сидит маршал Василевский
на площади его имени и читает списки погибших. Просто перечислять имена — не
хватит и жизни. Мечется вечный огонь у подножья рвущихся в последнюю атаку
гвардейцев. Памятник тысяча двумстам из двухсот тысяч
павших избранным. А остальным…
А тем, кто жил здесь и погиб под бомбами… А тем, кто пал жертвами геноцида, а
тем, кто стал лагерной пылью и лагерным дымом…
Но выход есть — давайте же утвердим особым президентским указом, что весь наш
город — памятник и весь он должен охраняться от сегодняшних и грядущих гуннов.
Все его парки и все его мостовые, и все его храмы… И ведь, действительно, это
памятник всем некогда жившим здесь, это памятник всем павшим, и это памятник
всей второй мировой войны. Ее гибельным разрушениям и ее жертвам, ее трагедиям
и победам, ее поражениям и горечи. Надо восстановить прежний город виртуально —
сделать в вечернем небе возникающие картины, чтобы можно было сравнить былое и
сегодняшнее и осознать, как хрупки даже бронзовые памятники и даже каменные
строения, как беззащитна наша жизнь и наши города. И как добро переходит в зло. И зло наказуемо.