Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 1, 2018
ЕЛЕНА ИГНАТОВА
Поэт, прозаик, родилась в Ленинграде. С 1975 года постоянно публиковалась в
самиздате и в изданиях русского зарубежья. Автор шести книг стихов и двух книг
прозы («Записки о Петербурге» и «Обернувшись»). Стихи многократно переводились,
включены в российские и зарубежные антологии русской поэзии ХХ века. С 1990
года живет в Иерусалиме.
* * *
Век можно провести, читая Геродота:
то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то,
но выцветает кровь…
В истории твоей —
оливы шум, крестьянский запах пота.
Мельчает греков грубая семья,
спешит ладья военная в Египет.
Мы горечи чужой не можем выпить,
нам — только имена, как стерни от жнивья,
а посох в те края на камне выбит.
И где она, земля лидийских гордецов,
золотоносных рек и золотых полотен,
где мир в зародыше, где он еще так плотен,
где в небе ходит кровь сожженных городов,
где человек жесток и наг и беззаботен…
* * *
Слепой пастух и каменные овцы.
Дымят овраги, вырытые солнцем,
праматери-земли по ним стекало млеко.
Вот наших судеб край:
овраги да колодцы,
мочи овечьей стойкое болотце,
солончаки да степь —
и до скончанья века.
Наверно, души те, что выгнаны из плоти,
здесь коротают век в забвенье и дремоте
до новой бренности, до будущей тюрьмы.
Заквасят молоко для старика слепого,
овечью шерсть прядут. И забывают слово,
постылый речи плен, в котором вечно мы:
«Земля, не отнимай моих любимых!
Вода, не отбирай моих любимых!
Пойдет моя душа, растеряна и боса,
туда, где есть подруги ей…»
Спеленут сыр травою,
старик качает мертвой головою,
солончаки в степи — как пыльные колеса.
Жена Лота
— Ты обернешься?
— Нет.
— Ты обернешься…
— Нет.
— И в городе своем
увидишь яркий свет,
почуешь едкий дым —
пылает отчий дом.
О горе вам, сады —
Гоморра и Содом!
— Не обернусь. Святым
дано соблазн бороть.
По рекам золотым
несет меня Господь.
— По рекам золотым
несет тебя Господь,
а там орет сквозь дым
обугленная плоть.
— О чем ручьи поют?
— Там пепел и зола.
Над ангелом встают
два огненных крыла.
— Они виновны.
— Так.
— Они преступны!
— Так.
На грешной наготе
огня расправлен знак,
ребенок на бегу —
багровая звезда…
Ты плачешь?
— Не могу…
Всем поворотом:
— Да.
* * *
Этот грустный и прекрасный мир,
легким облаком накрытый день,
только ангел над Невой летит,
серебристую роняя тень.
Слюдяное шелестенье крыл,
шестикрылое качанье плеч,
только облако в Неве лежит,
не давая остывать и течь.
Воздух млечен. В нем слюда дрожит.
Затаился обнаженный свет.
Что на сердце за печаль, скажи?
Не любовь, о, не любовь, о, нет…
Декабрь
Окостенелый свет расправлен в декабре,
леса оголены и стали без дыханья,
и в длинной полынье на утренней заре —
волос безжизненное колыханье.
Угольного зрачка движенья неживы,
и тени на лице на смертные похожи.
Блестящий низкий лоб и скул монгольских швы
меж черною водой и ледяною кожей.
Восходит нежный пар — дыханья волокно,
колеблет волосы подводное движенье…
Лежит российская Горгона. Ей темно,
и тонкой сетью льда лицо оплетено,
и ужаса на нем застыло выраженье.
* * *
Плотней, чем в смерть, в ночную пелену —
деревня отошла ко сну.
Движенье медленное в край,
где звезды каплют с высоты,
где вырастают страшные цветы,
в багровых маках май.
Деревня медленно сползает в белый пар.
Качаются блестящие рога
коровы спящей, влажный глаз телка
сморгнет звезды постылое сиянье…
И громче в нас ночами бормотанье
о том, что эта нищая земля
дала нам тело наше и поля.
Все глубже в ночь… Плывет небесный путь,
телега прыгает поспешно в темноту.
И если скажут «родину забудь»,
не верь — ты не прошла последний путь
своей земли за мертвую черту.
Ступай, родимая. Пора покинуть нам
юдоль дневную. Кануть в те края,
где предками настояна земля,
где кровь их бродит,
где трава ногам,
как вечный плен.
Где жутким их богам
не в бельма заглянуть, но повалиться в ноги…
Сгодятся наши хрупкие хребты,
чтоб вымостить царьградские дороги.
* * *
Всадник бел на оснеженной горе.
Дрогнет яблоко в кожуре,
зарумянясь на замше перчатки.
Вышли деды: «Здравствуйте, генерал!»
Овчина шапок. «Здравствуйте, генерал!
Будь вам наши яблоки сладки».
Мне приснился Скобелев-генерал,
невысокий, утоптанный перевал,
крап кровавый и кремень Шипки.
Турок нам то что твой басмач,
славянин — воитель и бородач —
переможет, конечно, в сшибке.
Заведу избу, а в ней образа,
а под ними картинку — в горах гроза,
и гарцует Скобелев на лошадке…
Вот и пристань — здравствуйте, генерал!
Коммунисты — слышали, генерал?
Нам былого сумерки сладки.
* * *
Вот я прямо иду, на север. Морошка, корни,
больно, больно ступать! Болото тебя прокормит.
Затянуло крапивой заброшенный лагерь, вышки,
на Египет спешат эти птицы, из речки вышли.
Оперенный иероглиф летит — а зрачки вдогонку,
вот я прямо, на север, а смерть отошла в сторонку,
сердце ищет смоленских трав — валерианы, мяты.
Духом нищие на земле — перейдя, богаты!
Я богатство свое раздарю, расточу заране,
а болото прокор… А там не ступай — поранит,
а тропинки не бой… Сойди же, о ради Бога!
Слава Господу, призрящему нас на Его дорогах!
* * *
Подняла незаметно голову и увидела — золотой
горький луч оперенья голубя в высоте прошел надо мной,
раскачался, гудел, витийствовал между солнцем и лугом шмель,
и вливался свет сквозь батистовый, тонко выделанный хмель.
Да, так было, и изумленная, в первый раз увидала я
все — глаза твои удлиненные, скулы теплого янтаря,
пыльный свет, золотое марево наполняло ладони твои —
так услышала я подаренное слово медленное любви.
* * *
В кислородном морозе пьянящей любви
вижу губы, широкие очи твои,
и душа просыпается в боли.
И не хочется ей возвращаться на круг —
в наваждение слов и смыкание рук,
в кочевое сиротство неволи.
Но она, задыхаясь от нежности, пьет
этот яд ледяной, этот жалящий мед,
расставания мертвую воду,
и на оклик встает, и покорно идет,
и не помнит уже про свободу.
Что за боль! Только в юности можно стерпеть
это жженье, в крови растворенную медь,
но вдыхая осеннее пламя,
я не знала, что не заговорены мы
от подземного жара, провидческой тьмы
и от нового неба над нами.
* * *
Все отнимается, все, чем душа жила,
друзья и города уже почти не снятся,
и как вернуться мне и чем мне оправдаться?
Чужую жизнь прожив, перегорев дотла,
несчастною рукой к их стенам прикасаться.
Мы подымались в ночь из глубины.
Тяжелый свет всходил по вертикали
к высотам города, где нас почти не ждали,
и были голоса едва слышны:
«О, помнят ли о нас или, как мы, устали?»
И я входила в дом, в печальное тепло,
и в долгую любовь, где все непоправимо…
Но мой Господь достиг Иерусалима!
Я видела, как горизонтом шло,
гремело облако серебряного дыма.
* * *
Вот и ты возвращаешься в благословенную землю.
Пахнет воском и вереском в старых московских церквах,
там, где у Богородицы плечи в узорных платках,
где прилежные лица святые к высотам подъемлют,
где багровое золото гневно горит в небесах.
Да, и ты возвращаешься, перегорев до конца,
ничего не жалея из жизни, разменянной мелко.
— Вот я — наг и безроден…
Материнские плечи померкли,
и печалью полна драгоценная чаша лица.
Возвращаешься в трудный круговорот бытия,
в жернов мельничный.
Гулит вода, уходя из запруды,
мальчик гонит козленка, и мать его шьет у ручья,
и тяжелого света стекает на жернов струя.
Все — в начале пути, в ожидании чуда.