Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 9, 2017
СТАНИСЛАВ ЛИВИНСКИЙ
Поэт. Родился в 1972 году. Окончил технологический техникум по специальности
«фотограф». Работал фотокорреспондентом, видеооператором,
звукорежиссером. Стихи печатались в «Литературной газете», в журналах «Юность»,
«Знамя», «Дружба Народов» и других. Автор поэтических книг «Оглазок»,
«А где здесь наши?» (М., 2013), лауреат Международного литературного Волошинского конкурса (2012), призер Международного
поэтического конкурса им. Н. С. Гумилёва «Заблудившийся трамвай» — 2017 (2-е
место). Живет в Ставрополе.
* * *
Ах ты, господи, боже мой, правый,
чуден промысел твой и дела,
разносолы твои и приправы
и бутыль в самом центре стола.
Но опять, как школяр-второгодник,
в сорок пять начинаешь разбег
и летишь, словно ты — беспилотник,
а вчера был еще человек.
Словно ты — подновленный известкой
к майским праздникам наспех фасад,
но не убраны ведра и доски,
и заляпан слегка виноград.
Удивленные окна больницы,
синий штамп на твоей простыне…
И уже загибаешь страницу,
и как будто все это во сне.
* * *
Колючий шарф, пальто из драпа,
а в нем отец, пропахший дымом.
Да как же это, бедный папа,
и горько, и невыносимо!
Мать говорит — он пропил дачу,
купил в рассрочку мотороллер.
Пусть будет так, а не иначе.
Уже расписаны все роли.
А мне пять лет, и я с разбега
к нему карабкаюсь на плечи.
Как мало нас, как много снега,
как этот снег недолговечен.
А он, собрав себя в охапку,
расставшись с главными вещами,
снимает норковую шапку
и машет, машет на прощанье.
* * *
Для любителей ремейков
гонишь свой велосипед.
В бардачке звенит семейка,
а семьи давно уж нет.
Нет ни радости, ни горя,
но еще блестит слеза.
Жизнь огромная, как море,
переполнила глаза.
А на береге — русалки
в суете своих сует.
С низким верхом раздевалки
в синий выкрашены цвет.
За девчонками с пригорка
подсекают пацаны.
Наливай скорее с горкой.
Лишь бы не было войны.
Лишь бы пенились чернила,
продолжая наш рассказ.
Лишь бы все на свете было –
пусть уже не будет нас.
* * *
Как пил вино. Не пил — переводил.
Год прибавлял, божился, что — семнадцать.
И, не умея толком целоваться,
всем заливал, что женщину любил.
Как представлял — вот стукнет сорокет,
устрою праздник — девочки, банкет.
Всех позову по этому случаю.
Плевать, что сорок лет не отмечают.
А через запятую — пятьдесят.
Но ты все ищешь спутницу на свете,
обводишь объявления в газете,
отводишь, чуть поеживаясь, взгляд.
Таким, как ты, обычно говорят,
что ваше место, дядя, там, в буфете.
Давай-ка — в отпуск, чтоб сменить окрас.
В Анапу! Нет! Дешевле на Кавказ.
Не худший вариант, коль разобраться.
Гулять. Бросать курить в который раз.
От собственного храпа просыпаться.
Да что ты все заладил — тост-погост.
Не стой же, как обосраный, на фоне
пяти-десятков-лет-коту-под-хвост,
на склоне лет — еще пологом склоне.
* * *
Жизни горькая механика –
ствол, приклад да ремешок.
А у мальчика-охранника
над губой еще пушок.
Он стоит в нарядном кителе,
тянет шею, словно гусь.
Ну а я ему в родители
ведь по возрасту гожусь.
Не скули и не упрашивай —
не ослабится хомут.
Загремит решетка страшная,
коридором поведут.
Моему доверься опыту,
дорогой ты мой дружок.
На свободу лучше поутру
выходить, когда снежок
над тюремным плацом
кружится,
улетая далеко.
И уже всей грудью дышится
так приятно и легко.
* * *
Как шумит перекресток и люди
спешат,
и сменяются быстро картинки.
Как исходит слюной целый кузов солдат
и бибикает шофер блондинке.
Черный выхлоп оставит угрюмый «Урал» —
никакого тебе романтизма.
Я когда-то и сам автомат обнимал
и строчил километрами письма.
То ли полупрозрачный на вид призывник,
то ли праздничный дембель на взводе.
А потом на гражданке полжизни тык-мык –
в таксопарке, на хлебозаводе.
Что ж ты, бедная память?! — из пули брелок
да истлевшая к черту парадка.
Сохранил и ее, сохранил все, что смог,
и занес поименно в тетрадку.
Но про армию снова, когда выпивал,
доходя через раз до предела.
И дружок домогался — а ты убивал?
И я врал ему — было дело.
* * *
Хоп и молодость прошла.
В паспорте меняешь фото.
Впрочем, время не со зла –
у него своя работа.
Вроде жить еще да жить,
но уже хлопочут черти.
Ксерокопия души
и свидетельство о смерти
Нет ее — твердишь, как раб,
а она все время рядом:
подкрадется — цап-царап.
Так тебе, дурак, и надо.
* * *
Кто виной? А никто не виною,
что, раздевшись почти догола,
не Арагва шумит предо мною,
а шумит предо мною Ташла.
Не шумит, а брюзжит, как соседка,
или, может, мурлычет под нос.
И тутовник касается веткой
этих жалких и мутных волос.
Кто виной, что повсюду бутылки,
но письма не сыскать ни в одной.
И снежинки, а может, — опилки
или пепел летит неземной.
Что мальчонка с лопаткою в парке
на ворону ужасно сердит
и кричит ей — ворона, не каркай! –
но она на него не глядит.
А свое осознав превосходство,
над землей расправляет крыла…
Лишь одно безусловное сходство –
ты, печаль моя, тоже светла!
* * *
Уже оркестр похоронный
трясется в пазике сюда,
и кто-то номер телефона
твой удаляет навсегда.
Уже толпятся полукругом
и произносят прямо вслух –
пускай земля ей будет пухом…
Не дай-то бог нам этот пух.
Оставьте только тополиный,
когда жара и там, и тут,
и поливальные машины
на солнце радугу поют,
когда осу пленяет скибка
и луч крадется между штор,
когда, выбрасываясь, рыбка
летит из банки на ковер.
* * *
Люблю людей, люблю природу
и сочинительству в угоду
запоминаю каждый день:
прозрачный лес, зашедший в воду
по пояс, избы да плетень.
Люблю, пускай и без причины,
как зарастает ряской пруд,
и загорелые мужчины
с машин картошку продают.
Когда плеснешь и залпом выпьешь,
чтоб приобщиться к волшебству,
где поднимает ветер кипиш,
гоняя палую листву.
И начиная жить сначала,
выходишь в люди во хмелю.
Ведь сколько б ты не запрещала,
я все равно тебя люблю.