Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 11, 2017
Нина КОСМАН
Поэт, прозаик, эссеист. Родилась в Москве. Живет в Нью-Йорке (США). Переводчик,
преподаватель английского языка. Автор многих книг и публикаций.
* * *
В жизни времени мало, а на кладбище — хоть отбавляй, так муза меня утешает;
коли здесь не успеешь — успеешь там. Солнце обласкает кости и луч вольет в твой
зрачок; прохожий наступит на череп, а тебе уже нипочем. Музе твоей неважно —
жива ты аль нет; под землею глубокие мысли текут: чем глубже тебя закопают, тем
глубже будет стишок, да и краски не нужны для картины — лучше сделай ее из
снов, a сны и в могиле снятся, поэтому не спеши. На поверхности земли, говорит, и мысли поверхностные, а музе каждый
раз подавай только глубокий стих.
Да где ж я тебе глубину откопаю, муза моя, разве мертвая я тебе буду нужнее, а
когда сугробы на мне будут лежать, где я кисточку возьму и как ее буду держать,
а когда снег растает и вода просочится вниз (не та вода, что нужна для
красок, а та вода, дабы из меня деревце выросло или куст с белыми цветами и
клейкими листьями) — вот тебе и картина, муза. А она — за свое, не переживай,
мол, коли здесь не успеешь, все успеешь там.
СМЕРТЬ ГЛАДИАТОРА
Когда гладиатор падет на арене, что ты, пресыщенный мудростью, скажешь в ответ музе, возлюбленной его Мельпомене, где ей искать его голос, душу и след? След, что оставляет за собою не раб, а хозяин собственной жизни, хоть и звал его хозяин рабом? (Хозяин-то сам — раб чинов и утех.) Тот, кто не знает неволи, разве сам себе господин? Тот, кто не испытал смерть на арене, разве достоин снисхождения музы, Евтерпы упрямой, Мельпомены (любимой)… Когда гладиатор падет на арене, что ты, пресыщенный глупостью, скажешь в ответ? Какая тупость шаблонная выскочит из твоих уст, словно жаба? Что ты заорешь, когда твой гладиатор будет сражен на арене? Наш проиграл, мол… Наш, которого нет.
* * *
Маленькими, птичьими глазами жрец глядел на темные соты, размышляя о разном, например, о том, как хорошо, что он сам не стал жертвой чужой победы… А еще он думал, о том, как увести всех матерей из толпы, чтобы не голосили, не падали в обморок, когда его рука — твердая рука жреца, в которой зажат ритуальный нож, приблизится к груди десятилетней жертвы. Жрец ведь тоже человек, думал он, вспоминая отца этой девочки (хорошо, что его увели); и ее мать, которую он знал с раннего детства (хорошо, что и ее увели). Он помнит, как причитала эта мать, и как ей связали руки, и как она сопротивлялась, когда ее выволакивали из… Он не хотел думать, о том, что с ней стало, куда ее сбросили, с какого холма и — поделом, думал он, ведь ей было сказано — чем больше любишь, тем вернее готовишь жертву. Каждая мать еще девочкой знала: чем сильнее любишь дитя, тем скорее оно станет жертвой, но она отказывалась не любить, да и как не любить такую прелестную дочь. Эти мысли роились в голове жреца, как пчелы, вылетевшие из темных сот, и как пчелы, они окружили его. Пока он церемонно кланялся вождю-победителю и подносил руку с ножом к груди девочки, пчелы совсем обнаглели, стали темной, жужжащей тучей… Но нет, не дрогнула рука жреца — дрогнуло сердце, и многоочей толпе показано было не сердце девочки-избранной жертвы, а сердце самого жреца в поднятой руке помощника; кровавые слезы жалости капали из сердца на недрогнувшую руку и бездыханное тело жреца.