Рассказ
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 11, 2017
Леонид СКЛЯДНЕВ
Прозаик, поэт. Родился в 1954 году в г. Бузулуке
Оренбургской области, в семье врачей. В 1958 году семья переехала в Самару
(тогда — Куйбышев). После окончания средней школы служил в Советской Армии.
Учился на экономическом факультете МГУ им.
М. В. Ломоносова (1974—1978) и в Куйбышевском плановом институте. Работал
экономистом в разных организациях в Самаре и на Севере Западной Сибири. С 1991
года живет в Израиле (г. Беэр Шева). Попытка осмыслить
эмиграцию из России и правомерность такой эмиграции — один из основных мотивов
творчества. Публиковался в журналах «Слово писателя»
(Израиль), «Дети Ра» (Россия), «Журнал свежей литературы» (Россия), «Мосты»
(Германия) и др. Автор книг прозы «Цыгане», «Труба» и «Нелюди». Член
Союза писателей XXI века.
«Ты соль забыл положить. Полный Альцхаймер!» — «Я положил». — «А одно яйцо
лопнуло. Значит, не положил. Только подумал, что положил. Не помнишь уже ни
черта». — «У меня прекрасная память, и я точно помню, что положил». — «Ну, а
как же яйцо лопнуло? Или не помнишь, или врешь просто, что положил». — «Зачем
спрашиваешь, если не веришь?! Ни в мелочах, ни в большом
не веришь», — это уже про себя, чтобы до скандала не доводить.
О, не верьте, мира нет. Ни в одной семье нет мира. И если царит внешнее
спокойствие, то — так и знайте! — глубоко под лазурью тихих вод затаилось
отказавшееся от себя, изнасилованное «я». Потому что… О-о, это превращение
любви если и не в ненависть, то в навязчивое желание убежать подальше, скрыться
с глаз долой от той, что была когда-то желанна. Почему? А потому что все твое
она жадно стремится превратить в свое, чтобы никакого тебя уже не существовало,
а только — она.
«…и нашел я, что горше смерти женщина, потому что она
— сеть, и сердце ее — силки, руки ее — оковы; добрый пред Богом спасется от
нее, а грешник уловлен будет ею». Вот, да… Ну, так, а
кто я сам? Грешник? Да, поди. Ведь «уловлен
ею». И какую ни вспомню — все надрыв, чья-то измена,
беда. А самая большая, самая необратимая — последняя. А как без женщины?
Страшно одному в этом мочилове мировом. Наедине с собой страшно. «Ночью хочется
звон свой спрятать в мягкое, в женское». И вот ищешь,
до безумия ищешь, в ноги падаешь, полцарства сулишь. Да какое «полцарства»! Все
царство, все, что есть ты сам — в ноги ей.
А ведь если подумать, унизительно пресмыкаться перед женщиной, «угождать», ради
ее благосклонности. Разве так оно быть должно? Должно быть, как у людей:
встретились два человека, близость друг к другу почувствовали, самое себя в другом увидели и начали быть
вместе, а нет близости — так и порознь, как были, так и остались. Вот и все. А
в божество превращать то, что не таково вовсе, да еще ужаснее, что и сам ты
божеством не считаешь, а так, перед чем, похоти ради, на колени падаешь… Чем такое кончиться может? Ясно, чем — ненавистью
взаимной, вечным взаимным презрением. А тут еще и время свое злое колдовство
творит, превращая свежую юность в обрюзгшую старость. И… невозможно глаза на
это закрыть! Особенно, если в красоте понимаешь. Чувство прекрасного,
поверьте, страшное чувство.
Написано, что из ребра ее создал. А, может, надо было из головы и из сердца? Да
и вся история эта — уж слишком образна. Ветхим человеком для ветхого же
человека, ветхозаветного, писана. То есть, может, на
самом деле и не из ребра, а из ногтя, скажем. Словом, из чего-то чуждого, со
временем отмирающего. Зачем так? А… А все в себе имей.
Божественно андрогинен будь. Хорошо бы. А коли нет? И
вот ищешь днем с огнем вторую свою половину. И ведь
ищешь-то друга по преимуществу. Прежде всего — друга. Это — главное. Остальное
приложится. А не наоборот. Не дружба к плоти, а плоть — к дружбе. Но…
«Пока еще не способна женщина на дружбу: женщины — это кошки, птицы, или, в
лучшем случае, коровы». Это — Ницше. Величайший и несчастнейший. И безгрешный —
девственник. Но ведь и он в эту сеть попался. И не успевшая перебеситься сучка
Лу внушила ему, что — понимает. Куда там! Как перебесилась, так тут же и замуж
вышла. Не за Ницше, понятно. Как в эмпиреях ни витала, а уж тогда чуяла — не
тот самец. Не самец совсем. За такого — нельзя.
Женская психология — психология физиологии. Физиология по существу — густая,
сильно пахнущая, река, влекущаяся и влекущая к неодолимому Океану Быта. И
потому на поприще этом — «любовном» — всякие кобели и жеребцы чувственные, а по
сути бесчувственные вовсе, и преуспевают. Ну, хорошо, это может и слишком —
«кобели и жеребцы». Но в любом случае, такие —
физиологично-бытовые. Человеческие, слишком человеческие. Ведь в быту как?
Вроде, ничто не возбраняется. Вот, скажем, поэзия. Поэзия? Да
пожалуйста! Но и поэзия такая должна быть — физиологично-бытовая, всем
понятная, как марш, зажигающая, которой стадионы рукоплещут. Но, простите,
господа, ведь Поэзия, она — шепчуще-бредящая: «Строчки с кровью — убивают,
нахлынут горлом и убьют!» Но это — нет. Это — оправдание для неудачников, зане
Царство Быта рушит. Если не можешь, чтобы стадионы рукоплескали, так делай
нормальную карьеру, деньги зарабатывай. Работай, короче!
И… И как дальше? Нет, не из ребра, а из себя самого,
ни на кого постореннего — да и на Бога даже — не полагаясь, Ее создать. Вот,
как Пигмалион Галатею. Единственный выход.
Но прежде надо было — уйти. Уйти — от этого варения яиц и общего неверия. Есть,
конечно, люди, с кожей гиппопотамьей, им же все по фонарю. Ну, а тому, который
не таков, которому, к тому же, стадионы не рукоплещут, каково?
Уход — как побег. Начал собирать одежду — снял с плечиков первую рубашку,
аккуратно сложил в раскрытый чемодан, потянулся за второй… В
полутемном, полном запахов привычного быта и привычного тела, провале шкафа
пустые плечики бросались в глаза — одиноко висели среди расступившейся, как бы
в стороны в страхе шарахнувшейся одежды и бросались в глаза знаком беды и
разора сиротливо и страшно, как выбитое окно на стене жилого дома, как пепелище
на белом снегу. Черное чрево раскрытого чемодана зияло разверстой
могилой. Как попало, не глядя, закидал чемодан какой-то одеждой, бросил туда же
несколько книг, прозрачный пластиковый пакет с рукописями. Пошел в ванную за
зубной щеткой и бритвенными принадлежностями, вытянул из стаканчика зубную
щетку — как живой зуб без наркоза вырвал. И поспешно, в смятенье бредовом, как убивший старуху-процентщицу, бежал прочь.
Но вот и это — позади. И — наконец-то — один. А дальше что? Не каждому — ох, не
каждому! — эта божественная андрогинность дана, чтобы не алкать. Слуге вашему
покорному такое не дано. А вокруг глухо — та же физиология быта. И нич-чего
кроме. А жизнь проходит. И где же сыщешь ее —
вторую-то половину?
О-о, Интернет — вселенская свалка одиночеств, проклятие мира и горькое счастье
его! В одном из ночных блужданий где-то за тридевять земель встретил… И осенило — вот она, Галатея, за которую не жалко богов
просить, чтобы дыхание живое в нее вдохнули. Да и не надо никаких богов — не
грек же я древний. Сам, сам — свое, своей жизни! — дыхание вдохну.
Говорят, мир теперь без границ. Ну, виртуальный-то, наверное. Да ведь одним
виртуальным сыт не будешь. И конечно, помотали нервы да кровушки попили все эти
границы да таможни. И средств повысосали, а с деньгами после ухода не больно
было… Да разве это важно! Как это в романсе старом:
«Только раз бывает в жизни встреча».
Встреча. После всех ожиданий, сомнений. Ведь одно дело — виртуально:
фотографии, описанья, признанья. А другое дело — воочию. Но увидел — и сердце
так из груди ей навстречу и прыгнуло: «Вот о какой всю
жизнь мечтал!»
Двое суток друг с другом неразлучно, как в обмороке счастливом, провели. И бедная
съемная квартира моя в рай обратилась по взмаху чудных ее ресниц. И взгляд очей
ее зеленых забытую юность мне вернул, когда ни сомнений, ни страхов
унизительных, мол, как-то там получится, а — любить и любить. А потому что вся
она была — приязнь и приятие бесконечные. О чем не
говорили с ней только. Такие тайны души темные, в которых самому себе-то
признаться боязно, для нее сами с языка слетали. И
стихи слагались такие — сокровенные. А она — ни слова поперек. Ничего не
ответит, бывало, но очи чудные зеленые таким пониманием светятся, что и слов не
надо никаких. С такой говорить — как с собой говорить.
Одной душой мы с ней в одночасье стали и плотью одной. Утром с мукой отрывался
от нее и не чаял, когда работа эта — наказанье Божье — кончится, чтобы к ней,
ждущей, вернуться. О, как она ждала! Как очи блестели из-под полуопущенных
ресниц — мне навстречу! Я Галатеей звал ее, Галой. Потому что воистину вдохнул
в нее дыханье жизни моей, и она его приняла, и сама моим дыханьем жить стала. И
моим дыханьем посейчас живет. И верю я ей, как самому себе. Да нет, даже
больше, пожалуй. Потому что… Вот последнее время
сердце пошаливать стало, и доктора, конечно, свое бубнят: так не надо и этого
не нельзя. А я подумал: «Да на кой она, такая-то жизнь?» Пока дышу, пока сердце
— все-таки — бьется, пока Галу мою, Галатею, любить
способен, буду жить, как жил. А если серьезно прихватит, так чтобы сразу — и
никаких пилюль спасительных. Не хочу растением бесчувственным на койке увядать.
И Галу я настоятельно попросил: если увидит, что дело к концу, чтобы никаких
пилюль мне не давала бы, даже если сам не выдержу и умолять ее о том буду. И я
верю, что она так по моему наказу и сделает: зубы стиснет, себя превозможет и с
места не двинется.
Он вернулся с работы и, как всегда, бросился к ней. Она сидела на стуле у
кровати, в своем черном домашнем халате, глубоко открывавшем белую высокую
грудь, облокотившись одной рукой на стол и подперев красивую голову с
распущенными темно русыми волосами. Зеленые очи смотрели на него со спокойным приятием,
ожидая ласки. Он нагнулся, чтобы поцеловать ее в губы, и почувствовал резкую
колющую боль в сердце. Чертыхнувшись, осторожно лег на кровать. Боль, вроде бы,
отпустила, но как только попытался подняться, пронизала его с новой силой. Не в
силах терпеть, он, задыхаясь, попросил: «Гала, любовь моя, там
на кухне в шкафчике капли… пузырек зеленый такой… принеси, милая…» Она сидела,
не шелохнувшись. «Гала…» — слабо вскрикнул он, чуть приподнявшись и пытаясь
взять ее за руку, но голос оборвался, его рука бессильно упала вдоль тела, и он
откинулся на подушку. Грудь его несколько раз поднялась и опустилась судорожно
и слабо, и он затих, глядя в потолок остановившимися глазами. Она по-прежнему
сидела вполоборота к нему, подперев красивую голову полной, правильной формы,
рукой. Зеленые очи смотрели на него из-под пушистых ресниц со спокойным
приятием. И слеза, почти настоящая, почти человечья, медленно скатилась по ее
силиконовой щеке.
Нет, кто бы что ни говорил, а эмигранту горше. То есть я, как трезвый реалист,
понимаю, что и в нынешней России обычный, не урвавший, человек должен
благодарить судьбу за какую ни есть работу и, сжав зубы и давясь отвращением,
работать на ней, чтобы страшной центробежной силой экономических
закономерностей не быть выброшенным на полуголодную периферию существования.
Хотя, конечно, платят за границей побольше, да и
всякие дела социальные поболе гарантированы. Ну и избавлен ты от алчности
бесподобной российской бюрократии, от чиновничьего беспредела.
Но, как ни крути, в России ты свой и никому это свое свойство доказывать не
обязан, ты говоришь на родном тебе, знакомом с младенчества, языке, и все
имеющие место гадости жизни тоже с младенчества тебе привычны.