Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 10, 2017
Вячеслав ХАРЧЕНКО
Прозаик, поэт. Родился в 1971 году в Краснодарском крае, закончил механикоматематический факультет МГУ (1988–1993) и
аспирантуру Московского Государственного Университета леса (1993–1996), учился
в Литературном институте имени А. М. Горького (2000–2001). Печатался в толстых
журналах: «Новая Юность», «Арион», «Знамя»,
«Октябрь», «Новый берег», «Дети Ра», «Зинзивер», «Крещатик», «Волга». Лауреат Волошинского
фестиваля в номинации «проза», член Союза писателей Москвы. Автор трех книг
прозы.
ШЕРШЕНЬ
В летний домик залетел шершень. Огромный, с кулак
величиной, не с кулак, конечно, но, все равно здоровенный, полосатый, как цвета
Билайна.
Женщины выбежали наружу, особенно возмущалась мама, потому что он кружил над
шашлыком, уже надетым на шампуры, но еще не приготовленным, и никак не давал
собрать стол: выставить салаты, закуски, термос с чаем, травку с огорода и
пол-литра водки для папы и деда.
Еще мама причитала, что недавно шершень укусил соседа по даче
в щеку, и у него раздуло лицо, он пролежал почти неделю под капельницей в
областной больнице и теперь, если смотреть на соседа в профиль, то кажется, что
стал он толще и грузнее, презиместее, как пивная
алюминиевая бочка из-под чешского пива «Будвайзер».
Папа же, сидевший спокойно и независимо на полусгнившей лавочке под навесом,
увитым плющом, сказал, что в его детстве шершень со всего размаху дал в лоб мерину,
и мерин издох, завалился на левый
бок на дорогу, посмотрел грустно на березы и испустил дух, как какой-нибудь
человек, уставший и измученный жизнью.
И вот, пока все бегали и кричали, ругались, не знали что делать, советовались и
шептались, дед (ему вообще-то девяносто лет) разрезал пополам пластиковую
бутылку и накрыл шершня, когда тот бился о стекло домика, а потом попросил дать
ему картонку.
От этого все еще больше забегали и не знали, где взять картонку, потому что на
даче и вправду картонки не было, и тогда десятилетний внук Игорь подал журнал
«За рулем», и дед просунул его глянцевую гладь под бутылку и запер в ней
шершня. Вынес на астры и выпустил.
Мама обрадовалась, и тетя Лариса положила шампуры с шейкой в мангал.
А когда дед уже с папой выпили, и они откинулись на лавочке, закурили, то Игорь
спросил:
— Ты же дед фашистов убивал. Взял бы журнал и как дал ему по башке.
И дед как-то замешкался или точнее сказать засуетился, даже цигарку непотухшую выплюнул и закурил следующую, а потом замер и
зашепелявил:
— Ш возрастом становишься добрее.
А потом подумал немного, вытер лоб тыльной стороной ладони и добавил:
— Или шлабее.
РОСТ
У меня жена выше меня на десять сантиметров. «Вот хрень
какая, — думаю, — Света выше меня на десять сантиметров». В темноте еще ничего,
незаметно, а как каблуки наденет, так просто пипец.
Комический дуэт какой-то, Шпунтель и Тарапунька.
Я много думал об этом, потому что когда женился, не заметил. Все так быстро
произошло, что даже родители и свидетели не заметили. Может, она пригибалась.
А вот уже после первой ночи, первой брачной ночи, она утром к окну подошла и
раздвинула шторы на всю ширину, до самого конца. Шторы уперлись в стену, и
хлынул режущий яркий солнечный свет, а я смотрел сквозь ресницы и радовался.
«Какая же ты красивая Света», — думал, а потом как подпрыгну. Она же выросла за
ночь на десять сантиметров, даже испугался, вдруг и крылья есть, но она
обернулась спиной, а крыльев нет, но точно выше стала, намного выше, и такое
счастье на лице, словно родила, а сама еще не беременная была, в ту ночь у нас
ничего не получилось.
Позже уже забеременела, когда с санатория я приехал веселый, в костюме
коричневом в клетку и в шляпе фетровой, поцеловал ее в лоб и потащил в спальню.
Обнял за талию и повел, а сам рыдаю в душе: «Ты же Света выше меня на десять
сантиметров».
А сын ничего, шустрый такой, пока ниже меня. Назвали Фёдором. Втроем мы вообще
смешно смотримся.
САНСАРА
Он скреб улицу бородатой метлой и вздрагивал, когда я выходил на работу. Я
пару раз пытался поздороваться с Наби, и он, хотя не
понимал меня или не слышал, всегда кланялся, как подъемный кран, и опускал
сливовые, иссиня-черные глаза к жирному асфальту, в глубоких, сантиметровых,
иконных трещинах.
Мне всегда было неудобно, словно это я виноват, что миграционные службы не
выучили его русскому языку, но надо признать, что свой участок двора и шестой
подъезд он содержал в чистоте и порядке. Мыл его, подметал, обхаживал. Осенью
собирал в черные полиэтиленовые мешки желто-коричневые листья и складывал их под
четырехколесную тележку, которую толкал закопченными тонюсенькими руками под
скрип чугунных колес к вылизанной помойке, не источавшей, как это было при слезливом и подвыпившем Толяне,
глухого гнилого запаха.
Зимой греб холодный и вязкий снег пластиковой оранжевой лопатой под цвет ЖЭКовской спецовки, сыпал, как курам, ядовитую въедливую
разбегающуюся соль, сбивал зависшие сталактитами сосульки и перчил рыжим песком
скользкие дорожки.
Он был всегда трезв и чист, от него не несло табаком, и единственное, в чем Наби был замечен, так это в том, что надевал огромные
студийные наушники и ходил по двору. Восточная утомительная музыка не
вырывалась из-под них и не тревожила томными и сладкозвучными минаретными
мелодиями наши изнеженные европейские уши, избалованные телевизионной
эстрадкой.
Иногда он вызывал родственников, и они таскали строительный мусор из квартир,
грузили массивную дубовую мебель в бежевые газели, красили в голубое
решетки или заносили на руках стиральную машину Bosh
на пятый этаж. Лифта у нас нет.
Ходил Наби
в халате и шлепанцах и даже зимой надевал тапки на теплые овечьи
шерстяные носки, и я всегда удивлялся, как он в такой непритязательной обувке
выдерживает жестокие январские морозы.
Таким я его и запомнил, когда уезжал на стажировку в Берлин. Сел в самолет,
посмотрел, как от серебряного крыла отчаливает желтый пузатый жук-бензовоз,
окруженный смуглым рабочим комарьем, и вспомнил Наби.
В Германии я учился год, потом продлил стажировку, далее магистратура. Вернулся
через пять лет и по дороге с самолета к дому зашел в «Магнолию» купить к
приобретенному в Дьюти фри для отца виски, зеленого
сыра с плесенью и триста граммов «Брауншвейгской»
колбасы.
Впереди меня, у кассы, рассовывали по карманам водку и дешевые сигареты
горбатые таджики, странно расслабленные, как русские. Всякое их движение
выказывало лень и пренебрежение. Такое выражение принимают лица люмпенов,
которые в середине трудового дня бросили важную, ответственную и нужную работу,
вместо этого блаженно расположившись кружком и растянувшись под солнцем на
малосильной летней северной травке, чтобы обсудить, взлетит ли от неожиданного
вскрика стая бестолковых голубей. Глаза у таджиков были спокойные и
умиротворенные. Словно все, что было им предписано, они уже достигли, и теперь
готовы пребывать в нирване всю оставшуюся жизнь, прервав круг сансары.
Когда я вышел на крыльцо, они сидели под козырьком и наливали в хрустящие
пластиковые стаканчики алкоголь. На закуску лежали раскрытые чипсы
«Московские». В толпе я разглядел и Наби, дымящего явской «Явой».
Я развернулся, держась за перила, спустился по ступенькам и побрел к дому,
волоча за собой чемодан на колесиках с аэрофлотовским стикером. Проходя мимо заваленной и удушливой помойки с
гнилостным запахом, я увидел нового дворника-узбека Фархада,
руководившего четырьмя опухшими бомжами, которые сортировали бытовые отходы,
спрессованные, как нефтяные пласты.
ЕГОР
Егор в голодные и счастливые девяностые, да и потом в сытые и затхлые
нулевые работал в конструкторском бюро при Заводе и дошел до самых верхов. Не
хватало только должности директора, но этого ему и не надо было. Егор совершил
что-то очень важное и нужное всему предприятию, и это оценили. При увольнении с
Егором расплатились акциями, поэтому он и его семья жили на дивиденды.
Егор нигде не работал, увлекался пчеловодством и судостроением. Ну как
увлекался: читал книжки, ездил на конференции. Привез из Австралии какую-то
странную разновидность пчел и пытался ее разводить, самостоятельно построил яхточку и плавал на ней по озерам, но в целом Егор ничего,
кроме того что хотел, не делал.
Смолоду он писал картины. Был художником-самоучкой и даже кое-где выставлялся.
Его ценили в узких кругах за необычный и острый взгляд, но как ни странно,
когда Егор превратился в рантье, то художественное дело забросил: все, что мог,
распродал, а оставшиеся картины пылились на чердаке его дачного домика,
расположенного в ста километрах от Москвы по Егорьевскому шоссе.
И именно это мне и показалось странным. Что еще делать финансово обеспеченному
человеку, как не писать картины, а он почему-то все бросил. Сын у него вырос,
Егор купил ему отдельную двухкомнатную квартиру в Москве, жена путешествовала,
а Егор сидел на даче.
Я иногда приезжал к нему в Подмосковье. Рассматривал его уже немолодое
загорелое красное лицо, мощный мужицкий торс. Мы выпивали, ловили в озерах
золотистого пятьсотграммового карася, ставили кружки
на щуку, ели липкий и сладкий мед в сотах, катались на яхточке,
и все время меня подспудно давило чувство, что Егор чем-то мучительно
неудовлетворен, что-то постоянно пытается изменить, но не знает как, а самое
главное не понимает, зачем что-либо менять.
Мне всегда представлялось, что раньте живут где-то в
Ницце на берегу лучезарного ласкового моря, сидят загорелые в белых шортах и
светлых панамах в плетеных шезлонгах, слушают приглушенный тепловатый джазец (тибуду-тибуду-тибуду),
попивают красное мягкое вино «Вдова Клико» урожая 2004 года с южного склона и
считают, что жизнь не просто удалась, а что именно в этом и состоит жизнь, что
именно такой и должна быть жизнь, принадлежащая им по праву победителей.
Но здесь я наблюдал странную и непонятную для меня картину русского рантье.
Егор, в принципе очень дружелюбный и доброжелательный парень, как бы извинялся
передо мной. Он смотрел в глаза и говорил:
— Бери шашлык, — и пододвигал ко мне аппетитные куски прожаренной, розоватой
баранины, политые острым кетчупом и справленные маринованным луком с петрушкой
и укропом.
Я накалывал вилкой ароматные сочные квадраты, намертво впивался зубами в
мякоть, сок разлетался во все стороны, я жевал и чавкал, как трудоголик, смотрел Егору в глаза и спрашивал:
— Рисуешь что-нибудь?
— Нет, а ты?
Я рассказывал о последней выставке в Варшаве, о поездке на пленэр в Крым.
Вокруг зудели австралийские пчелы, пахло мятой, не
страдающий отсутствием аппетита кот Ариэль терся о
ноги под столом, выпрашивая законное подаяние, Егор молчал. Он ничего не
говорил и просто молчал. В тот раз утром я уехал на ближайшей электричке, и мы
не виделись три года.
За это время до меня доносились сведения, что Егор забросил пчеловодство. То ли
австралийские пчелы не прижились в суровом российском климате, то ли Егору
просто надоело возиться со всей этой рыже-черной братией, за которой надо
ухаживать даже больше, чем за родными детьми.
Потом мне сообщили, что Егор продал свою самодельную уютную яхточку и перестал ходить на рыбалку.
Однажды мне мучительно захотелось увидеть Егора. Я взял билет до Орехово-Зуево
и ранним осенним утром вбежал в гремящую полупустую электричку. Дачные дела уже
отошли, народа было мало, в проходах бродили крикливые
торговцы, продавая ненужный мусор, за окном желто-красным псом бежал
октябрьский лес. Я жевал пирожок с капустой и пытался думать о хорошем.
Егор не встретил меня на станции. Я удивился, пошел сам, благо было недалеко, и
дорогу я в принципе помнил. Дача была закрыта, я постучал в окно, но никто мне
не ответил. Я побрел по поселку. Хотел Егору позвонить, но почему-то не сделал
этого.
Егора я встретил у магазинчика. Ветхий сельпошный
продмаг, торговавший водкой и бородинским хлебом, уныло хлопал дверьми,
выкрашенными синей краской. Егор сидел рядом на сосновой потемневшей лавочке,
сжимая подмышкой ноль пять, и устало глядел в сторону
смутного извилистого озерца, раскинувшегося вокруг их смешного и игрушечного СОТа. Над озером парил клин.
— На юг летят, — Егор посмотрел на меня и мотнул подбородком в сторону уток.
Я поднял глаза вверх. По небу растянулась сизая галочка, прощальное
курлы раздавалось звуками советской эстрады.
Егор зачем-то заплакал, угрюмо растирая слезы по широкому добродушному лицу.
Мне хотелось обнять его, но я молча достал из кармана
сигареты и затянулся въедливым кашляющим дымком.
Из-за леска появилась жена Егора. Мы взяли Егора под руки
и повели в дом. Налетел зыбкий промозглый ветерок, и откуда-то из-за СОТа потянуло запахом сжигаемого осеннего хлама.
ИВА И ЖАСМИН
Жена приехала на дачу и привезла куст жасмина. Он обещал в будущем вырасти
до огромного дерева, чтобы одаривать нас белыми пахучими цветками, из которых
можно заваривать целебный чай.
Мы внимательно осмотрели дачное пространство и долго не могли понять, где его
высаживать. Даже заспорили. Лена предлагала посадить возле развесистой
серебристой ивы, чтобы закрыть соседское крыльцо. Соседи любили выходить на
него, потянуться, промычать что-то нечленораздельное и долго осматривать с
высоты наш участок: как мы лежим в гамаке, читаем «Процесс» Кафки (уже второе
лето), жарим хрустящие куриные крылышки, ругаемся и спорим на весь СНТ.
Я же думал посадить куст у калитки, чтобы терпкий запах цветения был доступен
любому прохожему, и каждый гость понимал: здесь живут садоводы, любящие природу
и готовые на тяжелые работы ради красоты.
Но, конечно, победила жена, потому что это она выбирала жасмин и она его везла
по пробкам, и я ничего не мог Лене возразить. Просто пошел в сараюшку и достал
блестящую штыковую лопату с выкрашенным в черный ночной цвет черенком.
Я долго примеривался, куда воткнуть лопату, и когда нашел место, то сильно и
больно вонзил ее в землю, отчего во все стороны полетели жирные земляные
брызги.
— Ты будешь здесь расти долго и привольно, — думал я, ковыряясь в земле.
— Тебе здесь будет хорошо и радостно, — думал я, наворотив
целую кучу.
Но дойдя до глиняных пластов, я во что-то уткнулся. Это был корень ивы, он
торчал прямо посреди вырытой ямы и мешал высадить жасмин.
Я позвал Лену, и мы озабоченно стали рассуждать, что же делать.
Лена говорила, что надо перенести яму и обойти корень, я же утверждал, что у
ивы много корней и от одного перерубленного с нее не убудет.
Работа застопорилась. Мы выпили чаю, съели бублики с маком, искупались в
пожарном пруду, на обратной дороге я забежал в ларек и купил сигареты «Ротманс», потому что от долгих умствований все скурил.
Пришли на дачу и развесили одежду. Все это время корень торчал в яме и не давал
нам покоя. Время близилось к закату. Красное зевотное светило тараканом
заползало за горизонт, и нам казалось, что вместе с ним у нас уходят силы, и
нет никакой возможности понять, что же делать с корнем.
В конце концов, когда Лена улеглась спать, я, почти в темноте, схватил штыковую
лопату, перерубил корень, засунул в яму жасмин, добавил удобрения и пищевой
хлам, засыпал яму землей и тоже залез под одеяло.
Утро наступило весело и внезапно. Под окном орали коты и пташки. Теплая и
сладкая роса омывала мои прорезиненные тапочки. Ива стояла молодец молодцом,
под ней, колыхаясь на утреннем ветру государственным
штандартом, сиял жасмин. До сентября мы не заметили никаких проблем и довольные
уехали зимовать в Москву.
Зима была долгая и мучительная, выводила из себя, к тому же в январе в разгар
крещенских морозов таджики из ЖЭКа перерубили
электрический кабель, и мы на неделю остались без света. Пришлось ехать к
родителям.
По весне же, в мае, когда с тополей полетел мягкий пушок, мы, забрав кота и
вещи, двинулись на дачу и первое, что увидели — это засохшую иву и погибший под
ней жасмин. Он даже не принялся.
Молчаливый военный отставник сосед Евгений Петрович ворчливо помогал мне пилить
иву и еще долго выговаривал нам, что мы лишились зелени, и теперь он всегда
будет видеть с крыльца, как мы валяемся в гамаке и читаем старые бумажные
никому не нужные пожелтевшие книги.