Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 1, 2017
Михаил АЛЕКСАНДР
Родился в 1983 году в Ленинграде. Автор книг «Геометрия крыла»
(2004), «Перед ночлегом» (2006), «У воды» (2011), «Ultima
Ratio» (2014). Лауреат и финалист ряда литературных
премий и поэтических конкурсов. Стихи публиковались в журналах «Нева» и
«Звезда». Член Союза писателей Санкт-Петербурга.
* * *
Я вижу пейзаж из абстрактных руин,
неведомы место и век.
На фоне заката стоит бедуин,
в верблюжьем плаще человек.
Завидна его кочевая стезя,
плащ тонок, изящен покрой.
Но в гордую душу проникнуть нельзя,
укрытую темной корой.
Я вижу — и с каждой секундой ясней,
настолько прозрачна среда, —
он входит в пустыню, скрывается в ней,
сливается с ней без следа.
А я остаюсь. И абстрактный пейзаж
становится словно родным
и молвит: «Последнюю флягу отдашь,
чтоб снова увидеться с ним».
К чему? Он всего лишь фрагмент миража,
не знаю о нем ничего.
Но память мою разъедает, дрожа,
расплывчатый образ его.
И я бы, конечно, скопил на билет,
увидел бы эти места.
Но как мне собраться, ведь адреса нет,
а вдруг и эпоха не та…
Вот так, проходя вдоль осенней Невы
ленивой походкой хлыща,
я вдруг ощущаю: фасады и львы
изводят меня сообща.
И, кажется, лучше скопить на билет,
в иные сбежать пояса.
Но трудно: плаща, к сожалению, нет.
И, главное, есть адреса.
* * *
Минута до поезда, матовый отблеск перрона.
Уедем в Зареченск, любимая, — чай, не Верона.
Там в церкви у старого сада — знакомый священник,
он нас обвенчает без лишних вопросов и денег.
Умчимся — билет напечатан, оплачена полка.
Платком лучезарные плечи окутаны колко.
Не думай о прошлом — неважно, что счастлива в браке.
Зеленой звездой семафор догорает во мраке.
Неважно, что я окантован кольцом обручальным:
все сущее мнимо и полно холодным молчаньем.
Уедем в Зареченск, любимая, — чай, не Джульетта, —
в страну заходящего солнца и вечного лета.
Уже на подножку вагона взошла проводница.
Взлетевшая птица не может никак приводниться.
Но, воду найдя в бесконечной пустыне, решайся:
природа тебе не подарит повторного шанса.
Решайся! Неправда, что я убеждать не умею!
Я тоже уеду, любимая, — чай, не Ромео.
Матросы в незримые кольца свивают канаты —
и так ли уж страшно, что мы друг на друге женаты?
Прощальный гудок раздается, сердит и утробен.
Ускачем от вычурной хмари, житейских колдобин,
чтоб ехать и ехать без цели, пока не завянем,
за вечную реку с известным коротким названьем.
* * *
Нашей дружбе не хватило искры,
чтобы глина стала кирпичом.
Так, должно быть, куришь у канистры,
не подозревая ни о чем.
Так проводишь вместе дни и ночи,
смотришь вдаль из одного окна
и чего-то большего не хочешь…
Хочешь. Но боишься, как огня.
Мимо жизни, что, страшась потери,
в омут сожалений окуну,
в комнату пустую, где портьере
доверяешь больше, чем окну,
время шло, не различая брода,
безголосой птицей взаперти
усмехаясь — вот она, свобода,
и дошло до роковой черты.
Летний вечер с примесью тротила,
черный час, вокзальный полумрак.
Хорошо, что искры не хватило.
Странно как. Невыносимо как.
* * *
Все оказалось не тем, чем казалось вначале.
Помню тот вечер, когда небеса омрачали
лишь одинокие розовые облака.
Мне не спалось. Бесконечное, тикало время.
Вдруг оказалось, что ночь не смыкается. Темень
не наступает в июне. И даль далека.
После я думал, что только у нас и в Канаде
встретишь березы. И песню с обложки тетради
переложить невозможно на новый мотив.
Вышел наружу — и сразу развеялось это:
то ли не все уместились у песни куплеты,
то ли березы растут, никого не спросив.
Так продолжалось и дальше — оставим примеры —
преображались миры, исчезали химеры,
разума сон заменяла рассветная явь.
Я не сказал бы, что делалось хуже, — напротив,
но, предприятие веры моей обанкротив,
что-нибудь мне, дорогая реальность, оставь!
Даже закон у того, кто не выплатил ссуду,
не отбирает, к примеру, кота и посуду,
стул и подушку, рубашку, часы и носки,
книги на полке. Всецело распахнутый яви
разве и самую малость присвоить не вправе?
Это не роскошь, а средство спастись от тоски.
Да и чему доверять, если все ненадежно?
Завтрашний день обещает, что прежнее — ложно.
Чашка разбита, усатый подлец — пятилап,
главные книги — наивны, пятно на одежде…
Лишь бесконечное время спокойно, как прежде,
тиканьем нас приглашает на новый этап.
* * *
Сколько времени тратишь на это пальто,
на застежку и грязь сапога
и неспешно идешь по бульвару, не то
в неизвестность уедет нога.
Сколько времени тратишь на чистку авто,
теплым воздухом дуешь в окно
и шипы до весны примеряешь, не то
в неизвестность уедет оно.
Сколько платишь за трубки стальной обогрев,
чтобы не околеть до зари,
коммунальным жлобам, что
дерут, обнаглев,
за холодные трубы твои!
Ах, когда бы я вырос, где финик поспел
у зеленой и теплой воды,
я бы вдвое скопил, я бы втрое успел,
ничего не прося за труды!
Я бы мчался бегом по бульвару туда,
где зеленая плещет вода,
и футболку свою надевал без труда,
и доволен был жизнью тогда.
А у самой воды, где колышется зной
и лачуги убогие в ряд,
уж мечтает давно поменяться со мной
мой босой, неодетый собрат.
И от фиников этих беднягу тошнит,
и кокосов шары тяжелы,
и, когда забирается солнце в зенит,
невозможно спастись от жары.
Ах, когда бы родился на севере он,
то сейчас в сапогах и пальто
он въезжал бы в заснеженный микрорайон
на своем белоснежном авто,
где торчу, у открытого стоя окна,
озверев от холодных широт,
наблюдаю, как снег оплетает меня,
и ругаю судьбу, идиот.
* * *
Стихи о том, что конкретика — это пошло,
что предмет говорения не должен быть обозначен явно,
что нельзя называть вещи своими именами — никто не поймет, —
например, нельзя подойти к горшку и сказать: «Горшок», —
потому что тотчас откроются врата ада
и незримое нечто обрушится, ничего не оставив взамен,
кроме слепой зияющей пустоты, —
в общем, стихи обо всем этом я писать не стану,
ибо они были бы слишком конкретными, точными, пошлыми,
ровно такими, какие писать нельзя.
И, к тому же, без рифмы.
* * *
Когда по воле гениев науки
мы попадем в другое измеренье,
где мономеры станут полимерны
и радуга — из десяти цветов,
о, как бы нам не обнаружить там бы,
на том конце заветного портала
не небеса с алмазами, а тот же
изрядно износившийся пейзаж!
О, что тогда ты скажешь, Стивен Хокинг,
о красоте и совершенстве мира,
когда посуда ввечеру не мыта
и поутру не доена коза?
Я не силен в теории Эйнштейна,
я не пойму, в чем сомневался Дирак,
но, что-то мне подсказывает, оба
они мою козу доить не станут —
и не по той причине, что мертвы.
Поскольку я охотно допускаю,
что смерть — всего лишь точка перехода
души в иную сферу или плоскость,
я без труда могу себе представить,
как Альберт напевает «Yesterday»,
а Поль читает новости в фэйсбуке,
ворчит, не понимая, что к чему,
и смотрит фотографии в альбоме
с названием «Сольвеевский конгресс».
Один лишь я, печальный наблюдатель,
который день все то же наблюдаю:
коза моя не доена, посуда
не вымыта, а Альберт вместе с Полем
не думают мне в этом помогать.
А больше ничего не наблюдаю —
ни радуги, хотя бы семицветной,
ни красоты, ни совершенства мира.
Мои элементарные частицы —
лишь «не» и «ни», а также «бы» и «ли».
И квантовой механики законов
я тут же постигаю гениальность,
когда частицы вспыхивают, словно
из пустоты — и снова в пустоту:
«Не вымыл? — Нет, едва ли. — Неужели?
А эти? — Тоже вряд ли. — Даже так…»
И временами кажется, портал
давно уже открыт и досягаем,
но с противоположной стороны
доносятся не пассионы Баха,
не трели ливерпульского квартета,
не голоса Сольвеевских конгрессов,
а эти вот распавшиеся звенья —
значки и звуки повседневной речи
и блеянье недоеной козы.
* * *
«Художник
рисует не то, что видит, а то, что чувствует».
Пабло Пикассо
Неназванной войны не умолкает эхо.
Осенний пересчет — как перечень утрат.
— А эта где? — Не здесь. — А этот как? — Уехал.
Бессилья твоего печальный результат.
Такая пустота зияет вечерами,
такая немота подтачивает быт…
Один — на пару лет, — и это как бы ранен,
а тот, что навсегда, — как будто бы убит.
Что утешенья в том, что отперта граница,
что милые черты не искажает Сеть?
Ведь то, что было здесь, ни в чем не сохранится,
и даже то, что есть, запомнить не успеть.
И, видимо, беда не в том, что, переехав,
они своим огнем усиливают мрак.
Мне душно от себя. Мне тяжко от доспехов.
Но не объявлен бой. И неизвестен враг.
* * *
Посеявший ветер пожимает плечами, говорит: «Не
взошло».
Мол, какое племя, такое и семя, что уж ругать посев.
Мол, не всякое зло, а равно и злак, всегда порождает зло.
Мол, о чем говорить, когда агроном с трактористом лежат, окосев.
В этом, собственно, есть не то чтобы корень, а так, росток,
причина, что жизнь до сих пор возможна, пускай завывает всласть,
опора бессмертия, обоснование, что не иссяк исток,
пока тракторист с агрономом спьяну думают: «Мы здесь власть».
Посеявший ветер идет на рынок за новыми семенами,
а я брожу по пустой меже, упрятавшись в капюшон.
И дует в лицо не так уж и сильно, говоря между нами,
и весь этот плач про грядущую бурю, честно сказать, смешон.
Потому что, сколько помню себя (а помню не так уж мало),
кругом не ледяная пустыня, не прерия, не пески,
а все-таки поле, озеро, лес, заросли краснотала,
и западный ветер едва колышет редкие колоски.
ЗАПОВЕДЬ
«Будь краток», — мне говорили перед рожденьем.
«А если не будешь, во что мы тебя оденем?
Где мы найдем столько хлопка, фланели, ситца?
Не будешь краток — не сможешь нигде уместиться».
«Будь краток», — мне в детском саду говорили.
Экономили кашу, не слишком много варили.
И долго, но кротко я смотрел в молоко тумана,
где шумел за соседним домом проспект Шаумяна.
«Будь краток», — мне всегда говорили в школе.
«Сочинение это ты будешь писать доколе?
Мы ценим твой труд, но нельзя же сидеть до ночи!»
И: «Зачем столько формул, если можно решить короче?»
«Будь краток», — говорил мне один из лучших
поэтов. «Сокращая стихи, получишь
ясный звук без оборок и оторочек».
Я сокращал, хоть мне было жалко строчек.
Так полюбил я писателей — больше хлестких,
не принимая классиков, их громоздких
построений по сотне страниц на каждую тему:
в двух словах легко изложить любую проблему.
Так полюбил самолеты с их равномерным
гулом; домишки, жмущиеся к тавернам
на тесной набережной с игрушечными катерами,
где мы коротко жили и времени не теряли.
Счастье было недолгим, ночлег был краток,
жизнь извивалась в сроках, контрольных датах,
все обрывалось, что ожидалось присно.
Длилась разлука и тем была ненавистна.
И вот, я стою на пороге Нового года.
Короткий день свела до нуля погода.
Густые тени лежат по пустым долинам,
и мир этот кажется невыносимо длинным,
как поезд во Владивосток, как роман Толстого,
как тьма впереди в декабре в половину шестого,
как очередь в кассу, усталые эти лица…
И все это длится, Господи, длится, длится.