Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 3, 2016
Дмитрий КОЛОМЕНСКИЙ
Поэт. Родился в г. Гатчина. Окончил факультет
филологии РГПУ имени А. И. Герцена. В 1995—1998 посещал ЛитО
Нонны Слепаковой, с 1998 — ЛитО В. А. Лейкина. С 2002 по 2004 занимал должность
главного редактора сайта Стихи.ру.
Был членом редколлегии журнала «Сетевая поэзия». Стихи
публиковались в сборнике «Тринадцать» (СПб. Скифия, 2002), журналах «Октябрь»,
«Дети Ра», «Сетевая поэзия», «Новый Берег». Автор книг
стихов «День города» (СПб. Скифия, 2003),
«Домашняя работа» (СПб. Соло, 2011). Член Союза
писателей СанктПетербурга.
* * *
Мы шли на лодке по лесной реке.
Жара плыла от нас невдалеке.
Молчали птицы. Высились осины.
По берегу трусил веселый пес
И в белой пасти кончик лета нес —
Внизу зеленый, сверху светло-синий.
Весло ныряло в воду делово.
И не было на свете ничего,
Помимо пса, реки, осин и света —
Лишь мерный плеск, лишь стук собачьих лап,
Лишь озорной, расслабленный осклаб,
Оскал небес да трепетанье лета.
И мы не рассуждали ни о чем,
А, раз за разом двигая плечом,
Перемещали мир, простой и сущий.
Кончался август. Продолжался день.
И вверх ногами пес летел в воде.
И вниз ногами пес бежал по суше.
* * *
Вниз по седьмой воде, по седьмой воде —
В даль, где седьмая вода впадает в нигде,
Мимо веселых кочек, которые март
Только что пробудил от метельных мантр,
Мимо лужка, где в три зеленых руки
Май вытягивает из-под земли ростки,
Мимо опушки синей, где белый зной
Бьет сквозь ладони жимолости лесной,
Где мы лежим друг в дружке, дыша едва,
Рдяные, как прошептанные слова,
Мимо октябрьской рощи, где сумрак мглист,
Где на последний желтый — до рези — лист
Смотришь, не отрываясь, и желтизна
Долго стоит в глазах, как тревожный знак,
Мимо снегов, за коими лишь снега,
Мимо шуги, лицующей берега —
К той белизне, где седьмая моя вода,
Страшно чернея, зияет в провалах льда.
Что ж, спасибо тебе за звук, за цвет,
За ветерок, за волны, за деревца
И за любовь, в которой сквозь вечный свет
Не различить ни имени, ни лица.
* * *
На кромке сентября, когда еще
не золото, тем более не медь,
а бронзовые нитки в шевелюре
сухого подмосковного леска;
когда в душе еще не холодок,
а разве дуновение прохладцы;
когда еще не думаешь о том,
что лето отлетело навсегда,
а щуришься от желтизны и света:
«Какое лето! — шепчешь, — как тепло!»…
Так вот, мы собрались на этой кромке,
сидели над обрывом бытия,
вино тянули, жарили шашлык,
не ведая того, что будет после,
не ощущая в том, что мы есть мы,
конечной ценности. А в это время
на нас глядело время с высоты
и фыркало в бесцветную ладошку.
* * *
Ночью кромешной, где-то в
четыре часа,
К нашей стоянке неслышно вышла лиса.
Вспыхнули фосфором два внимательных глаза.
Море свободно дышало себе внизу.
Не было сна ни в едином лисьем глазу,
Страха тем более не было в них ни разу.
Не суетясь и лишнего не говоря,
Я осторожно нашарил трубу фонаря,
Кнопку нащупал, прицелился в черную бездну.
Но за секунду до вспышки, разбившей мрак,
Кто-то сказал: «Убери свой фонарь, дурак.
Ты не успеешь заметить, как я исчезну».
Вспышка. В мешке ночном разошелся шов.
Из ниоткуда раздался ничей смешок.
Воздух качнулся. Птица зашлась в смятенье.
Тьма ощетинила угольные усы —
Не было в ней ничего, никакой лисы:
Ни внимательных глаз, ни следа, ни тени.
Ныне, когда, раздражая, зудя, дразня,
Кто-то с незримых высот глядит на меня,
Вскидываюсь, вперяюсь во мрак, но слышу
Голос, извечный и ровный — как снег, как дождь:
«Угомонись. Не заметишь, как пропадешь».
Я вспоминаю лису, смиряю дрожь
И оставляю в покое Того, Кто Свыше.
* * *
Холодное лето ненастного года.
Коллеги, по ходу, ругают погоду,
По ходу, дожди за окошком гремят,
Глотает ливневка бесцветную воду,
И день вылезает навстречу восходу —
Бескровен, издерган, измят.
Холодное лето. Звончей и надмирней
Молчание Бога в просторной кумирне,
Туманней и глуше всевидящий зрак,
По-зимнему пахнет уютом в сабвее,
И подлой инъекцией ужаса веет
От надписи «Вова — дурак!».
Тепло разменявший на глупую зелень,
В наш город июль обнищавший подселен —
Не выгнать до срока! Но вспомни о нем,
Когда задрожит равновесье земное —
И новое лето ощерится зноем
И черным задышит огнем.
* * *
Все начинается только тогда, когда
Отодвигаешься верст на шестьсот-семьсот:
Тотчас мрачнеет лес, тяжелеет вода,
Ветер густеет и кровь из тебя сосет.
Все начинается там, где лежит в пыли
Солнечный луч, где коричнев и жирен быт.
Как же щемяще вспыхивает вдали
То, что уже ни забыть тебе, ни избыть!
Как легендарен и, в сущности, как правдив
Фотографический снимок, сквозной мотив,
Отретушированный видеоряд,
Где медноокие рыбы в небе парят,
Где ты стоишь над водой, разеваешь рот,
Грудь надуваешь, пыжишься и молчишь,
Глупо тараща очи, — унылый крот,
Глухонемая мышь, безголосый чиж.
Только теперь, когда оседает взвесь
И обнажаются контуры бытия,
Осознаешь, что, пожалуй, умрешь не весь,
Но, расслоившись на буквы от «а» до «я»,
Сложишь какое-то слово, скорее слог,
В книге, которую сам ты прочесть не смог, —
И навсегда отныне твои следы
Будут стоять у кромки этой воды.
Только теперь, отскочив на четыре шага
От мелочей пейзажа, его мишуры,
Видишь, как мощно и ровно идет река
Вниз по широкой, как время, спине горы —
С песней седой, с искривленным от счастья ртом,
С коркой небес, нашитой на чешую.
Реки заходят в море, как в отчий дом,
И затихают, пав на его скамью.
Хочешь постигнуть сущее? Посети
Устье — последнюю веху речного пути,
Встань на краю, оглянись на морскую ширь
И возвращайся скорее — надо спешить.
Надо спешить: что-то ветер пошел сырой —
Осень ли, непогода ли догнала.
Лишь на мгновенье глаза ладонью прикрой,
Как прикрывают в комнате зеркала.
* * *
Арсений Петрович беседует с кленом
О марте беленом, о мае влюбленном,
О лете зеленом, поросшем травой,
Как в оные дни пятиклассник Арсений
Сажал этот клен в суматохе весенней.
И словно в насмешку над бедами всеми,
И клен не засох, и Арсений живой.
Рассеяно клен ощущает корнями,
Как где-то под ними неясным цунами
Рождается звук, нарастает, живет —
Там поезд летит сквозь подземную полночь,
А в поезде дремлет Аркадий Семёныч,
Служебным портфелем прикрывши живот.
Он спит, и прекрасны его сновиденья —
Они к потолку поднимаются тенью,
Проходят сквозь почву, тревожа растенья,
Впадают ручьем во всемирную ночь.
— Аркадий Семёныч, а что вам и кто вам
Пригрезился нынче? — Татьяна Седова…
— Седова? — И поезд уносится прочь.
А в угольном небе Татьяна Седова
Смеется, к чему-то такому готова,
Что нам и не снилось, снежком порошит
Из горних трущоб, из предвечных утробищ.
И пляшет под снегом Арсений Петрович,
И клен облысевшею кроной шуршит.
* * *
Но ни с чем не сравним безвременник,
безвременник, безвременник,
Но ни с чем не сравним безвременник,
Безвременник осенний.
Энн
Стивенсон
Влажный октябрьский полдень, тающая шагрень его.
Лес обесцвечен, всюду мелкая дрожь тщеты.
«Это безвременник, — учит нас Галина Евгеньевна. —
Самые поздние, — учит, — в наших краях цветы.
Вы полюбуйтесь только: мертвенны и сиреневы,
Жизни лишенные капли вытекли из-под ног!
Это безвременник, дети. Дети, это безвременье».
Голос ее твердеет, ровен и одинок.
«Все, что уже отжило, все, что под смертью чистится,
В черную землю канет, паром умчится вон.
С чем мы сравним безвременник?» — спрашивает учительница.
Ей отвечает молчанье — страшный, давящий звон.
Что ж вы, Галина Евгеньна, главного не сказали-то?
Истина так печальна, истина так проста:
Чтобы осилить время, в тело должно быть залито
Смертоносное зелье — от ушей до хвоста.
Чтобы осилить время, чтобы прорвать его кожицу,
Нужно забить на листья, нужно забыть про тепло,
Нужно дождаться, чтобы лето пошло кукожиться,
Сдохло, зачахло, засохло, в гроб золотой легло.
Мне говорят: ни кровинки в лике твоем расколотом,
Пальцы твои белеют костяною резьбой.
Мне говорят: послушай, по городам и комнатам
Острый аптечный запах следует за тобой.
Что тут можно ответить? Пожимаю плечами я:
Видно, уж так сложилось; видно, таким я рос.
Как мне избыть из сердца отзвук того молчания —
Неугасимое эхо, неразрешимый вопрос?
Вглядываюсь в растения — от корешков до семени,
Перебираю по буквам — «хвощ», «повилика», «сныть»…
Ах, Галина Евгеньна, с чем же сравнить безвременник?
Вы-то ведь знали! С чем же? — «Не с чем его сравнить».
* * *
Алексей восходит в небо еле слышными шагами
и неспешно, по наклонной, набирает высоту —
то ли под его пятою воздух мят, как оригами,
то ли Бог ему ладошки подставляет под пяту?
Развевает свежий ветер Алексеевы обноски,
и сверкают из-под брючин Алексеевы носки.
Раздвигается пространство, мир лежит, большой и плоский,
рубежи миропознанья осязаемо близки.
Снизу машут Алексею изумленные пейзане.
В вышине над Алексеем сонм архангелов завис.
И, сверкая налитыми от неистовства глазами,
мечет камни в Алексея православный активист.
А в траве лежит лазутчик, а в кусте сидит разведчик,
а на дереве — наводчик, и ракетной мощью всей
изготовился зенитчик поразить как можно метче
цель, которую собою представляет Алексей.
Но приказ не поступает. Все бледнее проступает
Алексей зеленым всплеском на экране РЛС.
Он, как будто в сонной речке, в низком небе утопает;
то ли в облачные глуби, то ли в выси он залез.
Два философа на кухне обсуждают сей феномен.
Сорок восемь миллионов бьют в там-там, стучат в кимвал.
В Алексеевых глазницах мир прекрасен и огромен,
в катарактных зенках мира Алексей ничтожно мал.
В срочном телерепортаже о досрочном севе репы
(репа — это, типа, скрепа; сей ее или не сей)
на границе кадра видно, как упрямо и нелепо
белой точкой в серой тучке исчезает Алексей.