Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 5, 2015
Евгений Минин, «Тринадцатый год»
Иерусалим, 2014
Иммануэль Римский, знаменитый средневековый поэт, автор комментариев к Торе, переложивший в стихотворные формы еврейские религиозные тексты, попал в опалу за свои пародии и эпиграммы, само имя его было запрещено. Тем не менее, он вошел в мировую литературу, а тексты его молитв на иврите читаются во всем мире. Этот любитель приключений, хорошего вина и едкого слова однажды воскликнул:
Раю ад я предпочел бы:
Скучно до смерти в раю!
Шутовская провокативность, бесстрашное юродство и веселье, смешанное с ужасом от собственной смелости — способ усмирения собственного страха, известный в психологии метод. Такова одна из граней поэзии Евгения Минина в книге «Тринадцатый год». Так же, как Иммануэль Римский заигрывает с адом, Евгений Минин комментирует действия Всевышнего, не особо беспокоясь о последствиях:
Все обмозгует Бог!
Пусть голову ломает!
Иногда он не может удержаться от язвительности по заявленному адресу:
Не просят милости у Бога,
Он даром ничего не даст.
Лишь ухмыльнется ненароком —
Пляшите, бывшие рабы…
Евгений Минин присутствует в сегодняшнем литпроцессе, практически не снимая маски пародиста и юмориста, и вот как он сам говорит об этом:
Строчка — кирпичная кладка,
а междустрочье — раствор,
после — строфу ждет укладка <…>
Поневоле вспоминается брюсовский каменщик в белом, строивший тюрьму. Что ж, Минин умеет многое, в том числе и создать виртуальную тюрьму литературы с единственной одиночной камерой — для себя: он посадил себя за решетку, и каждый может подойти и полюбоваться: Минин дремлет, наблюдает за наблюдающими, но в иные моменты, подчиняясь законам другого измерения, уходит тайными ходами в иные пределы и там пишет:
Черные ящики наших душ
Никому не будут нужны.
(«Друзьям по строке»)
или:
Казни за прошлые грехи,
за неуклюжие остроты,
но лишь не оставляй стихи —
они почти всегда сироты…
(«Просьба»)
Тема поэзии развивается в тексте, посвященном Цветаевой, где пафос первых строк
летящее слово из вечности,
как боль отгоревшей звезды
в конце текста намеренно резко снижается, и, клянусь, не читала лучшего ответа на «Поэму Конца», хотя представляю, как разъярилась бы Марина Ивановна:
Согласен, поэты — жиды,
но чаще всего — гипертоники…
Однако не о ремесле поэта книга Евгения Минина, у него задачи поважнее. Отрицая один из наипервейших
заветов — «не сотвори себе кумира», — автор придает Всевышнему
человеческие черты, довольно похожие на те, как некогда рисовали в детских
книжках: Бог-Отец едет по облакам, развеваются его седины. Однако с какой,
собственно, стати Минин позволяет себе амикошонство, уж не собирается ли он,
подобно Моисею, говорить с Ним на равных, и если да, то по какому праву? По
праву поэта и иудея, живущего в Иерусалиме и в Израиле.
Одна из пульсирующих болевых точек книги — стихотворение о Гуш-Кативе:
далеко не всем читателям слово Гуш-Катив что-то
скажет, и, вероятно, его стоило бы снабдить ссылкой. В «Тринадцатом» Гуш-Катив — город, из которого были изгнаны евреи — синоним
предательства. Автор сопричастен лирическому герою и трагедии, обрушившейся на
Израиль, и несколько раз произносит проклятие. Интонационная раскачка, в
которой под ударение попадает каждое слово, подводит читателя к неназванной, но
подразумеваемой Стене Плача и выводит древнего, в разорванных одеждах еврея,
вымаливающего прощение для своего народа. Энергетическая мощь текста делает
несуществующим все, что находится вне его. Минин любит и умеет отливать рифмами выведенные им
формулы. Если бы он ограничился первыми восемью строками, то стихотворение
стало бы мощнее, вот как оно, на мой взгляд, должно выглядеть для того, чтобы
войти в школьные антологии:
Страшнее чумы и тифа,
И даже страшней, чем смерть,
Проклятие Гуш-Катифа
Над нами будет висеть.
Потом в исступлении яром
Не вымолишь у Стены,
Когда отдаешь задаром
То, что не имеет цены.
Пафосом и интонацией стихотворение сближается с балладой Стивенсона «Вересковый мед» в переводе Самуила Маршака; тексты зеркально, но в разном световом разрешении и ракурсе говорят об одном и том же: о предательстве; при этом «Вересковый мед» воспевает героическое бесстрашие «малюток-медоваров», погибших, защищая родную землю:
В своих могилках тесных,
В горах родной земли,
Малютки-медовары
Приют себе нашли.
(«Вересковый мед», пер. С. Маршака)
Предательство ненавистно автору так же, как и война, о которой в «Тринадцатом годе» много. Евгений Минин, человек сугубо мирный, оказался практически в пекле войны, страшной еще и потому, что идет она против мирных людей, к войне не готовых — таковы вообще признаки современных войн, в Израиле или Украине. Для Минина все они невыносимы слепой жестокостью:
Мечтаю, чтобы у каждой пули
Прорезались глаза…
Отвращение и ужас перед кровопролитиями опутывают красной нитью все тело книги:
Кругом, куда ни глянь, хамастера-убийцы <…>
Или:
Призрак ходит по Европе,
Призрак смерти,
Призрак страха.
Или:
Кажется, что жизнь остыла,
Кажется, что жизнь устала.
Да, о смерти в этой книге сказано много, вообще — об уходе, том или ином. Минин смотрит в спины евреям, покидающим Израиль, и наравне с горьким пожеланием
Вам, уходящим из галута
в галут,
Желаю крыши над головой
— задается вопросом, в котором уже читается не менее горький ответ:
Но услышит ли Всевышний
ваше «Шма Исраэль»
Перед тем, как накроет зеленой волной…
(«Уходящим в галут»)
Собственно, в этом стихотворении — ключ к «Тринадцатому», раскрывается
истинная религиозность сборника, ибо поэт думает и живет по понятиям —
божеским. В этом смысле всплывает название другой книги с похожим названием —
«Двенадцать» Александра Блока, но ориентиры и пространства этих книг
диаметрально противоположны. Число 13 многим представляется «несчастливым», в
действительности оно — символ могущества, силы и бесконечности, причем не только согласно еврейским традициям, но и у христиан —
Иисус плюс 12 апостолов, у древних греков — Зевс плюс 12 других божеств; есть
еще 13 куполов Софийского собора, а также ивритская
буква «мем», тринадцатая в еврейском алфавите, и
именно с нее начинается фамилия «Минин» на иврите.
«Израильские» тексты стоят отдельным блоком, хотя графически никак не выделены,
вообще все тексты даны в подбор, из экономии ли бумаги, в силу ли иных
обстоятельств, мне представляется, что и то, и другое. В израильском периоде
Минина меньше всего абстрактного, или книжного; лирический герой живет здесь
каждый божий день, он может захватить в один заход врача и Стену Плача. Он
думает о Флавии и иерусалимском дожде, мысли его
свободно бродят от Книги Судеб — к привычным лайкам, которые мы ставим в фейсбуке друг другу, от Вечной Стены — до корта, где два
старика играют в теннис, и нежно любимого рынка:
Рынок Механе Йегуда,
Разудалый продавец!..
Рифма — чудо,
Рифма — груда,
Рифма — блюдо, наконец…
Рынок Механе Йегуда,
Я уже для рынка стар.
Вам — сюда,
А мне — отсюда:
Мой закончился базар…
Это прощание — с рынком ли, с жизнью, в известной степени кокетство, ибо в лирических текстах, которых в книге достаточно, поэт молод, свеж и влюблен:
Эта женщина выжгла мне душу
И заполнила ее тем, что видят глаза.
В каком-то смысле поэт предпочитает любовь женщины любви Всевышнего, и хотя прямого сравнения, прозвучавшего бы здесь нелепо, разумеется, не обозначено, но оно прочитывается. Ибо поэт женщину любит, перед Всевышним же — трепещет, и при всех своих страхах перед Ним и перед жизнью — Его он о любви не просит, напротив:
Боже, не наказывай своей любовью,
Аз есмь червь земной — и не боле…
…Не наказывай ни попутным ветром,
ни провинцией у моря,
Ни миллионами в банке, ни безопасной дорогой…
А самое лучшее, что можешь сделать — не трогай!
(«Не трогай!..»)
Эти слова звучат почти как приказ. Означает ли это, что лирический герой Минина умоляет Творца о покое? И заслужил ли он его, выражаясь расхожими словами? Мне представляется, что это время еще не настало. Робея перед неизбежной бездной, автор ищет выход из тупика и зачастую находит:
Хочешь обмануть судьбу?
Смени имя.
Сожги паспорт.
Сделай тату.
Прикинься Мессией в Иерусалиме.
Прыгни в бездну, крича на лету…
Высокая информационная концентрация текстов, яркая образность, порой — невыносимо яркая, и философская составляющая с верной спутницей — иронией: Евгения Минина невозможно спутать ни с кем другим. Чем вещь проще, тем надежнее и прочнее, тем вернее стоит мининский текст. Ироническая завеса используется как последняя защита от небытия, и, в частности, благодаря ей достигается неповторимость интонации. Автор не тяготеет и к многозначительности, окунуться в которую было проще простого. Здесь скажу о том, чего ждала от книги: Прыжка. Движения, к которому Минин время от времени приступает, разбегается, но зависает в воздухе: неведомая сила возвращает его в исходную точку. Я жду от автора решительного преодоления бездны и создания нового ментального и поэтического пространства. Этот поэтический опыт Евгению Минину еще предстоит.
Ирина РАШКОВСКАЯ