Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 11, 2015
Александр МЕЛИХОВ
Прозаик, публицист. Родился в 1947 году. Окончил матмех
ЛГУ, работал в НИИ прикладной математики при ЛГУ.
Кандидат физикоматематических наук. Как прозаик
печатается с 1979 года. Литературный критик, публицист, автор книги «Диалоги о
мировой художественной культуре» и нескольких сот журнальногазетных
публикаций, зам. гл. редактора журнала «Нева». Произведения переводились на
английский, венгерский, итальянский, китайский, корейский, немецкий, польский языки.Лауреат ряда литературных
премий, в том числе: Набоковская премия СП Петербурга
(1993) за роман «Исповедь еврея», премия петербургского ПЕНклуба
(1995) за «Роман с простатитом». Роман «Любовь к отеческим гробам» вошел в шортлист 2001 года премии «Русский Букер»,
а также получил премию «Студенческий Букер», роман
«Горбатые атланты» вошел в список трех лучших книг Петербурга за 1995 год. Член
СП СанктПетербурга. Живет в СанктПетербурге..
В «Советской литературе (краткий курс)» Дмитрия Быкова (М., 2013) самыми
интересными оказываются главки, отданные писателям или вовсе забытым, или
оставившим память далеко не добрую. Наиболее обаятельным произведением
Луначарского (глава «Броненосец “Легкомысленный”») у Быкова выглядит его отказ
на смертном одре пить шампанское из ложки — только из бокала: «Жест — великое
дело». Зато «могутно-сыромятный» Панферов («Русский ком») долг пролетарского
писателя понимал просто: «Надо писать как можно хуже, и все будет хорошо». Что
создает неожиданный эффект: «Роман Панферова — грязный, уродливый, неровный ком
сложной и неизвестной субстанции, но из этой же
субстанции состоит мир, который им описан». Взгляд на «Свежесть» Николая Шпанова еще более свеж: в ранних романах Шпанова видна принципиальная разница между советским
социализмом и немецким фашизмом — фашизм опирался на канонизированную архаику,
а социализм на некую всемирную неизведанность: «Ведь в «Первом ударе» нет
ксенофобии, вот в чем дело: в военном романе — и нет!
Потому что это роман о ХОРОШИХ немцах, свергающих собственный режим».
Предвоенный немецкий роман о хороших русских был заведомо невозможен, — вот вам
и тождество коммунизма с фашизмом.
Для Быкова не менее художественных достоинств вещи важна порождающая ее магма,
могучая, пусть и нелепая, греза, устремленность в какую-то высоту, и взглянуть
на историю литературы как на историю выбросов этой магмы, — тут Быков может
считаться первопроходцем. И даже патриотом, ибо этот вечный оппозиционер и в
советском периоде видит не черную дыру, а поиск и мечту, пусть даже наивную и
страшно изувеченную. Кажется, лишь для советского народничества («Телегия»), Быков не находит добрых слов: «Проза и поэзия
деревенщиков — литература антикультурного реванша,
ответ на формирование советской интеллигенции и попытка свести с нею счеты от
имени наиболее несчастного и забитого социального слоя — крестьянства.
Вражда народа и интеллигенции — чистый продукт почвеннического вымысла. На
самом деле это вражда одной интеллигенции к другой». Истинно народной, ибо
народ, по Быкову, это те, кто порождает и поет народные песни Окуджавы и
Высоцкого.
Разумеется, к таким классикам, как Астафьев, Распутин, Белов в лучших их вещах,
эта бичующая формула почти или совсем не относится, но в целом антиинтелигентский напор породил достойный отпор:
«Интеллигенция (самая бездарная ее часть — у нас, как во всяком народе, хватает
своих кретинов) ответила почвенникам насаждением еще
более гнусного мифа о повальном пьянстве и
вырождении».
С этим можно спорить, но в могучей магме, отсутствие которой Быков
прежде всего и ставит в вину современной литературе, ему никак не откажешь. В огромном эпическом памфлете «Красный свет» Максима Кантора (М.,
2013), где Сталин и Гитлер, генерал Власов и генерал Модель, нелепая Ханна Арендт, смешавшая коммунизм
с фашизмом в мутный коктейль «тоталитаризм», и ее скользкий любовник Хайдеггер
действуют в соседстве с парами Чухонцевых,
Хохряковых, Мырясиных, Базаровых (предок, как
правило, солдат, потомок — прохвост), магма сарказма тоже начинает клокотать с
первой же строки: «Выражение “рукопожатный
человек” вошло в салонную жизнь Москвы в те годы, когда пожимать руку не стоило
уже никому».
Термин «рукопожатные» отделял круг прогрессивных
людей от тех, кто не рад демократическим переменам в обществе. Казалось бы,
неужели не очевидно, что прогресс и рынок лучше, чем разруха и казарма? Ан нет,
находятся такие, кто тоскует по сильной руке.
Прогрессивным людям пришлось поставить вопрос так: что хуже — легкое воровство
или тоталитаризм? Хотелось бы сохранить репутацию вовсе незамаранной,
но подвох состоял в том, что воры тоже придерживались либеральных взглядов.
Возможно, воры толковали либерализм превратно, но отказаться от их трактовки не
удавалось: иногда у воров просили денег.
Интеллигенты расстроились: культурный диалог меж странами, который прежде лился
полноводной рекой, — обмелел. Эх, раньше, бывало, скажешь: Маркс — чудовище, и
на три часа разговоров хватит, а потом тебе чек выпишут. Пока бранили диктатуру
— жилось недурно, а теперь что? Ну да, не любим тоталитаризм, а деньги любим.
Это, конечно, здравый посыл для диалога — но дальше-то что? Интеллигентов
приглашали на жирные банкеты, сажали рядом с паханами.
Интеллигенты кушали с удовольствием, но им было стыдно. Понятно, что большевики
хуже, чем воры. Но и воры тоже, как бы это помягче
сказать, чтобы не обидеть мецената, — воры тоже не сахар.
Не было ненавистнее строя для воров, чем социализм, и воры разрешили
интеллигентам свести счеты со Сталиным. Интеллигенты бойко осуждали
большевиков, но никто из них не краснел, заискивая перед убийцами, целуясь с
проститутками и пожимая руки мошенникам. Интеллигенты знали, что стали
сообщниками бандитов, но коль скоро закон в России — это зачастую произвол, а
воровство — свобода, они говорили себе, что служат свободе. Сочувствие к народу
сделалось в интеллектуальной среде чувством позорным. Уж лучше так называемый
вор, говорили либералы, чем советский вертухай.
Ворам служили потому, что они объективно олицетворяют прогресс.
Так выглядит у Кантора либеральный бомонд. Но и власть, как бы это помягче сказать, тоже не сахар. Президент окружил себя
офицерами госбезопасности, своими былыми коллегами — они стали требовать у
богачей делиться добром, нажитым при прежнем президенте. Ахнул креативный люд: так и есть — возвращаемся к сталинизму,
господа! Условные рефлексы сработали — и застоявшиеся шестеренки правозащитного
сознания пришли в движение. То, что сами финансисты, прямые владельцы газет,
контролировали прессу куда более скрупулезно, не учитывалось: говорили, что
новая цензура есть следствие диктатуры ГБ. И — странное дело! — то, что
казалось естественным в отношении миллиардера Балабоса
(ну мало ли, сколько у богача дворцов! ему положено!), выглядело чудовищным,
если речь шла о президенте. И шли колонны «несогласных» по площадям России,
выражая несогласие — не с тем, что страну разобрали на части воры, но с тем,
что конкретный офицер взял себе непомерно много. Шли свободолюбивые менеджеры
среднего звена, шли взволнованные системные администраторы, шли маркетологи с горящими глазами, шли обуянные чувством
собственного достоинства дистрибьюторы холодильников. Шли колумнисты
интернет-изданий, гордые гражданской позицией; шли галеристы
и кураторы, собирающие коллекции богатым ворам; шли юристы, обслуживающие ворье
и считающие, что свою зарплату они получили заслуженно, а чиновный коррупционер
ее не заслужил. Шли негодующие рестораторы и сомелье,
которые более не могли молчать. Шли прогрессивные эстрадные актеры и шоумены
демократической ориентации, шли твердой поступью граждан, наделенных правовым
сознанием. Никто не считал своего персонального хозяина — вором; напротив —
каждый был убежден, что его хозяину просто повезло, и если хозяин и отнял
деньги у других людей, то сделал это по праву сильного и смелого, а не как
тиран. Они смеялись над предложениями все разделить — свои деньги они
заработали в поте лица, обслуживая новых господ. Говорили так: вы что, за
теорию заговора? Несерьезно — кто станет заниматься проблемами страны с ядерным
оружием!
Это путинская Москва. А вот герценовский Лондон: в
зале беглое финансовое жулье смеялось над жульем
государственным; они любили, когда им напоминали про сталинские преступления,
хозяева знали: что бы ни сделали они со страной, это все равно будет благом по
отношению к тому злу, которое причинили стране большевики. И всякий мародер
гордился тем, что он лишь обирает труп Родины; убийца не он, он просто пришел
поживиться.
Но ведь либеральное неравенство это, по крайней мере, свобода? Кантор и с этим
не согласен: либерально-демократическое государство с гражданскими правами и
свободами, с выборами и многопартийной системой состоит из сотен закрытых
корпоративных обществ, совершенно не либеральных и абсолютно не
демократических. Кантор покушается даже на главный догмат либерального
катехизиса: демократии, если даже немножко и ворюги, уж во всяком случае не убийцы. Алжирская война, Суэцкий
конфликт, Гана, Индия и Пакистан, Бирма и Цейлон, Индокитай, Родезия, Ангола,
Кения, бельгийское Конго, Мадагаскар, Корея, Ирак, Афганистан… Усталому народу
решили внушить, что все беды капитализма происходят из-за одного полковника, но
даже и ефрейтор Гитлер убил людей меньше, чем просвещенный демократический мир
уже после Мировой войны. Это растолковывает российским оппозиционерам
еле живой пресс-секретарь фюрера Ханфштангель:
«Отчего решили обвинить в бедах века одного человека? Раньше мне казалось, так
делают, чтобы удобнее спрятать преступления остальных», — Адольф проливал кровь
— но начал лить кровь не он, Сталин проливал кровь, но лить кровь начал тоже не
Сталин.
Гитлер, считает его коллега-«гибеллин», воспринимающий «Запад как единый
организм, сложный, но цельный», был только временным орудием вечной мечты о
единой европейской империи, естественно переходящей во всемирную, и если, в гроб сходя благословляет он российских оппозиционеров, вы
решили подхватить это знамя, если у нас с вами партийный съезд — давайте решим,
что мы не боимся крови, демократии страх не к лицу. И когда российские либералы
отмахиваются от этой преемственности как черт от ладана, он разочаровывается в
них: «Современные правители не готовы к великой миссии. Им, либеральным
воришкам, еще предстоит дорасти до размеров мундира, который они на себя
надели».
В «либеральных воришках», как и положено в памфлете,
нет ничего человеческого, кроме алчности и прохиндейства,
сочувствие даже и у Ханфштангеля вызывает лишь их
пропагандистская шестерка литератор Ройтман: «Опомнись! Ты хочешь, чтобы я
показал тебе, что те, кто освобождал евреев, хуже тех, кто их душил?» Свидетель
и участник Холокоста хочет, «чтобы этот толстый синещекий
господин вспомнил, что он еврей», «понял, что окружен врагами». Друг и учитель
фюрера видел много еврейских комиссаров, и ни один из них не кончил хорошо.
И все-таки в самом конце романа единственный положительный герой-интеллектуал
Соломон Рихтер пишет из сталинской тюрьмы: равенство — это единственное, ради
чего стоит жить, это очень опасный путь, но я хочу видеть перед собой красный
свет опасности и идти на красный свет.
Уфф… А теперь вынырнем из
этого раскаленного потока и попытаемся собраться с мыслями, разбежавшимися в
страхе, не сделаемся ли и мы прислужниками воров и убийц, если позволим себе
какие-то возражения? Рискну, однако, пойти на красный свет этого антилиберального вулкана, в коем с изумлением обнаруживаешь
реинкарнацию кочетовского
«Чего же ты хочешь?». И там, и здесь российские оппозиционеры либо подкуплены,
либо обмануты западной «закулисой», и даже в обоих
романах самый умный наш враг — военный преступник (притом не «бывший»,
поскольку преступления нацизма не имеют срока давности). Но кочетовский
роман читался как бред преследования: уж и сюжеты антисоветских стихотворений
поэту диктовала в постели прожженная корреспондентка Порция Уиски,
как ее переименовали в одной пародии, хотя лично в моем окружении главным
антисоветским агитатором была советская власть, своей лживостью заставлявшая
считать нашими друзьями всех ее врагов.
Максим Кантор пишет неизмеримо лучше Кочетова
(уровень Эренбурга периода «Хулио Хуренито»
— «Падения Парижа») и тем более превосходит его по части ума и эрудиции (взять
хотя бы бесконечный перечень военных преступников, прощенных «покаявшейся»
Германией). Безразмерные идеологические прения, как все рациональное, скорее,
впрочем, ослабляют впечатление, пробуждая скепсис и размывая художественную
достоверность (материальный мир в романе и без того практически не изображен). Что тоже облегчает возможность осознать, что и мир Кантора имеет с
моим личным окружением не больше общего, чем мир Кочетова:
из моих знакомых, наиболее страстно преданных либеральной грезе, ни один, чаще
ни одна, не стали бы заискивать перед убийцами, целоваться с проститутками,
пожимать руку мошенникам и просить денег у воров, — может быть, именно
собственное благородство и вера в благородство мира заставляют моих
личных либералов, чаще либералок, держаться за свою красивую сказку, в которой
на мировых перекрестках все порядочные государства ходят исключительно на зеленый.