Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 11, 2015
Александр ГИНЕВСКИЙ
Прозаик, детский писатель. Родился в Москве в 1936 году. Пережил ленинградскую
блокаду, эвакуацию, прошел через несколько детдомов. Работал на предприятиях
Ленинграда, в геологических партиях в Заполярье, Сибири и на Камчатке.
Печататься начал в 70е годы, в 1977 году вышла первая книга рассказов для
детей «Парусам нужен ветер». После этого выпустил целый ряд книг, публиковался
в журнале «Звезда», в антологии «Актуальная поэзия на Пушкинской10» и в других
изданиях. Лауреат премии им. С. Я. Маршака. Член Союза писателей СанктПетербурга.
УТЮГ
Виктор Михайлович Курдюков проглотил утюг. Как это произошло, теперь сказать
трудно. То ли газету читал во время обеда, то ли гладил брюки, не отрывая глаз
от телевизора. С кем не бывает.
Жена Виктора Михайловича, узнав о случившемся, всплеснула руками:
— Что теперь делать-то будем?
— Попробуем жить с утюгом, — шутливо, не теряя самообладания, отозвался супруг.
— Это понятно. А гладить чем?
— Одолжишь у соседей. Не каждый же день гладишь.
Оказалось, не так-то просто жить, когда в тебе болтается утюг, как батискаф на
дне океана.
Ехал как-то Виктор Михайлович в трамвае. Вдруг слышит со стороны симпатичной
девушки:
— Искалечить меня хотите? Что там у вас? Утюг, что ли?..
— Не скрою, утюг, — произнес Курдюков, скромно опуская глаза.
— Ценю остроумие. Особенно в такой давке, когда принято огрызаться, — ледяной
тон в голосе девушки так и не растаял.
На днях зашел Виктор Михайлович в универмаг выбрать запонки к новой рубашке.
Нагнулся над витриной с ювелирными изделиями и… стекло лопнуло.
— Камни что ли за пазухой таскают? — долго потом ворчала продавщица. Хорошо еще
— без милиции обошлось. Все-таки отдел особый… Ювелирный.
В конце концов, и жена взмолилась:
— Виктор, хватит! Иди к врачам. Соседи уже ворчат. Да и бегать к ним, когда
свой есть, надоело. И потом, смотри, я ведь из-за тебя вся в синяках хожу…
Пришлось идти к врачам.
Взглянуть на Курдюкова сбежались со всех кабинетов.
Все-таки не каждый день такие пациенты приходят на своих двоих.
— Ну-ка, где он наш — этот утюгоносец?! — с глазами,
полными творческого огня, в кабинет шумно влетел Сам.
Белокрылой стайкой бройлерных цыплят окружили его студенты. Готовясь
записывать, они разламывали толстые тетради в клеточку и удовлетворенно
попискивали.
Опытные пальцы хирурга нащупали ручку утюга.
Виктору Михайловичу показалось, что его вот-вот оторвут от топчана. В страхе он
ухватился обеими руками за руку специалиста.
— Больно, голуба? — с сочувствием произнес Сам. — Ничего, потерпи.
Горящий решительный взгляд прошелся по лицам притихших соратников.
— Немедленно готовить к операции!
Операция прошла успешно.
— Я жив? — растерянно спросил Курдюков, придя в себя.
— Жив, жив, — почему-то недовольно подтвердила не то медсестра, не то уборщица,
подметавшая палату.
Через несколько дней Виктора Михайловича навестил Сам.
— Вот и все, — бодро сказал он. — Готовься к выписке. А это тебе на память.
Профессор протянул какой-то металлический предмет, изъеденный ржавчиной, смутно
напоминающий своей формой утюг.
— Презабавная штукенция, не правда ли?!
Но в ответ Виктор Михайлович почему-то вздохнул и отвернулся. Он молчал. В
глазах его стояли слезы.
— Это не мой, — всхлипнув, произнес он. — Мой был новый…
— Что-о?! — горячо выдохнул
профессор. — Как это не твой?! Как это не твой, когда
я собственными руками…
Виктор Михайлович рассеянно уставился на волосатые и мускулистые,
безукоризненно чистые пальцы хирурга.
— Почему же он такой ржавый? — прошептал Курдюков.
— Дорогой мой! — зычно воскликнул профессор. — Это результат работы твоих
желудочных соков! Заметь, хорошей работы…
— Результат… Не нужен мне такой результат. Жене
гладить надо, а вы мне приносите такой результат…
— Голуба! Да стоит ли по такому пустяку
расстраиваться? Беру себе на память твой утюжок, а тебе дарю совершенно новый.
Годится?
Немного успокоившись, Виктор Михайлович сказал:
— Только, пожалуйста, на двести двадцать вольт.
— Будет тебе такой. С регулятором… — продолжая улыбаться, профессор задумчиво
посмотрел в окно. Он представил себе, какое видное место займет ржавый трофей в
его домашней коллекции.
Жена была рада встретить Виктора Михайловича живым и здоровым.
Окончательно она растрогалась, когда увидела ослепительно блестящий утюг.
— Ой! — всплеснула она руками. — Совсем новый!
Обнимая жену, Курдюков скромно заметил:
— Это результат работы желудочных соков.
— Значит, желудочных… — думая о чем-то своем,
произнесла жена. — Викташик, знаешь, что?.. Отдохни,
дорогой, немного, а потом…
Курдюков взглянул туда, куда смотрела жена. И увидел на полке старинную, в
темных пятнах ржавчины, кофемолку.
ФИЛАНТРОПИЯ
Это случилось на Большом проспекте Петроградской стороны. В час пик.
Меня обтекала толпа, густая, как сельдяной косяк. «Сейнера на вас нет…» — думал
я с несвойственным мне раздражением. Просто я устал стоять и выкрикивать:
— Чьи деньги?! Кто потерял десять рублей?!.
Прохожие останавливались. Торопливо доставали бумажники, щелкали замками
сумочек. Мне не везло — в бумажниках и сумочках концы сводились с концами.
Тяжело вздохнув, люди шли дальше.
Я уже охрип.
Стал накрапывать дождь и я, зажав две пятерки между большим и указательным пальцами, пошел своей дорогой.
Справа от меня продвигался молодой человек с беззаботным выражением лица, какое
бывает только у студентов. Из его полурасстегнутого
кейса виднелся надкусанный батон. Хлеб со следами молодых зубов произвел на
меня странное впечатление: моя рука с деньгами опустилась в карман плаща
молодого человека. Сделал я это очевидно неловко, непрофессионально. Молодой
человек остановился, посмотрел на меня и, сухо поджав губы, сказал:
— С кой стати лезешь в чужой карман?.. — Простите, я не лез… — растерянно
произнес я. — Я положил вам десять рублей…
— Положил?! — с его лица исчезла озадаченность. Смотрел он на меня так, словно
позади у него удачный полет в космос, и теперь ему предстояла приятная
процедура награждения. Он вытащил из кармана деньги. — Надо же…
— Понимаете, — говорю, — нашел на тротуаре… Хотел
вернуть. Ведь они не мои…
Молодой человек понимающе кивал головой и слушал меня, как слушают безнадежно
больного.
— Вас, наверно, и сейчас еще совесть мучает? — с сочувствием спросил он.
— Признаться, да…
— Бросьте! Предрассудки. Уж если мучаться, то
безденежьем, — и он бесцеремонно сунул одну пятерку в карман моего пальто. —
Несите. Несите домой — вы ее честно нашли. Это видно по вашим глазам. Ну, полегчало?!
— Как вам сказать…
— Да что это за отвратительная кристальность?! — возмутился молодой человек. —
Допустим, вы завтра потеряете сто рублей. Допустим, не услышите, как будут
кричать: «Кто потерял?..» Возможно такое?!
— Сумма, простите, уж очень…
— Но возможно такое? Пусть не с вами. Пусть с кем-то другим, но возможно?!
— Допустим, возможно.
— Так считайте эти пять рублей в счет ваших будущих потерь! — решительно
произнес молодой человек. — Ну, полегчало?
Мне было трудно что-либо возразить. Мы расстались.
Не успел я сделать и десяти шагов, как надо мной нависло лицо, извиняюсь за
выражение, топорной работы. Сигарета меж полных губ казалась зубочисткой.
— Это ты тут мои трудовые разбазариваешь?..
Я вздрогнул, словно меня застали за неприличным занятием. Что-то
пробормотав в свое оправдание, я протянул незнакомцу пять рублей.
— Гони еще пятерку… Гони, гони, филантроп занюханный, —
сквозь зубы процедил незнакомец, стряхивая пепел на поля моей шляпы.
ПАССАЖИР С СОБАКОЙ
Очередь у кассы Аэрофлота длинна, как жизнь горца. К счастью, мой герой
Тюфяков Павел Романович, человек в годах, стоит с краю.
Коварное это понятие: с краю. Так я добавлю: с переднего.
Герою жарко, он вспотел, он тяжело отдувается. При каждом энергичном выдохе его
белые, мягкие и пушистые усы взлетают, как юбочка выпускницы на школьном балу.
Тюфяков то и дело раскрывает свой бумажник, роется там, достает всякие бумажки.
Разворачивает их и снова сворачивает. Тасуя содержимое бумажника, время от
времени бросает взволнованный взгляд на портфель, пару коробок и три свертка,
сваленные кучкой здесь же неподалеку.
— Скоро ли там? — вопрошает Павел Романович тихим шепотом впереди стоящую
спину.
А впереди стоящая спина залезла по самые плечи в окошко к девушке и учит ее,
как написать на билете его фамилию:
— Худо-до-ев, — говорит он, уже красный от
напряжения.
— Худо-ев? — спрашивает
кассирша, тоже красная от неудачи.
— «До», пропустили, «до!..»
— Ху-до-до-доев?
— Да, нет! Всего два раза «до». Вслушайтесь: Ху-до-до-ев!..
С грехом пополам человек с этой фамилией отцепился от кассирши. Кассирша
вздохнула, словно вынырнула из-под воды, проторчав на глубине минут десять без
маски.
— Теперь мне билетик. У меня проще. Тю-фя-ков, —
прощебетал Павел Романович и зачем-то приподнял шляпу в дырочках, будто
собирался знакомиться. Девушка не заметила этого жеста, она только слышала.
— Тюфяков, — вывела она на билете и улыбнулась, потому что действительно этот
случай был легким, и воспринимался ею как отдых.
Вдруг Павел Романович весь покачнулся.
— Девушка, у меня собачка, щенок породы фокстерьер. Я ее могу в кармане
провезти…
— То есть, как в кармане провезти?! — удивилась девушка. — А билет?
— На собачку билет?! Да она, да она… с ваш кулачок будет! Еще от соски не отучена!..
— Документы о здоровье животного есть?
— Есть! Есть! Вот и родословная — полюбуйтесь. Может, без билетика обойдемся?..
— Ни в коем случае! Платите.
— Ну, ладно. Теперь-то я могу ее в кармане провезти?
— Зачем вам мучиться. Билет на животное вы взяли. Теперь пройдите по коридору
прямо и налево. Там ваше животное упакуют в специальную клетку.
— Ну и ну!.. — удивился Тюфяков. Забыв про портфель, коробки, свертки, он
побежал в указанном направлении.
Вскоре он вернулся. Растолкал, как сумел, толпящихся у
знакомого окошка. Всунулся.
— Девушка, да там же клетки — телка с кабаном упаковать можно! Как же я своего
щенка в ней оставлю?! Да ведь он вывалится промеж прутьев.
— Так ведь не на землю упадет! Тут же в самолете и останется.
— Так-то оно так, да его этой клеткой на повороте придавить может! А потом,
вдруг быка погрузят?!.. Он раздавит еще чего доброго…
— Ну, гражданин, не знаю! Поступайте, как сами знаете…
Толпешка, как только услышала эти слова кассирши, так
сразу и отшила Тюфякова в
сторону. Далеко отшила. Так, что он едва разглядел
свой портфель, коробки и свертки.
А получилось так. Самолет взлетел. Тюфяков — в нем. На своем месте. Летит куда
надо. Держит руку в кармане пиджака. Там — щенок. Сосет хозяйский указательный
палец. Скулить он не может, хотя ничего не высасывает из пальца.
К Тюфякову подходит стюардесса.
— Вы Тюфяков?
— Я.
— А почему клетку до сих пор не занимаете? Она числится за вами, и мы не имеем
права допускать, чтобы она пустовала. Где ваше животное?
— Да у меня щенок. С ваш кулачок. Фокстерьер…
— Мне все равно. Занимайте клетку. Вы ее оплатили, и в полете она не может
пустовать. Не положено.
— Так что же мне прикажете, туда самому залезать, что ли?..
— Это меня мало интересует. В противном случае мы будем вынуждены высадить вас.
По пути…
— Ну, ладно, ладно… Пойду я туда. Там, наверно, сквозняк,
так я щенка здесь оставлю. Можно?
— Пускай, только чтоб он не мешал проведению полета.
Тюфяков вытащил из кармана щенка. Положил его на свое сиденье, накрыл своей
шляпой, предварительно сунув под нее бутылочку молока с соской, а сам пошел в
грузовой отсек.
Не успел он закрыть за собой ржавеющую дверь клетки, как появилась все та же
стюардесса. Она брезгливо, отставив руку далеко в сторону, двумя пальчиками,
держала раздувшийся бумажный пакет.
Дно пакета было мокрым.
— Вот возьмите. Это ваше животное. Я борюсь за чистоту и порядок в салоне, а
теперь мне придется истратить флакон личных духов, потому что уже поступили
жалобы на запах.
На лице Тюфякова появилась гримаса страдания.
— А вы нам сюда обед принесете?.. — спросил заискивающе, покорно, принимая пакет.
УСЕКНОВЕНИЕ ПОПОЛЗНОВЕНИЯ
Водолаз Митя Квадратов любил свою профессию, море, а в море — глубину.
Видимо поэтому, получая квартирку для холостяцкого образа жизни на третьем
этаже, он требовал, чтобы его переселили в подвал. Он не скоро сумел понять,
что теперь так не принято.
Вселившись, Митя первым делом организовал в ванной душ. Мыться он не собирался.
Просто веселый звук падающих струек напоминал ему любимую профессию — именно с
таким звуком поднимались пузырьки, обогащенные Митиным углекислым газом у него
на работе.
Дверь в ванную оставалась открытой, и Квадратов чувствовал себя как под водой.
Через час заверещал дверной замок.
— Здрасьте! Из-под вас. Сосед. Рукомойников — отец
семи дочерей. Все на выданье. А вы?
— Здравствуйте! Вот это соседство!.. Очень приятно. А зовут меня Митя.
— Это хорошо, что тебя Митей зовут. Митенька, а чего ты так долго яичницу
жаришь? А?..
Рукомойников обошел Митю и направился на кухню. По пути заглянул в ванную и
остановился.
— Ага!.. Дождичек пускаешь… Помылся или мыться будешь?
Если помылся — закрой кран, а если будешь — все равно закрой — еще не разделся.
— Да я, папаша, — начал Митя, снимая с рубашки Рукомойникова
пуговицу, которая держалась на честном слове, — водолаз. Море люблю, глубину…
Так как глубина — дело темное, и что там такое — известно одним
водолазам, то Митя сделал в своем объяснении ударение на море.
— Это хорошо. Любить его не возбраняется — с него не убудет, — заметил
Рукомойников. — Только море надо, молодой человек, оставлять на работе, а дома
отдыхать от него. Так что ты кончай, Митенька, пузыри пускать — закрывай кран…
Отец семи дочерей ушел.
После его визита, по ночам, начались внятные постукивания в пол под кроватью Квадратова. По этой причине Митя иногда вскакивал,
задыхаясь, весь в поту — ему казалось, что лопнул воздушный шланг, и ему, Мите,
уже нечем дышать. Но, услышав звук знакомых пузырьков в ванной, он приходил в
себя.
Были также и хватания за рукав в скверике за два квартала от дома.
Кончилось тем, что однажды Рукомойников перепилил где-то нужную трубу. В тот
день Квадратов, придя домой, не услышал своего горячо любимого звука и
загрустил.
Грустил не долго. Вышел в коридор и позвонил соседу Шурику Колобкову.
Двери открыли.
— А! Шурик, привет! Выйди-ка сюда покурить.
— Привет. Да я не курю.
— Ну, все равно выйди на минутку. Я тут читал в газетке про твои рекорды. Ты
тяж или полутяж?
— Полутяж.
— А тренируешься где? В спортзале ДСО «Качественный Труд»?
— Ага…
— Так это ж далеко!
— Далековато. На трех автобусах и четырех трамваях добираюсь.
— Да-а?!. А дома что же?
— Дома нельзя — Мишка маленький, а штанга, сам знаешь, гремит.
— Ты вот что, старик, тренируйся у меня в ванной. Тесновато, но жим
отрабатывать можно.
— Правда?! Вот это здорово!.. Ну, спасибо!
— Можешь, хоть сейчас начинать. Тащи снаряд.
— Штанги с собой нет. Я завтра привезу.
— Ну, давай, жду.
На следующий день Шурик с упоением начал тренировку. Со снарядом он делал
глубокие приседания и небольшие повороты. Иногда у него с грифа соскакивал
пятикилограммовый блин и брякался о пол, Шурик выскакивал из ванной и, тяжело
дыша, просил извинения у Квадратова.
— Да ты ничего… Ты тренируйся… Понимаю: рекорды
ставить — не на скрипке пиликать, — подбадривал его Квадратов.
После таких слов благодарный Шурик с еще большим остервенением хватался за
железо.
Вскоре Квадратов сделал маленькое открытие: если открыть кран, то из душевой
воронки течет вода.
Потом был вечер, когда Рукомойников встретил Митю в подъезде с книжонкой
Джозефа Конрада «Зеркало морей» под мышкой. Рукомойников заговорил о море. Сам.
Без посторонней помощи:
— Море — это здорово! В море рыбу ловит рыболовецкий флот нашей страны. Это ж сколько тонн в сутки они налавливают!.. По нему, по морю,
и грузы возят. Иногда возят, а иногда и тонут… Понятное дело…
— Я глубину больше люблю… — прервал его Митя и пошел выше.
Наступил день, когда еще на работе, снимая скафандр, Митя увидел в окошечко
толстый том Ива Кусто, потом руки, потом и самого Рукомойникова.
По дороге домой пробеседовали на интересующую обоих
тему часа три. Квадратов даже проголодался и вынужден был, в конце концов,
постучать ногтем по циферблату часов.
Дома у дверей Митя увидел Шурика, недовольного его опозданием.
— Привет рекордсмену!
— Привет…
— Шурик, насколько ты улучшил мировой рекорд в жиме?
— На тридцать пять граммов.
— Здорово! Но я, думаю, хватит тебе надрываться.
— А что такое?
— Я думаю, твой рекорд уже никому не побить.
— А как же толчок? Рывок как?..
— Ты лучше, Шурик, сказал бы мне, как звать не то вторую, не то третью дочь Рукомойникова. Знаешь, такая стройненькая, смугленькая. С
родинкой на левой щеке. У нее еще волосы… так и вьются, так и вьются…
СОТВОРЕНИЕ СОНЕТА
Поэт Роман Отлупцуев взял в руки гусиное перо из
полиэтилена, заправленное шариковым стержнем. С минуту раздумывал, откинувшись
в кресле, и вдруг решительно стукнул кулаком по столу. Будь в руке настоящее
перо, на чистом листе финской бумаги появилась бы натуральная чернильная
клякса. А так — только боль пронзила правую руку. Вчера были за городом
небольшой компанией. Помогая готовить шашлыки, Отлупцуев
поранил пишущую руку.
«Хватит, черт побери, этой обыденщины! — пересиливая
боль и неприятное воспоминание о шашлыках, произнес он. — Хватит! Напишу-ка я вечно прекрасный, возвышенный сонет… Столько понаписал и — ни единого… Как меня только в члены
приняли?.. — Искреннее презрение к себе переполняло его. — Какой стыд!.. Какой
позор!..
— Ромашка, ты чего там разоряешься? — послышался голос жены из соседней
комнаты.
— Я разгоняюсь, а не разоряюсь! Сейчас я должен быть злым и голодным, ибо
сытость чужда искусству. И вообще, сколько раз говорить: когда я погружаюсь, ты
должна исчезнуть, испариться, провалиться, размазаться по обоям! Ясно?!
— Ромашка, это жестоко с твоей стороны! Я же жена твоя! И потом, я не знала,
что ты уже погрузился в свой творческий процесс.
Последние слова жены привели его в тихое бешенство. Встать, пойти и
размазать?.. Значило бы оторваться от главного дела и переключиться на второстепенное. Да и обои у них: по инструкции моющиеся, а
на самом деле черт те что…
Он зло окинул письменный стол в поисках лишних, отвлекающих предметов. На глаза
попалась сувенирная куколка из соломы. Подарок коллеги, привезенный из
Гонолулу. От щелчка гонолульское произведение
народного промысла исчезло со стола.
Отлупцуев вернулся к своим мыслям: «Великий Дант не презирал сонета…» Пушкин. Александр Сергеевич. Так
сказать: «Великий Дант…» Напиши так я, скажут: «Что
это еще за Дант? Мы, — скажут, — знаем великого Данте
— на конце — «е». А вот Пушкину — можно. Все ему было дозволено, черт возьми…»
И вдруг он ощутил: в голову влетел «луч животворный Аполлона». Заветный луч —
первая строка. Она влетела сама — без понуждения. Легко и свободно.
Больная рука, перо, толкаясь, бросились к белоснежному листу финской бумаги:
Жестокий рок унес мою Любовь…
«Хорошо! — подумал Отлупцуев, хмелея от удачи и
повторяя: «Жестокий рок…»
Слизнуло море малую песчинку –
выхватил он вторую строку из темного небытия тут же, как говорится, не отходя
от кассы.
Жестокий рок унес мою Любовь —
Слизнуло море малую песчинку.
Та — та — та, та — та, та — та — та…
Зазвонил телефон. Отлупцеув с раздражением снял
трубку.
— Да. Ну, я! А?!. Занят! По горло. Говорю, занят.
Творчеством! Не могу. Что?! А-а… Ладно, шут с ними, пусть приходят. Это
наставничество у меня уже в печенках сидит! Ладно, ладно… — он повесил трубку. —
Жестокий рок унес… — рассеянно повторил Отлупцуев,
поднимаясь с кресла. Стал бродить по кабинету, глазами разыскивая гонолульское изделие.
Нашел, наконец, водрузил на прежнее место.
— Слизнуло море малую… — достал из стола журнал с последней публикацией. Открыл
на нужной странице. Положил на видное место. Снова углубился в творческий
процесс.
Услыхав дверной звонок, заложил перо за ухо, не спеша направился в прихожую.
На пороге стояли двое, нервно вздрагивающие. С рукописями. Начинающие.
Ироничная улыбка хозяина, его широкий приглашающий жест:
— Прошу. Вот сюда, в кабинет. Присаживайтесь, где кому удобно.
Начинающие ошеломлены обилием книг в кабинете хозяина. По их спинам заячьим
скоком мчались мурашки. А от вопроса:
— Так как, друзья, водку будем пить или коньяк? — они, будто по команде,
выхватили расчески и лихорадочно запричесывались,
словно в последний раз.
— Н-нет…
— Спа-асибо… — нашлись не скоро.
— Не приемлете принципиально? — усмехнулся мэтр.
— Почему? Приемлем. Как все. Изредка, по случаю.
— По праздничным событиям и по событийным праздникам.
— Неволить не стану, — в голосе Отлупцуева
просквозили грозные нотки. Так — на всякий случай и для перехода от атмосферы
«широкого демократизма» к атмосфере «трепета», которое так приятно щекотало
алчущее самолюбие. — От кофеев с чаями, думаю, не откажетесь. А пока начнем с
дела — с демонстрации творческих лиц. Как, согласны?
— Да. Конечно, — произнесли начинающие, глядя в глаза мэтра обреченно и в то же
время с надеждой на пощаду.
Тот выдержал паузу, сказал:
— Ну, давайте вы… Посмелее, кажется.
На середину комнаты вышел чернявый здоровяк, по самые глаза заросший бородой.
Ноги в коленях у него подрагивали. Начал, держась за стул:
— «Уремой охмуренный»
…Прусь по тайге
весь в мыле,
как черт,
а справа и слева –
горы.
Медведь.
Убиваю.
Теперь он вот –
незнамо по счету
который.
Я их перебил
на своем веку,
браток,
уже за полсотню,
но понял тогда,
что еще могу
помимо того –
сегодня.
Еще я понял… — читал долго, пока его не остановил Отлупцуев.
— Так. Хорошо. Теперь вы, — предложил он другому.
Более застенчивому, с белесыми поросячьими ресничками.
— «Застывшая Любовь».
Хотя была ты пионеркой,
Но знала много ты тогда…
Ах, Верка-Верочка –
Неверной
Зову тебя сквозь те года…
Кончив читать, не замечая дымящегося кофе, начинающие с жаром заговорили о
том, что они хотели сказать своими стихами. Кого и чему научить. Конечно,
имелись в виду дорогие будущие читатели. Пусть пока и далекие от стихов, а
потому немного глупенькие.
Незаметно разговор перешел к строфам и рифмам, к ямбам и хореям. Словом, к
мелочевке поэтической кухни. Выяснилось, что автор «Уремой охмуренный» не плохо разбирается в ямбах, но плохо в хореях. Зато
товарищ его наоборот: знал толк в хореях, о ямбе же имел весьма туманное представление.
— А сонетов никто не пишет? — спросил Отлупцуев с
загадочным выражением лица.
Начинающие разом вспотели.
— Н-нет…
— Вроде, не те времена…
— Напрасно вы так. Пушкина-то любите?
— Еще бы!
— Когда-то в школе проходили…
— В школе… — скривил губы Отлупцуев. — Помните:
«Великий Дант не презирал сонета…» Одно слово —
Пушкин! У классиков учитесь. Пишите сонеты. Хорошая школа, — мэтр подмигнул
ошалевшим гостям. — По-дружески поделюсь с вами секретом: последний мой сонет
начат сегодня. Буквально перед вашим приходом.
— Ка-ак?!
— Прочтите, пожалуйста!
— Ну что ж… Отлупцуев крякнул от удовольствия и
начал:
Жестокий рок унес мою Любовь —
Слизнуло море малую песчинку…
— с чувством прочел он. — Ну, как?
— Да-а…
— Дальше, пожалуйста.
— Пока только эти две строки. Вы, так сказать, стали свидетелями сотворения
сонета.
— Здорово! — разом выдохнули начинающие.
— А вы говорите: не те времена…
Ослепленные начинающие ушли не скоро. Ушли, прижимая к груди книжечки стихов,
подаренные маститым поэтом.
Отлупцуев снова сел за работу.
Жестокий рок…
Из глубокой сосредоточенности его вывел стук в стену.
— Ромашка, иди. Тебя будут показывать…
Какое-то время Отлупцуев стоял у стола,
задумчиво раскачиваясь с пятки на носок, барабаня пальцами по столу. Очередная
строка так и не приходила.
На повторный стук он вышел из кабинета.
— Посмотрим, посмотрим, что они там из меня слепили, — пробурчал, устраиваясь в
кресло у телевизора.
Через минуту он увлеченно отмахивал рукой ритм стиха.
— Ромашка, а держишься ты всегда великолепно. Губку-то, губку как нижнюю
выпячиваешь… Опять на тебе галстук, который Самсонова подарила?!.
— Да подожди ты со своим галстуком! — из глаз Отлупцуева
выпрыгнули такие два черта, какие в преисподней испугали бы и самого
отъявленного грешника.
Кончилась передача. Отлупцуев ушел в кабинет.
Жестокий рок унес мою Любовь —
Слизнуло море малую песчинку.
Та-та-та, та-та, та-та-та…
В комнату неслышно вошла жена. Заглянула, привстав на цыпочки, через плечо
Романа, увидела: «Жестокий рок унес мою Любовь…»
— Что-о?! — низкий, грубый
стон вырвался из ее груди.
— Фу, черт! — вздрогнул от неожиданности Отлупцуев. —
Чего тебе?!!
В ее больших телячьих глазах стояли две слезины.
Круглые, как китайские яблочки, готовые в любую секунду сорваться и покатиться.
— Как ты можешь?!. Бессердечный! Я еще жива… — и
зарыдав, она бросилась в спальню. Добежала до кровати. Тут ей душевные и
физические силы изменили, она упала.
Отлупцуев, чувствуя свою вину, тяжело сопя, пошел
следом. На душе скребли кошки: попробуй объясни ей,
что строки сонета посвящены этой пустышке Самсоновой…
— Малышка, ну сколько я могу тебе объяснять, что я поэт, что мыслю образами, —
как можно спокойнее говорил он, склоняясь над ней. — Когда же ты поймешь, что
это — стихи? Так сказать, условная форма выражения человеческого бытия…
— Не хочу понимать! — гневно выкрикнула она, открыв на миг красное лицо. —
Вечно у тебя семь пятниц на неделе. То говоришь, что мыслишь образами. То — что
существуешь потому, что мыслишь. Вот и пойми тебя! И вообще, если ты сейчас не
ляжешь, не успокоишь меня, то я не знаю что сделаю с собой. Вот тогда я
действительно уйду, и ты узнаешь…
— Ну, Малышка, нельзя же так… И потом, я не ужинал…
— Полюбуйтесь, он не ужинал! А кто обедал? А кто говорил, что должен быть злым
и голодным для творчества? Ведь говорил?.. Утром встанешь
и будешь работать, — чуть смягчившись, сказала она. — Только не пиши больше
такую гадость. Ведь есть же у тебя хорошие произведения. Есть же… — слабые
тонкие пальцы цепко сжимали запястье его руки.
Подавленный, Отлупцуев
медленно расстегивал пуговицы рубашки.
Повесил брюки на спинку стула. Погасил торшер.
И пока он забирался под одеяло, в мозгу его, очень далеким расплывчатым светом
уличной рекламы, вспыхивало: «Слизнуло море… Слизнуло
море… Слизнуло…»