Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 1, 2015
Виктор СОСНОРА
Соснора — это стихи, проза, эссе. И это всегда интересные стихи, проза, эссе.
На любителя, конечно. На любителя литературы. Соснора мог бы писать и про
уборочную страду. И про уборочную страду было бы интересно. Но к Сосноре по
поводу страды не обращались: не доверяли что-то. И оно понятно. В сосноровской
литературе всегда чуждые коннотации, уводящие от сюжетной линии вдаль. А что
там, вдали, неведомо. Но всегда интересно. Поэтому любая публикация Сосноры —
удача для журнала и читателя. А тем более, публикация произведения, написанного
полвека назад. Для читателя въедливого полезно запрокинуть голову и
сфокусировать ту эпоху, а потом вернуться в исходное положение, спокойно
констатировав, что над думами народа тогда властвовал косматый Солженицын — а
Соснора в это время шлифовал свои маленькие алмазы.
Евгений Антипов
13 июня 1965 года, воскресенье
Вечером я приехал в Пушкинские Горы.
Пушкинские Горы начинаются с автостанции.
Автостанция — это одна скамейка под навесом, касса, крашеные фанерные щиты,
отображающие движение автобусов, много щитов, они висят, и фанера сморщилась,
как трикотаж, и там, где фанера сморщилась, — буквы; буфет и две деревянных
длинных ступени — все это сооружение из досок и есть автостанция.
Они одеты, как партизаны 1812 года из отряда легендарной Василисы или как
беженцы 1914 года, у колхозников корзины, перевязанные шерстяными платками,
чемоданы из фанеры и одежды вечного покроя.
В буфете буфетчица.
Лицо у буфетчицы алое, будто на лицо наложен слой губной помады, алое и алчное
лицо и пальцы, как у биллиардиста — белые.
Буфетчица торгует пивом. Еще буфетчица выливает клюквенный напиток из бутылок в
пивные кружки. Этот напиток пьют дети.
В буфете четыре-пять человек.
Четыре-пять человек пьют по сороковой-пятидесятой кружке пива, таким образом
они заменяют сто пятьдесят-двести пятьдесят посетителей и создают иллюзию
массового употребления пива.
Я стоял около буфета. Левым глазом я нащупывал чемодан, правым глазом наблюдал
за пьющими пиво.
Я приехал 13 июня 1965 года. Если бы я стоял в очереди и не шевелился, я
получил бы свою кружку пива 13 июня 1966 года. Так я размышлял, и, пока я так
размышлял, к автостанции подъехал «Запорожец».
«Запорожец» похож на моторизованную коляску для инвалидов. Я уже предвидел
костыли, стеклянные глаза и коллекцию протезов.
Он был одет: желтая шляпа — загнутые поля, со шнурком; желтые джинсы; желтые
ботинки на высоком и толстом каблуке; желтая рубашка, не трикотажная; широкий
офицерский ремень.
Он вынул сигарету, как шпагу.
Он зажег спичку, как факел.
Он подбежал ко мне, разминаясь, как сталевар, он вспотел, одежда облепляла все
складки его мощного тела. Даже волосы на груди просвечивали сквозь мокрую
рубашку.
Он снял шляпу, голова у него была острижена наголо. Он сказал:
— Мы говорим — правильно, когда собеседник выражает мысли, похожие на наши;
тогда мы говорим: это — умный человек; если собеседник выражает мысли, не
похожие на наши, мы говорим — неправильно, и: это — глупец.
Это был пролог. Он помолчал и сказал:
— У Юла Бриннера голова — абсолютный шар. Его голова — эмблема биллиардных
клубов Европы и Америки. У меня голова не абсолютный шар, она, как Земной Шар,
приплюснута на полюсах.
Так мы познакомились.
В буфете пили пиво.
Дачницы карабкались на автобусы, разгребая воздух лапами, — черепахи; здесь
отдыхали пенсионерки. Они окликали друг друга: Лиля! Тата! Миля! Они окликали
друг друга муравьиными голосами.
Напротив автостанции — деревянный тир.
Стреляли рыбаки в резиновых сапогах и в офицерских галифе. Они были пьяны,
глаза у них бирюзовые. Тирщик метался, как щука, чтобы в него не попала
пневматическая пуля. Он метался, на землю падала его рыбья кепка с раздвоенным
козырьком.
Около тира — ларек, около ларька — лужа. Это — постоянно действующая лужа,
потому что по луже разгуливали коровы, овцы, петухи, маленькие и большие
поросята, и их никто не вылавливал.
К Святогорскому монастырю — в гору и от Святогорского монастыря — с горы —
летали велосипеды и веломоты. Спицы сверкали.
Была Троица. Все поминали родителей. Все пили. Туристы ходили группами и,
запрокинув головы, пели.
Мой знакомый вынул из машины «Спидолу». «Спидола» пела. Толстяк подал мне
«Спидолу», чтобы я поиграл с ней, — он делал мне приятное.
Я ненавижу блуждающие радиоприемники.
Увидев «Спидолу», я убегаю, пока уже не слышны портативные радиокошмары.
На шее у толстяка трепетала алая тряпка.
Я принял тряпку за ковбойский шейный платок. При ближайшем рассмотрении это
оказался пионерский галстук.
Толстяк был строен. Офицерский ремень придавал ему грацию майора танковых
войск.
Толстяк был услужлив. Мы сели в «Запорожец» и поехали снимать комнаты. Мы сняли
две комнаты на улице Песочной и пошли по дороге в Михайловское, сначала в гору,
мимо памятника Пушкину (Пушкин указывал рукой на свою могилу, но немного
правее), мимо павильона, где бутылки стояли вплотную, как разноцветные гильзы,
изготовленные из драгоценных металлов земли, мимо двух строящихся зданий (белый
кирпич и пыль из-под шагающих сапог Киплинга).
На шоссе лежал кусочек мармелада.
Толстяк опять заиграл на инструменте царя Аида. «Спидола» вибрировала, как
призрак.
Я попросил:
— Выключи своего петуха.
Я обольщал образами тишины:
— Вечер был светел и без звезд… На фоне синего неба горели белые фонари… Она
шептала… На шоссе лежал кусочек мармелада, он был прозрачен и радужен… Выключи
своего петуха!
Толстяк взмахнул свободной рукой. Так до изобретения стартовых пистолетов
махали правой рукой судьи.
— «Спидола»! Как маргарин заменяет масло, как синтетика заменяет голубого
песца, так — наша эра! — «Спидола» заменяет невесту, друга, сына; так
фотография заменяет живопись, а печатный шрифт — нерв буквы. Если нас много, но
нам не о чем говорить — включаю «Спидолу». Если женщина все сказала — включаю
«Спидолу». В поездах, в самолетах, в столовых — «Спидола»!! Пенсионеры!
покупайте «Спидолы»! Они заменят вам внуков и обеспечат культурный отдых в
вашей счастливой, обеспеченной старости…
Небо горело, как магний.
Небо было все в розовых искрах заходящего солнца.
— «Спидола»! Не петух — эхо эры! Все сказано, все изучено. Шепчи, «Спидола»,
всемирно-исторические слухи, ты — пластмассовый кусок древа познания, слуховой
самообман — «Спидола»!
Толстяк выключил «Спидолу».
— Нервы! Нервы! — закричал толстяк. — Только начали отдыхать нервы, — ты их
опять расстраиваешь. Нервы одиночества, — и он процитировал:
И мы опять играем временами
в пустых амфитеатрах одиночеств,
и те же фонари горят над нами,
как восклицательные знаки ночи.
«Да, нервы, — думал я. — Если бы у всего человечества были такие нервы, как
у тебя, театральный холерик».
— Вот почему — «Спидола», — заключил толстяк.
— Имя тебе — «Спидола», — заключил я.
— Принимаю это имя, — поклонился толстяк, вернее, сделал движение, имитирующее
поклон. — Как в Испании! — обрадовался Спидола. И вдруг он подпрыгнул, как
вертолет при посадке. Он закричал:
— Собака — друг человека! Чулок — друг человека! Спидола — друг человека!
Смотри, ты, Николай, друг человека!
Я посмотрел на щит.
Пионеры и школьники,
не играйте с огнем
ни ночью ни днем
ЛЕС — ДРУГ ЧЕЛОВЕКА.
Эти буквы омывал символический огонь.
Спидола заливался, как флейта.
Здесь все овеяно гением Пушкина! Поэзия — на щитах! Наглядное пособие для
демонстрации прогресса техники русского стихосложения со времен А. С. Пушкина.
Пушкин писал пятью классическими размерами, его силлогизмы сомнительны,
иллюстративны и тональны. Обрати внимание:
Пионеры и школьники — анапест с дактилическим окончанием,
не играйте с огнем — анапест, но уже с мужской рифмой,
ни ночью ни днем — дактиль, пионеры ходят ночью по лесам, как вурдалаки, чтобы
специально поиграть с огнем, и какой познавательный вывод –
ЛЕС — ДРУГ ЧЕЛОВЕКА.
Какое разнообразие приемов в четырех строках, использован и опыт японской
поэзии (танки!).
Спидола сник и сказал:
— Сахалин! Там сейчас, — он посмотрел на часы, — двадцать часов десять минут
плюс шесть часов — два часа десять, уже одиннадцать минут ночи. Седьмой «Б»
спит, кто не уехал на каникулы. Сахалин! — Спидола звучал, как орган. — Остров
у восточных берегов Азии между 45╟54´ и 54╟24´ северной широты! Он
вытянут в меридиональном направлении! Он имеет длину около
Потемнело.
Небо светилось.
Птицы уже не взлетали.
— Николай, друг человека! Знаешь ли ты, что такое красная рыба, сопки, залив
Терпения? Знаешь ли ты муссонный климат, который формируется в результате взаимодействия
континентальных и морских воздушных масс? А леса из саянской ели, сахалинской
пихты и каменной березы?
В 1953 году сопки загорелись. Деревья сгорели. Жители убежали в речку. Они
стояли по горло в воде, как кувшинки. Сопки горели, и вода нагревалась. Люди
опускали в воду лица, чтобы лица не обуглились. И корейцы без советского
подданства погружались в воду. Сколько сгорело брусники! Брусника! Как
виноградные грозди!
Я — предал. Я довел мой класс до седьмого «Б» и улизнул. 14 мальчиков и 15
девочек! У девиц что-то есть от подхалимажа.
Здесь, в псковской деревне, в постоянном общении с родным народом, родной
природой, формировалось поэтическое мировоззрение Пушкина, расцветал его
творческий гений!..
Я уже привык к энциклопедическим отступлениям Спидолы.
Мы стояли на распутье.
Одна дорога вела в Михайловское — направо, другая — в Тригорское, прямо.
Нас обогнал мотоциклист. Он развернулся. Он обгонял нас уже в четвертый раз, и
каждый раз в коляске сидела другая девушка. Темнело. Мотоциклист был в черных
очках, как бульварный шпион, девушки маскировали страх смехом.
Над нами нависало небо. Вдали плавали холмы, поросшие зеленой шерстью.
Была Троица. Я впервые увидел рядового милиционера.
Организм у Спидолы освобождался от нервного переутомления, а я уставал его
слушать (не организм Спидолы, а Спидолу). Спидола дышал кислородом Пушкина. Как
его (не Пушкина, а Спидолу) родители учеников угощали на Сахалине! Сковородки
яичницы с колбасой! Кастрюли рыбы! Пироги со шкварками! Красная икра в
растительном масле! Его любимая ученица Татьяна искала воробья с голубыми
глазами! У нее не было подхалимажа! У нее нога — метр двадцать семь
сантиметров. Ресницы — десять сантиметров! Ей пятнадцать лет, а уже отличница!
— Невесту себе выращиваешь?
Спидола остолбенел.
— У нее нет родителей, как и у меня, мы — сироты, я хотел ее удочерить, но
председатель поселкового совета такой же гнус…
Значит, гнус и я.
Цвела сирень.
Ночь сверкала молниями сирени. Над Святогорским монастырем, над соснами ревело
воронье. Вороны мелькали над соснами — крылатые гении. На вершинах сосен
вращались вороньи гнезда.
Спидола все знал.
Там, в Михайловском, — две аллеи, липовая и еловая. Еловая аллея. Двухсотлетние
ели-великаны, их уже немного, но они великаны. Липовая аллея. Древние липы —
старожилы Михайловского парка. Аллея Керн! Парковый лабиринт! Остров уединения!
Аисты! Михайловские цапли! Мемориальные вещи! Шары и кий от биллиарда Пушкина,
попонка для биллиардных шаров, посуда. Экспозиция столовой раскрывает темы:
граф Нулин, Евгений Онегин!
Там, в Михайловском, Пушкин нашел несколько черт своей любимой героини Татьяны
Лариной! Там железная трость Пушкина, подножная скамеечка, принадлежащая Керн,
этажерка! Сирень, акация, жасмин, орешник, флигелек няни: старинные ножницы,
медный складень, монеты, клубки шерсти, спицы для вязания, старенькое веретено,
погребец для сахара и чая, оловянная кружка, медный самовар, глиняная бутыль
для домашней наливки, шкатулка, отделанная вишневым деревом, на шкатулке
надпись: «для черного дня. Зделан сей ящик
— Я шел за вами полчаса, или метров девятьсот, слышу со спины — образованные
товарищи, знания рассказываете. Скажите вы (к Спидоле) или вы (ко мне) — а
муравьиный спирт пить можно?
— Вам ответит он, энциклопедист, — я указал на Спидолу.
Но Спидола знал все о мемориальных предметах Михайловского, а о муравьином
спирте не знал.
Была Троица. Все поминали родителей. Кто мог — «Столичной водкой» и портвейном,
кто умел — одеколоном «Гвоздика» и хинным экстрактом.
Я отвел любознательного человека в сторону и сообщил самые исчерпывающие
сведения о муравьином спирте. Человек оказался лысым. Лысый поблагодарил меня с
большим уважением, он моргал веками без ресниц, когда я зажигал спичку, он
благодарил и благодарил.
Пока я занимался просветительской деятельностью, на Спидолу напало шесть
молокососов. Им еще рано было поминать родителей, они выпили бутылку вермута на
шестерых и напали на Спидолу. Воротники рубашек у них были подняты, как в
девятнадцатом веке, на шеях — шейные платки, на пальцах — перстни. Спидола
закрывал лицо руками, мальчишкам было и не дотянуться до лица Спидолы, они били
его по животу и по ногам.
Я стоял около входа в Святогорский монастырь, Спидолу били около памятника.
Около памятника была большая лужа. Спидола увидел — я бегу, поднял одного
молокососа и положил его в лужу, на спину, чтобы не захлебнулся; я добежал —
все шестеро старших школьников лежали в воде и плескались, как утята; Спидола
выловил их, вынул, осмотрел — слава Богу, все целы, — одному он помог уехать на
велосипеде.
— Жалко мальчиков, — сказал Спидола. — У меня таких 14 и 15 девочек. Было. Им
нечем развлечься, вот и воюют.
Спидола вынул флакон и вымыл одеколоном расцарапанные руки и лицо.
— Я бы их и в луже не искупал. Грязная лужа — мамам придется отстирывать
рубашки да отпаривать брюки, да сушить обувь, да смазывать обувь салом, а потом
кремом, — Спидола извинялся, — да вижу — ты бежишь, а тебя они побили бы,
поэтому в лужу и погрузил. — Спидола вздыхал и раскаивался. — Может, нужно было
их напугать, и убежали бы сухими? как ты думаешь?
Я не думал уже. Я устал.
Мы поужинали колбасой, хлебом и вафлями.
Я начал писать письмо Лиле Юрьевне.
Я написал, что приехал в Пушкинские Горы, что в Пушкинских Горах сирень и
вороны, что я популяризирую муравьиный спирт — знания, накопленные в рядах
Советской армии, что книга моя еще не вышла и уже не выйдет, что Троица, и все
поминают родителей, а я поужинал колбасой, хлебом и вафлями, что, когда Лиля
Юрьевна поедет в Чехословакию, купите для меня шариковых карандашей — ими
удобно писать, — и побольше, что я сейчас ничего не пишу, не могу и не желаю…
Я не дописал.
В двенадцать часов выключили свет.
Я лег.
Было тихо. Окно бледнело.
Спидола ходил с гаечным ключом вокруг своего прекрасного «Запорожца», — так
ходит конюх с кнутом вокруг жеребца.
Спидола пошевелился под машиной и уснул; так и спал под машиной.
Под обоями шуршали тараканы.
Пела муха, потом к мухе присоединился комар.
Потом заиграл приемник, и запели люди. Они поминали родителей. Они пели «Ревела
буря, дождь шумел» Рылеева. Мужчины пели напряженными голосами, женщины —
истеричными.
Они попели и замолчали. Молчали недолго. Вероятно, выпили и, не закусывая,
запели снова. Я думал — женщины сорвали голоса, но женщины пели на такой
высокой ноте, какой и не бывает.
Муха уже замолчала, замолчал и комар.
За окном шевелилась темная сирень.
Что ж, Рылеев — друг человека.
14 июня 1965 года, понедельник
Утром хозяин точил ножницы на бруске, Василий Григорьевич несколько лет на
пенсии, гипертония, его вызывали во Псков на переосвидетельствование, может,
увеличат пенсию.
Во дворе лопотали цыплята; когда солнце задвигала туча, цыплята тускнели.
Цыплят по осени считают, а сейчас цыплят ели кошки. Белый петух бегал за
кошками, он бил их клювом.
Я договорился с хозяином о молоке: пол-литра утром и пол-литра вечером (и по
«маленькой» в обед, — подмигнул хозяин; когда хозяин подмигнул, оказалось — у
него нет зубов, он был шофером, за военными баранками потерял все зубы).
Вчера я видел рядового милиционера, сегодня по Песочной улице прошел милиционер
в пятнистых брюках. Тоже удивительно.
Хозяйка полола огурцы. Яблони в этом году пустоцветы. Нина Петровна хвалила
Спидолу — он в 6 часов проснулся под машиной, рассмотрел все хозяйство, сделал
очень красивые и выгодные замечания, понимает человек, был и в подвале и
посоветовал, куда лучше поставить бочку с будущими огурцами.
— А у него был случай, — хозяйка указала на Василия Григорьевича, — он попросил
у тракториста кукурузу для кур, а кукуруза пересыпана химикалиями; потащился
мой хозяин ночью, трактористу — пол-литра, тот ему два пуда отсыпал: куры поели
утром, а в полдень все передохли; мой к трактористу; что ж ты, негодяй,
больного человека, и гипертоника к тому же, обманываешь, ты что же это? — Не
обманываю я, — говорит тракторист, — я от твоей пол-литры не умер.
Петух прогнал кошку и увидел котенка. Петух клевал котенка и наблюдал за
кошкой. Кошка умывалась, она ожидала, когда петух прекратит зверства. Котенок
тихо убегал и убегал.
Я распаковал бумагу.
Бумага была очень белая и пахла свежими огурцами. Я приготовил все — тушь,
перья, ручки, — я знал, о чем и как писать, но писать не мог. Раньше, когда я
не мог писать, я писал дневник. Дневник — занятие автоматическое, и на время
отключаешься.
Я думал: пообедаю, посплю и начну работать. Я пообедал, но не уснул; стрелял в
тире. Железные звери были близко, стрелять было неинтересно. Я пошел
прогуливать дога.
Дога хозяевам оставили два года назад, у него было имя «Уллис», Нина Петровна
переименовала дога в «Ус», дог ничего не умел, только подавал лапу, как
дворняжка, лаял на всю вселенную беззлобно и громогласно. Это был добрый пес,
аристократизм он весь вылаял, его держали на цепи, жил он в конуре. Дог Ус был
похож на князя, но князя обнищавшего, эмигранта. Ус ловил ежей.
Вечером Спидола рассказывал свои михайловские приключения, а дог лаял.
Нина Петровна выражала изумление. Из вежливости.
Нина Петровна служила в гостинице Пушкинских Гор уже 20 лет. Она знала все
пушкинские детали лучше любого доктора филологических наук. Ничего
принципиально нового не было в новеллах Спидолы, он рассказывал Нине Петровне
то же, что и мне вчера. Фотоаппарат у Спидолы был со штативом, Спидола
фотографировал сам себя на всех мемориальных плацдармах.
Спидола снял майку. Он полежал на травах Михайловского, живот у него
подрумянился. Счастливчик! Он наслаждался. Он даже разрешил Нине Петровне
поиграть на «Спидоле».
— Обратили внимание на мое отсутствие, когда ты обедал? — поинтересовался
Спидола.
— Да, на столе стоял стакан слез — наплакали официантки стакан слез и погрузили
в стакан гроздь сирени.
Спидола уже разыскал где-то железную трость, как у Пушкина, и поигрывал
тростью.
У входа в Святогорский монастырь стояли эстонцы в многоугольных кепках.
— Вы войдите, войдите в нутро! — уговаривал эстонцев экскурсовод.
Сирень зажигала свои лампы.
Вороны ревели, они взмывали вертикально.
— Сахалин! — вспомнил Спидола. — Остров у восточных берегов Азии между
45╟54´ и 54╟24´ северной широты! Самый любимый мой ученик Димов! —
Рост — один метр, восемьдесят семь сантиметров!
— У тебя вчера была самая любимая ученица Татьяна. Нога — один метр, двадцать
семь сантиметров.
— Не сплетничай! — Спидола таял. — Димов, — спросил я, — почему ты пьешь? тебе
же пятнадцать лет! — С горя, — говорит, — пью, посмотрели бы вы мои семейные
обстоятельства! Посмотрел. Отец пьет поменьше, мачеха побольше, а мне — нельзя,
у меня идиосинкразия к алкоголю, выпили они всей семьей и запели «Хотят ли
русские войны». Что ж, нормальные семейные обстоятельства. На совете дружины мы
запретили Димову пить в школе, все же отличник и боксер. Бедная семья у них,
все пропивают, а зарабатывают не меньше других. Каждую осень из фондов школы мы
покупаем Димову одежду и валенки.
Петрозаводский драматический театр ставил в Пушкинских Горах спектакль «Отдай
свою левую руку».
В аптеке висел плакат: «Труд — лучшее лекарство».
Каменная лестница соединяла шоссе и ресторан.
Лестница напоминала сиятельные подъемы в Петергофе.
В ресторане обедала экскурсия.
Половина ресторана пустовала, экскурсанты сидели на другой половине, чтобы
компактно. Экскурсанты сидели по двенадцать человек за столом, им еле удавалось
шевелить вилками.
Сомнений не было: это экскурсия от Ленинградского Государственного Университета
имени Жданова. Дисциплина.
Они заказали сорок щей и двенадцать молочных супов. Когда принесли молочные
супы, они раздумали и потребовали заменить супы щами. Повар специально
приготовил молочные супы и заменить супы щами не имел права. Кандидат
философских наук (он показал свои дипломы) потребовал жалобную книгу. Он
требовал брезгливо.
Спидола подошел к бунтарю и что-то ему прошептал. Кандидат сел и с аппетитом
съел молочный суп. Он поглядывал на Спидолу.
— Залив Терпения! — подмигивал Спидола.
— Что ты ему прошептал? — спросил я.
— Я сказал, что я — директор Пушкинского Дома, — сказал Спидола как можно
громче. Пятьдесят два экскурсанта заулыбались и закивали Спидоле.
Кандидат потемнел, как фотобумага в проявителе.
На нашей необитаемой половине сидела девушка.
Она смеялась громко, чтобы мы обратили на нее внимание.
Я пригласил девушку.
Девушка сидела с полузакрытыми глазами, она курила, опуская ресницы; наигранная
стеснительность.
Мы начали соблазнять девушку.
Я сказал:
— Разница между поэзией и прозой существует в той степени, в какой определяет
ее — разницу — автор.
Спидола продолжил мою мысль:
— У каждого народа есть свои лапти. У древних эллинов были сандалии.
Девушка рассмеялась и передернула плечами. Она передернула плечами так, чтобы
одно плечо оголилось.
— Так и будете соблазнять меня в таком же духе, мальчики?
Если у женщины одно плечо, как ей кажется, производит впечатление, женщина это
плечо демонстрирует. Я знал одну женщину. Она загорала на подоконнике. Ей
вообще-то врачи запретили загорать, но она вынуждена была сидеть несколько дней
дома, поэтому сидела на подоконнике и показывала пешеходам свои плечи.
Спидола рассказал о Михайловском. Девушка выслушала и сказала — она экскурсовод
в Михайловском.
В общем, они ворковали, а я изучал меню.
Мы попали не в ресторан, а на свиноферму.
Холодные закуски: окорок, ветчина, рулет, корейка, сервелог. Вторые горячие
блюда: окорок, ветчина, рулет, корейка, свинина, сервелог с гарниром и с
томатным соусом.
Официантки пользовались подносами в крайнем случае. Признаком
аристократического обслуживания в этом ресторане считалось: носить по одной
тарелке.
Пока мы ужинали, официантка сбегала на кухню и обратно двадцать семь раз. До
кухни было метров двенадцать. Официантка пробежала
— Это — Спидола, — познакомил я девушку. — Его предки — философы и учителя, его
предки — Спиноза и Савонаролла.
— Наталья, младший научный сотрудник.
— Николай — друг человека, он публицист, знаменитый исследователь муравьиного
спирта, — сказал Спидола, мститель.
Левую стену ресторана обработали под модерн, ее выкрасили в черный цвет, на
черную стенку набили вертикальные белые планки.
Никто не садился лицом к стене — она напоминала гигантский шлагбаум, черный
цвет наплывал на белый, глаза разбегались, поташнивало.
— У нас, в Михайловском, сотрудник, он тоже пишет стихотворения, вам было бы
интересно познакомиться, он очень интенсивно пишет, — Наталья проявляла
заинтересованность в моем творчестве.
Я пощупал пульс.
Пульс у меня останавливался.
В 1963 году центральная газета объявила конкурс на лучшее стихотворение.
В конкурсе приняло участие 40 000 самодеятельных поэтов. Центральная газета
назвала результаты конкурса «40 000 заявок в поэзию». Лучшие стихи были
опубликованы.
Эти стихи были интересны только тем, что их написали на русском языке. Это был
настолько бедный бред, что над ним смеялись все тысячи душевнобольных всех 15
республик Советского Союза.
Спидола таял от нежности. Я мешал им.
Я предложил спеть, ну, «Ревела буря», к примеру.
— Лучше внимать наставлениям мудрого, чем песням безумца, — увещевал Наталью
Спидола.
Под мудрым Спидола подразумевал себя, под безумцем — меня.
— Почему море соленое? — Спидола был исполнен коварства.
Я уже знал, почему море соленое.
Спидола вчера объяснил мне: море соленое потому, что рыбы потеют.
— Спокойной ночи вам, Наталья, — посоветовал я. — Да проводит вас Спидола и да
приснится вам Бахчисарайский фонтан.
— Посидите. Пушкин — моя работа, о работе не говорят в компании.
Наталья — привлекательная девушка. И веселая. Ее белый лоб в черных кудряшках,
маленький подбородок, на безымянном пальце — след от обручального кольца. Она —
замужем, а в компании снимает кольцо: кокетничает. Пушкин — ее работа.
Звезды висели на елях, как цветные лампочки Нового года.
Туристские автобусы уже уехали. Утром их будет много.
Ревели вороны.
Сирень под фонарями сверкала, как дождь. Сирени было много. На всех оградах
висела сирень.
Около памятника Пушкину сидела пара.
Около пары стоял велосипед.
Около велосипеда лежала собака.
Из глубины этой скульптурной группы декламировал юноша. Он был томим духовной
жаждой.
Я постоял.
Как я предполагал, юноша заговорил энциклопедическими словами: энергия,
произведения, эмоциональность.
Юношу загипнотизировали экскурсоводы.
Молоко пенилось, как белое пиво.
Дог Ус уснул. Его хвост высовывался из конуры, как черная сабля.
Писать я не мог.
Я вынул брошюру, изданную в издательстве Академии наук СССР. Книга называлась:
«Изучение строения кольца когомологий силосовской подгруппы симметрической
группы». Книгу подарил мне автор — алгебраист. В книге было не больше десяти
литературных русских слов, остальное — формулы. Когда я не мог писать, я читал
эту книгу.
Но я не уснул.
Спидола вбежал без ковбойской шляпы со шнурком.
— Ты обиделся? — вбежал Спидола. — Неужели я тебя обидел?
Мы выяснили. Оказывается, он обидел меня в ресторане своими репликами. О,
Спидола! Я его успокоил. Он признался, что — влюблен, впервые в жизни, в 29
лет! Подумай!
Я подумал.
— Она замужем. Жюльен Сорель и Жерар Филип из тебя не получится.
— Но у нее двое детей! — прицелился Спидола. Он обладал логикой снайпера.
— Ты в первую ночь ее оставил.
— Не оставил — удалился. Утешить друга. Она все по-ни-ма-ет, — уже пел Спидола.
Он снял рубаху, сел на пол, сложил белые ноги по-мусульмански, поднял белые
ладони, встал и нагнулся надо мной, как белая радуга с подрумяненным животом.
— Почему здесь нет соловьев? — сказал Спидола цыганским голосом.
— Может, вам нужны еще и жаворонки? Чтобы два жаворонка висели под потолком и
вертелись, как два вентилятора?
Спидола вымыл щеки молоком. Он застыдился — посоветовала Наталья, кожа будет не
красной, а нежной. И нервы у Спидолы успокаивались. Наталья посоветовала —
знаешь, что помогает от нервов? — крапива.
— Тогда я не понимаю, зачем ты намыливаешь морду молоком? Давай крапивой.
— Ты знаешь, Николай, я все думаю, — вспомнил Спидола, — ничего не бывает без
возмездия.
— Залив Терпения? — спросил я.
Спидола кивнул.
15 июня 1965 года, вторник
Утром блестели заборы…
6 сентября 1823 года из Белой Церкви в Одессу приехала Воронцова. Кони ее не
устали. Один белый конь и два красных не шевелили султанами, пока слуги носили
вещи.
О Воронцовой говорили дамы. Они опускали ресницы, когда говорили, потому что
ничего не знали о Воронцовой, а предполагали.
В канцелярии говорили о Воронцовой. Чиновники покусывали перья, когда говорили,
потому что знали одно — Воронцова приехала из Белой Церкви, она — жена графа,
начальника и англомана.
Пушкин расспрашивал и ничего не узнал.
Деревья увядали.
Пушкин иногда рисовал предположительные портреты предположительных любовниц,
прически у дам девятнадцатого века были одинаковые, декольте одинаковые, —
перелистывая через несколько месяцев тетради, Пушкин и сам принимал свои
предположительные рисунки за рисунки с натуры.
Воронцова носила золотой крест, не маленький, но не массивный, продолговатые
серьги — рубины.
У Воронцовой был большой лоб, лоб она вуалировала кудрями, породистый польский
нос, небольшой рот и небольшие глаза, небольшие, и с непонятными красными
искорками; стремительные глаза.
Воронцова склонна к полноте, но не полнела, одевалась в прозрачные ткани; у нее
нежные плечи, как у блондинок, холеные, щеголеватые плечи.
Воронцова была грациозна и умна, и знала, что грациозна и умна, и думала,
танцуя, что грациозна и умна. Как немногие женщины, она улыбалась, не
кокетничая.
В доме Воронцовых расцвели балы, обеды, маскарады. Около Воронцовой мудрил
Раевский.
Пушкина помыл грек, морщинистый и древний, как тога. Пушкин лежал в хлопьях
пены, как в лепестках магнолий.
После бани Пушкину отполировали ногти.
Побрили плохо. Пушкин прятал подбородок в воротничок.
Воронцова рассматривала Пушкина. Нет, он не похож на негра. У него узкое лицо и
не негритянские губы. Лицо скорее испанское, каштановые волосы и голубые глаза.
Пушкин смеялся нахально, лихорадочно снимал перчатку и лихорадочно перчатку
натягивал, взял трость, отошел в угол, заложил ногу за ногу, помахал тростью,
подошел к Воронцовой; она сидела, около нее маневрировал Раевский. Раевский не
уходил.
Пушкин поулыбался и сказал, что девиз всякого русского есть чем хуже, тем
лучше. У Раевского сузились байронические глаза.
Первая беседа с Воронцовой была неуместна и странна. Вместо комплиментов Пушкин
сказал, что у нас критика, конечно, ниже даже и публики, не только самой
литературы. Сердиться на нее можно, доверять ей в чем бы то ни было —
непростительная слабость. Пушкин сказал, что пишет много для себя, а печатает
поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая вас не
понимает, чтоб четыре дурака ругали вас потом шесть месяцев в своих журналах,
только что не по-матерну.
Раевский насмешливо пожимал плечами.
Пушкин посидел, понаблюдал за своими лакированными туфлями, которыми шевелил в
такт музыке, взмахнул маленькой рукой и ушел, подпрыгивая и насвистывая.
В этот вечер Пушкин выпил четыре бутылки шампанского, прозрачного, как паутина.
Он рисовал портреты Воронцовой на бумаге, на матерчатых обоях, на ладони.
Единственную реликвию в комнате представляли канделябры: бронза, шесть
циклопов, лица запрокинуты, в единственный глаз на лбу вставлены свечи.
На столе лежали длинные, полуметровые конфеты с румынскими и французскими
этикетками. Конфеты лежали на столе, как свечи.
9 сентября из Крыма приехал Воронцов.
С Воронцовым приехала европейская молва о европейском образе мыслей графа. Граф
опрятно седел.
В ноябре началось «Желание славы».
Пушкин написал «Желание славы», черновик, не перебелил, переложил эту страницу
черной материей и перевернул страницу, как он думал, навсегда.
Была обида, было раздражение, он понимал случайность происходящего, так
называемый роман с Воронцовой под начальством ее мужа был мучителен и
непродуман.
Раевский намекал Воронцову на роман, Раевский не доносил, а намекал (одна
канцелярия!), указывал направление ревности Воронцова, дирижировал этим трио и
надеялся.
Всю зиму Пушкин писал мало. Пушкину было некогда писать стихи — он завел с
Воронцовым полемическую переписку. Пушкин собирался бежать за границу, подал в
отставку, с Воронцовой говорил много и несвязно, размахивал маленькой рукой, в
глазах у него брезжили слезы, он пел баллады Жуковского и уезжал на извозчике
за город, стрелял из двух пистолетов, исступленно стрелял в деревья и в снег, и
с деревьев падал снег, теплый раствор снега. Всю зиму Пушкин был болен и без
денег, а Воронцова раскалывала сахар длинными щипцами и выслушивала умные
упреки мужа и умные намеки его. Воронцова знала — граф пересказывает намеки
Раевского. Весной Воронцова гуляла с зонтиком, ручка у зонтика загибалась, как
струйка фонтана, в июне она с Пушкиным ходила к морю.
Любуясь морем (Воронцова не любила море, но любовалась морем для Пушкина),
Воронцова повторяла вслед за Пушкиным (сама Воронцова стихов не запоминала)
строки из баллады Жуковского «Ахилл»:
Не белеет ли ветрило,
Не плывут ли корабли?
«Принцесса Бельветриль» называл Пушкин Воронцову. Воронцова была старше
Пушкина на семь лет.
Всю зиму были балы.
Ели мороженое, взрывали ракеты.
25 июля 1824 года Воронцова подарила Пушкину кольцо — талисман с сердоликовым
восьмиугольным камнем, на кольце надпись на древнееврейском языке: «Симха, сын
почтенного рабби Ианфа, да будет благословенна его память». Еще Воронцова
подарила свой портрет в золотом медальоне.
Он еще не уезжал — она уже прощалась.
Все кончено: меж нами связи нет,
В последний раз обняв твои колени,
Произносил я горестные пени.
«Все кончено», — я слышу твой ответ.
27 июля с дачи Воронцовых Пушкин прибегает без перчаток, без шляпы.
Воронцов был в мундире, он ожидал Пушкина и не расстегивал мундир, в последнее
время Воронцов говорил Пушкину не более четырех фраз в два месяца, Воронцов не
унижался до объяснения, Воронцов был блистателен и холоден, а Пушкин зачем-то
разрезал ногтем уже разрезанный конверт, он узнал, что снова удаляют,
насмешливо склонял голову к левому плечу, к правому плечу, шляпу и трость
Пушкин положил на белый лондонский стул.
Пушкин убежал и забыл шляпу и трость.
Он убежал к Вяземской. Вяземский тоже ревновал.
Опять начались деньги.
Он получил от Вяземской 1260 рублей, разбил статуэтку из китайского фарфора,
безобразно выругался и заплакал.
Дома он зажег свой циклопический канделябр, он распахнул окно, стекла
запылились, он позвал извозчиков, которым задолжал, а задолжал он многим — и не
помнил, кому, раздавал деньги всем извозчикам и заставил извозчиков целовать
канделябр за деньги, они целовали, свечи капали на их бороды и замерзали
рыбьими чешуйками.
29 июля Пушкин получил в канцелярии 150 рублей и еще 389 рублей 4 копейки — на
прогоны к месту назначения на 3 лошади по числу верст, а верст было 1621.
100 рублей Пушкин занял у Лонгинова.
30 июля Пушкину было не у кого занимать, лихорадка денежная и канцелярская
закончилась, он пошел в театр. Ставили оперу «Турок в Италии». Турок в Италии
так же интересовал Пушкина, как эскимос на Мадагаскаре, но Воронцовой в театре
не было.
31 июля Пушкин уехал в Михайловское. Кто провожал его? Кто мог проводить? Кто
мог бы и проводить? Неизвестно. Пушкин поехал в желтых нанковых шароварах, в
русской измятой рубашке. Гусары купали поэта в шампанском (в лохани!).
9 августа Пушкин приехал в Михайловское.
Двор и дом, куртина и маленький забор, цветники, баня и кухня, еще два
флигелька, фруктовый сад, птичник, пасека, теплица, оранжерея, голубятня — все
это Пушкин видел в 1817 году и в 1819 году, видел и не полюбил; полюбил позднее
и неискренне. Так узник любит свою камеру, свое геометрическое небо,
разлинованное металлическими прутьями, свои расцарапанные стены, свою похлебку.
Как всякий большой художник, Пушкин мгновенно приспосабливался к любым
обстоятельствам. Он богато живописал Михайловское в стихах и ненавидел его в
письмах.
Это — не противоречие. Это — инерция художника и отчаянье человека.
Пушкину было еще 25 лет, писал он мало и мимолетно, только изгнание
сконцентрировало его творчество, только в изгнании он понял окончательно: все в
его жизни подчинено литературе, на все он должен смотреть с одной точки зрения:
возможности литературного использования.
Так можно писать и нельзя жить.
Нужно быть или сомнамбулой, как Бальзак, или вечным академиком, как Жуковский.
Жуковский, этот литературный Барклай де Толли, был мужественным и мудрым
стратегом. Серьезный и благонамеренный, он один понимал значение Пушкина и не
завидовал ему.
«Ты рожден быть великим поэтом, будь же этого достоин. Предлагаю тебе первое
место на русском Парнасе. И какое место, если с высокостию гения соединишь и
высокость цели!» — писал Жуковский в Михайловское. Так наставлял начальник
штаба сапера, ежесекундно рискующего не планами ведения войны, а жизнью.
Пушкин слишком большое значение придавал дружбе.
Поэтому он потерял всех друзей.
Одних убили, других сослали, а близкие предали.
Еще во время расцвета всех литературных дружб, когда Пушкин был в Михайловском,
друзья писали:
Тургенев — Вяземскому:
«Перестань переписываться с Пушкиным, и себе и другим повредить можешь. Он не
унимается: и сродникам и приятелям — всем достанется от него. Прислал вторую
часть “Евгения Онегина”, не лучше первой: то же отсутствие вдохновения, та же
рифмованная проза».
Вяземский — Тургеневу:
«Я восхищаюсь “Чернецом” Козлова. В нем красоты глубокие, и скажу тебе на ухо —
более чувства, более размышления, чем в поэмах Пушкина».
Языков:
«Чернеца» здесь никто не получил. Дай Бог, чтоб правда, чтоб он был лучше
«Онегина».
Катенин:
«Пушкина же отрывки из будущей поэмы “Цыганы” не по моему вкусу».
Об этих письмах Пушкин не знал.
Пушкин писал, что писателя нужно судить по законам, которые он сам признает над
собой.
Многие люди считают свою форму существования единственно правильной.
Многие люди считают свое дело единственно нужным.
Пушкина уже тогда признавали богом литературы, а за спиной божьей нельзя
заушничать. Отрицать бога можно. В храм его заходить нельзя, если заушничаешь.
Храм — для молитвы.
Он читал «Вестник Европы». Третий номер этого журнала писал:
«Стихи, которые с таким жаром называют музыкою, для потомков и даже для
современников не значат ничего».
Жуковский был безукоризненно честен. Он спрашивал: какая цель у «Цыганов»?
— Вот на! — удивлялся Пушкин. — Цель поэзии — поэзия. Думы Рылеева и целят, а
все невпопад.
Бедная деревянная усадьба. Деревья. Собаки-волкодавы. Надзор. «Остров
уединения».
— Прощай, свободная стихия!
Балы закончены. Фрак снят. Больше досуга не существует. Стихия закончилась.
Начался великий труд. Так нагадал себе Пушкин: чем хуже, тем лучше.
Так после стихов лицейских, после акварелей «Руслана и Людмилы», после
нечаянного «Кавказского пленника» и «Бахчисарайского фонтана» начинается
«Желание славы». Именно с «Желания славы» начинается мужество Пушкина, его
бессмертие. Впереди еще и «Вакхическая песня», и «Ночной зефир», и сказки,
ликующий маскарад сказок, но дальнейшая дорога Пушкина — выше: от «Желания
славы» — до «Моцарта и Сальери» — до «Бориса Годунова» — до «Медного всадника»
— до «Памятника».
«Желание славы» начинается колоколами:
кОгда любОвию и негОй упОенный,
безмОлвнО пред тОбОй кОленОпреклОненный,
я нА тебЯ глЯдел и думАл: ты моЯ,
ты знАешь, милАя, желАл ли слАвы Я.
Удар за ударом — одиннадцать О, почти одни звонкие согласные.
Колокола звучат: огда!
бо!
го!
енн!
змо!
обо!
олен!
лоненн!
Так звучали колокола семидесяти семи монастырей городища Воронич, когда шел
Баторий. Они звучали, когда цвела сирень и плавали вороны, а войска Батория
шли, полыхая железом, и нужно было защищаться до последнего выдоха, до
последней сломанной стрелы.
Пушкин писал «Желание славы» поздней осенью.
Деревья увяли. Улетели птицы и листья. Воронцова не писала. Брат Лев не
присылал ни серных спичек, ни сыра, отец вскрывал письма, гонял голубей,
поливал домашние цветы из глиняного кувшина.
Принцесса Бельветриль. Пушкин тогда не дописал «Желание славы», было мучительно
дописывать, все было так близко и бледно — и Раевский, и Одесса, и Воронцов
имели значение.
Время.
Говорит большой колокол воспоминаний:
ты знАешь, милАя, желАл ли слАвы Я;
ты знаешь: удален от ветреного света,
скучая суетным прозванием поэта,
устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
жужжанью дальнему упреков и похвал.
Так начинаются молитвы.
Мольба еще далеко, но уже — первое отчаянье:
МОГЛИ ль меня МОЛВЫ тревожить приговоры,
когда, склонив ко мне томительные взоры
и руку на главу мне тихо наложив,
шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?
другую, как меня, скажи, любить не будешь?
ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?
Воспоминания. И в них нет нежности.
Все было банально, даже собственные посулы.
У Пушкина одна комната, один диван, один письменный стол, одна кровать со
смешным ситцевым колоколом.
Пушкин писал ночью, вечером спал, обедал поздно, с вином, чтобы устать и
уснуть, в пище был разборчив, брезглив, спал при зажженных свечах, он боялся
темноты и кладбищ; няня по ночам снимала щипцами нагар с подсвечников.
Пушкин вставал в два-три часа ночи, писал, грыз перья, сжигал перья, по многу
раз мыл руки в медном тазу, писал и подпиливал ногти; он не мог работать долго,
начинали дрожать руки, во рту пересыхало. Пушкин пил брусничную воду.
А я стесненное молчание хранил,
Я наслаждением весь полон был.
Весь, полон, был — краткие слова, поэт задыхается, он произносит самые
маленькие слова, чтобы слова большие не выдали слезы.
Я наслаждением весь, полон, был, Я, МНИЛ!
Я мнил! — кульминация стиха. Один глагол, три мягких согласных на четыре звука:
МНЛ!
Дальше поэт двумя фразами пресекает воспоминания.
Я наслаждением весь полон был, я мнил,
Что нет грядущего, что грозный день разлуки
Не придет никогда…
Воспоминаний уже нет. Большая пауза. Все тихо. И ночь тихая, и не слышно сирени, ворон тоже не слышно. Зашторены окна. Деревянный пол не надо красить. Он становится пегим. В усадьбе много мышей и много собак, и нет кошек.
…И что же? Слезы, муки
измены, клевета, все на главу мою
обрушилося вдруг… Что я, где я? Стою,
как путник, молнией постигнутый в пустыне,
и все передо мной затмилося!
Здесь Пушкин постоянно переставляет ударения, ударения беспорядочные, он
растерян, в этих строках нет размера и не ощущается рифма. Банальное «как
громом пораженный» приобретает в контексте значение личное за счет поставленных
рядом в одной строке трех однозвучных слов «ПУТНИК-ПОСТИГНУТЫЙ-ПУСТЫНЕ».
Мы еще не знаем, что дальше, но не рассудочная, а восклицательная интонация не
предвещает раскаянья или сожаления.
И все передо мной затмилося! И НыНе
я НовыМ для МеНя желаНиеМ тоМиМ.
Сонорные согласные преображаются моментально. Так преображается человек,
оскорбленный интонацией в минуту самого интимного разговора.
Молитвенные «М» и колокольные «Н» звучат анафемой.
желаю славы я, чтоб иМеНеМ МоиМ
твой слух был поражен всечасно,
Заклинанье первое!
чтоб ты мною
окружена была,
Заклинанье второе!
чтоб гроМкою Молвою,
(о!-о!-о!-о!-о!- пять о!)
всё, всё вокруг тебя звучало обо Мне
(«ё» здесь звучит, как «о» — шесть о!)
Заклинанье третье! Отчаянье одиннадцати «о»!
И не анафемой, а медленным шепотом, когда шевелятся одни губы, когда принимают вину на себя, звучит заклинание четвертое, заключающее целую хронику желаний, колебаний, разочарований.
чтоб, гласу верНоМу вНиМая в тишиНе,
ты ПОМНИЛА Мои последние МолеНья
в саду, во тьМе НочНой, в МиНуту разлучеНья.
ПОМНИЛА — самый большой, самый ударный глагол в «Желании славы».
1824 и 1825 годы были годами расцвета всех иллюзий Пушкина.
Пушкин «Вакхической песни», последней вакхической песни в своей поэзии, посещал
ярмарки, пил с игуменом Святогорского монастыря наливку.
Игумену Ионе правительство посоветовало наблюдать за Пушкиным и доносить.
Иона наблюдал и не доносил.
Он своеобразно цитировал Пимена.
Они пили наливку, стакан за стаканом, Иона внимательно уговаривал Пушкина:
— ЕщО ОднО пОследнее сказанье…
И еще, стакан за стаканом, Иона уже уговаривал себя, умильно:
— ЕщО ОднО пОследнее сказанье…
Игумен напивался и сетовал:
— И летОпись ОкОнчена мОя.
Пушкин отрастил бороду, волосы и ногти.
Вставал он поздно, после ночной работы пальцы дрожали, он ходил в полузабытье
по усадьбе, стрелял в расположенный за баней погреб из двух пистолетов — до ста
зарядов.
Пушкин разыскал железную трость около четырех килограммов весом, уходил с
тростью далеко, бросал ее и ловил. Ногти у Пушкина уже закручивались, как у
китайского философа.
В Михайловском у Пушкина произошло четыре стремительных и мимолетных романа:
Анна Вульф, Александра Осипова, Ольга Калашникова, Анна Керн.
Крушение всех иллюзий началось в декабре 1825-го, после виселицы с пятью
офицерами. Почти вся русская литература была повешена и сослана. Рылеев умер
мгновенно. Бестужев-Марлинский, Одоевский, Кюхельбекер умирали медленно. Кто
следующий?
«Страной татар» называл Державин Россию режима. Стране татар литература была не
нужна.
Крушение всех иллюзий закончилось в январе 1831 года, когда умер Дельвиг.
Пушкин остался один. Он женился без упоения, без ребяческого очарования. Он
писал Кривцову: «Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей.
Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет
мне неожиданностью».
Будущее Пушкин представлял правильно. Он женился на девочке, красавице — не
надо было быть провидцем, чтобы предвидеть последствия. В совместной жизни
всегда виноваты двое, а не бароны Геккерены.
Литературная судьба Пушкина была сброшюрована жандармом Бенкендорфом и царем
Николаем.
Пушкин писал:
«Сия цензура будет смотреть на меня с предубеждением и находить везде тайные
применения, намеки и затруднительности — а обвинения в применениях и
подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут
разуметь конституцию, а под словом стрела — самодержавие.
Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что
вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с
предрассудками — я оскорблен.
Действительно, наша общественная жизнь — грустная вещь. Это отсутствие
общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом,
справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и
достоинству — поистине могут привести в отчаянье.
Брюллов едет в Петербург, скрепя сердце; боится климата и неволи. Я стараюсь
его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, когда
вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж
полицейские выговоры, и мне говорили: вы не оправдали и тому подобное. Что же
теперь со мною будет? Мордвинов будет смотреть на меня, как на Фаддея Булгарина
и Николая Полевого, как на шпиона; весело, нечего сказать.
Было время, литература была благородное аристократическое поприще. Ныне это
вшивый рынок.
Очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть от полиции…»
Стихи последних лет — лучшие стихи Пушкина.
Писал он мало. Больше переводил. Пушкин вообще очень широко пользовался приемом
вольной интерпретации.
Пушкин смерть не предчувствовал. Он определил свою смерть.
В последние годы он был растерян и писал:
— Не дай мне Бог сойти с ума.
— Летят за днями дни и каждый день уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь, как раз умрем.
— Стою печален на кладбище.
— Я осужден на смерть и позван в суд загробный.
— Сладкой жизни мне немного
Провожать осталось дней.
— Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое.
«Памятник» уже был написан.
После «Памятника» Пушкин не написал ничего.
Уже было ясное определение смерти.
Все итоги были подведены.
Все и всем было завещано.
А бароны Геккерены появились гораздо позднее.
Воронцова умерла в 1880 году. Она пережила Пушкина на 43 года. Она жила больше
Пушкина на 50 лет.
Мицкевич писал:
«Нужно было сделать шаг вперед, а у Пушкина не хватало на это сил. Столь
ненавидимый и преследуемый всеми партиями, человек умер и очистил место другим.
Кто его заменит?»
16 июня 1965 года, среда
Утром я пошел к могиле Пушкина.
Около Святогорского монастыря стояли автобусы, машины легковые и грузовые с тентами
и без тентов.
Бесплатный вход.
Подошло подразделение солдат строем.
Лейтенант скомандовал «стой!»
Подразделение остановилось.
Лейтенант изучил вход: колонне по четыре не пройти.
Лейтенант вывел подразделение к памятнику и построил в колонну по два; около
входа он опять скомандовал «стой!» — колонне по два тоже не пройти.
Лейтенант не растерялся.
Он вывел подразделение к памятнику и построил в колонну по одному. Они шли
долго, около входа сбивались с ноги.
Во дворе маневрировать было невозможно. Лейтенант скомандовал «разойдись!»
Солдаты растворились в зелени.
Одни курили около входа. Другие побежали с горы в магазин. Остальные поднялись
к могиле Пушкина.
На лестнице лейтенант смахнул пыль с сапог носовым платком, солдаты — лопухами,
один солдат смахнул пыль пилоткой.
Лейтенант снял фуражку, солдаты сняли пилотки и по инерции расстегнули
воротнички.
Лейтенант вслух прочитал, кто здесь похоронен, и вздохнул.
Солдаты нагнулись и тоже прочитали, кто здесь похоронен.
Лейтенант надел фуражку.
Солдаты надели пилотки и застегнули воротнички.
Ворона плавала над могилой, большая и страшная. В узкой бойнице сидела вторая
ворона. Она клевала стекло.
Первая подплыла ко второй.
— Целуются! Вороны целуются! — воскликнула девочка с бледными волосами.
Школьники были в пионерских галстуках.
Вороны чистили друг другу клювы, как целовались.
Невеселый экскурсовод рассказывал школьникам о Святогорском монастыре — очаге
религиозного мракобесия.
Было жарко, экскурсовод был бледен, он сел на лавку, пионеры наклонялись и
читали вслух, кто здесь похоронен. Большинство пионеров наблюдали за воронами,
пионеры не видели, чтобы вороны целовались.
Девочка с бледными волосами подошла к экскурсоводу и воскликнула:
— Скажите, а Пушкин только здесь похоронен в могиле?
Экскурсовод сказал устало:
— Все пушкиногорцы от мала до велика читают Пушкина, гордятся своим великим
земляком.
— А Лермонтова они читают? — не унималась умная девочка.
На могиле Пушкина появились цветы в бутылке с этикеткой «Портвейн 777».
Экскурсовод позвал пионеров.
— Дети, — сказал экскурсовод. — Монастырь окружен старинной оградой
циклопической кладки.
В промежутке между экскурсиями на площадку выбежала женщина в соломенной шляпе,
с томом Пушкина, зеленым, издания Брокгауза и Эфрона. Женщина побегала по
площадке, остановилась около могилы, сделала несколько па влево, несколько па
вправо, расставила ноги, медленно перелистывая книгу. Она перелистывала книгу,
и прокладки из папиросной бумаги трепетали. Губы у женщины были красные.
На площадку вышел старший лейтенант артиллерии. Он шел на ощупь, как слепой
музыкант, он держал киноаппарат, как флейту.
Ясно: первая — жена, второй — муж, но жена загримирована и без погон, в шортах
из офицерского материала. Они позабыли прочитать, кто здесь похоронен, офицер
унес том Брокгауза и Эфрона.
На площадке давно щебетала старушка. Она развернула штатив и стеснялась. Она
была в черном, таких старушек много у могил Тургенева и Блока.
Я сделал вид, что уснул.
Старушка выхватила фотоаппарат, как гранату, молниеносно привинтила фотоаппарат
к штативу, подбежала к могиле и возложила цветы, Затвор сработал. Старушка
разобрала фотосооружение.
Поднималась группа лаборантов и преподавателей Ленинградского Государственного
Университета имени Жданова.
Еще поднималась группа москвичей.
Что свело эти группы?
Их было человек двести, и все всё знали.
Позиция летописца этой баталии мне была не по силам. Сюда нужно было бы
пригласить, по меньшей мере, двоих — Николая Рериха и Джонатана Свифта.
На автобусе было написано «Пушгоры–Турбаза».
Расшифровывалось это не «пушной горисполком» и «Турецкий базар», а «Пушкинские
Горы» и «Тригорское». Но Пушкинских Гор и Тригорского для автодорожного
транспорта не существовало. Существовали Пушгоры и туристская база.
В Тригорском было много лютиков, колокольчиков и комаров. Белая сирень, белые
петухи. Петухи в пушкинских местах почему-то все белые.
Кувшинки стояли в прудах по горло в воде.
Массовые туристы пунктировали по вершине усеченной пирамиды Воронича.
В пятнадцатом веке на городище Воронич было 400 податных дворов.
В лето 7333 на городище Воронич Пушкин писал «Бориса Годунова».
7 апреля 1825 года на городище Воронич по заказу Пушкина священник Егорьевской
церкви Ларион Раевский служил заупокойную литургию по Байрону — «за упокой раба
Божия Георгия».
Я не понимаю массового туризма. Случайные люди, случайные встречи, случайные
песни, убогие и дилетантские. Я никогда не встречал среди массовых туристов
красивых женщин.
Кожа у туристов покраснела, тела словно в красно-белых тельняшках.
Эти матросы взяли Тригорское на абордаж.
Полусреднего возраста женщины высказывали о Пушкине собственное, им одним
свойственное мнение.
Полулысые мужчины вместо запонок вставляли в манжеты металлические пробки от
водки.
Таких дам и денди было много, и они ходили с фотоаппаратами.
Все таблички соболезновали вещам и деревьям.
«Ель-шатер». Старое дерево умерло в мае 1965 года, в результате заболевания,
вызванного ранением осколками снарядов в 1944 году. Молодая ель посажена в июне
1965 года».
Молодая ель с пятилетнего ребенка, около нее благоговейно фотографировались.
Старик и старуха в темных очках сидели на «скамье Онегина». Ствол дерева
поддерживал костыль.
Подходили экскурсии. Экскурсоводы объясняли, получалось, что эти старик со
старухой в темных очках — подлинные Онегин и Татьяна. Это понравилось
пенсионерам, они долго не уходили.
— Ты знаешь, — призналась в темных очках старуха, — я долгое время думала, что
Руслан — это женщина.
— Ты не думала случайно, — возмутился в темных очках старик, — что Людмила —
это собачка и что вся поэма называется «Дама с собачкой»?
17 июня 1965 года, четверг
Утром Спидола уговорил меня куда-то поехать на автобусе.
Сирень уже увядала. Грозди сирени уменьшились и побледнели.
Спидола показал мне вороньи перья. Он собирал перья два дня, чтобы отправить
своему седьмому «Б».
— Но на Сахалине своих ворон хватает!
— Там — другие вороны. Здесь каждая ворона — реликвия. Здесь — мемориальные
вороны. Я знаю, вороны живут по триста лет, итог: тех ворон, которых мы видим,
их мог видеть и Пушкин, они сравнительно молодые, еще не падают, итог: эти
вороны жили при Пушкине.
Дождь заливал стекло водителя.
Струи растекались по стеклу однообразным узором.
Около будки водителя приплясывала женщина.
Женщина со всеми знакомилась, у нее было два серебряных зуба.
На потолке автобуса уже покачивались маленькие капли, все смотрели на потолок,
чтобы отклониться от капель. Капли падали только на одного пассажира, лицо у
него было фиолетовое, оно выплывало из-под корней нескольких волос,
расположенных венчиком вокруг лба, лицо заплывало за уши, переплывало нос,
наплывало на губы, его не было видно под рубашкой. Оно появлялось в последний
раз на фиолетовых ногтях, которые поблескивали сквозь чугунную ограду сандалий.
Этот фиолетовый человек сидел на переднем кресле, только на него падали капли,
он пошатывался, не потому, что падали капли, — потому, что Фиолетовый спал.
Около туши сидела Наталья. Между ними брезжил миллиметр пространства, если бы
Фиолетовый пошатнулся на миллиметр, Наталья была бы расплющена о стекло и никто
не заметил бы ее исчезновения в водяных знаках стекла.
Среброзубой женщине посчастливилось познакомиться с водителем, они
разговаривали.
Фиолетовый несколько раз очнулся и сказал:
— Гражданка, во время движения автобуса с водителем разговаривать строго
запрещается. Это приводит к авариям. Подумайте о жизни тридцати двух
пассажиров.
Автобус вилял, состояние у всех было сомнительное.
Дождь уменьшился.
Дождь прикасался к автобусу легко, так пожилой парикмахер прикасается к лицу
пациента опасной бритвой.
Спидола фотографировал Фиолетового глазами. Глаза Спидолы вспыхивали, как
магний.
— Мое недалекое будущее — сказал Спидола, кивая на Фиолетового. Это был муж
Натальи, старший научный сотрудник Пушкинского Заповедника.
— Кто ищет, тот всегда найдет. Ты умрешь фиолетовой смертью.
В автобусе было сумрачно.
— Нет, я умру случайной смертью, потому, что я — человек случайный. Я много
думал и понял: каждый определяет и решает свою смерть.
Я внимательно изучил классиков, не всё, а всё, что касается смерти, то есть я
не изучал, а просматривал, или, как ты говоришь, — перелистывал. И вот что,
перелистывая (Николай!), я обнаружил.
Гете говорил, что каждый живет столько, сколько желает. Гете умер, как
говорится, глубоким стариком.
Так умер и Толстой.
Байрон определил себе смерть от болезни задолго до болезни. Так же и
Достоевский!
Лермонтов определил себе смерть на дуэли. Его убили на дуэли со всеми
подробностями, с какими он описал свою смерть.
Маяковский в 20 лет писал: не знаю, выживу ль, с голода ль сдохну, встану ль
под пистолет… Позднее он писал: все чаще думаю: не лучше ль поставить точку
пули в своем конце. Было решение — пуля. Он застрелился!
Есенин писал: в зеленый вечер под окном на рукаве своем повешусь. Есенин
повесился!
Можно приводить миллионы цитат, но — достаточно.
Смерти людей окружают ореолом фатализма, героизма, мистицизма, сентиментализма!
А все элементарно: задумано — выполнено!
Спидола взвинчивал себя, он брызгал слюной. Не все у них с Натальей получалось.
Я смотрел в окно.
Лужи помутнели.
Мы ехали по зеленому асфальту, как по шкуре лягушки-царевны.
По синему небу плыла одна белая туча, большая белая капля.
Сосны отряхивали красный мех.
— Прекрати, — сказал я, — орать. Поступай на философский факультет, на
отделение кладбищеведения, но не смеши людей.
— Я не боюсь мнения людей, пускай они знают мое мнение!
Спидола не боялся, и над ним смеялись.
— Талант — это труд! — Спидола протянул белую руку в сторону Фиолетового. Так
хан Батый протягивал руку в сторону золотых куполов Киева. — Но — любовь!
Я встал.
Автобус веселился. Наталья веселилась как-то жадно. Ей не хватало скандала.
Фиолетовый проснулся и ничего не понимал.
— Он — учитель, — сказал я. — Он не прошел по конкурсу в Литературный институт
имени Горького, поэтому институт умер как учебное заведение. Теперь он обучает
детей на Сахалине. Там он стал алкоголиком.
— У меня идиосинкразия к алкоголю, — взревел Спидола. Он обиделся.
В автобусе потемнело, как в кинозале. Все смотрели на стеклянный экран будки
водителя, но экран был заклеен объявлениями. Вода уже падала на всех, появилась
общая тема, обсуждали — у кого изомнется юбка, у кого — брюки с лавсаном. Брюки
с лавсаном были у Фиолетового.
— На лавсан и зверь бежит, — проворчал Спидола. Зачем он затеял эту экскурсию?
Автобус обогнал стадо быков.
Быков гнали на бойню. Хозяин правильно сказал: стало полегче со скотом. Вот и
быков погнали на бойню.
Быки бежали колонной.
Впереди колонны бежал большой бык.
Маленькие быки бежали в шахматном порядке, черные и красные фигуры. Кто навязал
животным эту геометрию? Кто выгнал под ливень?
Быков сопровождал всадник.
Он жалко сопровождал. Неоседланная кобыла с большим брюхом; бедного всадника
мотало, кобыла прыгала, как лягушка из лужи в лужу.
Создавалось впечатление: не человек быков конвоирует — быки заманивают человека
на бойню.
Большой красный бык бежал на корпус впереди стада.
Мраморные рога; бык не оглядывался, бык бежал; его мускулы!
Бык не заблуждался, бык знал: они бегут на бойню потому, что время бойни, бегут
— сами, организованно и серьезно, а по следам великолепного стада мотается на
своей лягушке случайный человечек.
18 июня 1965 года, пятница
Сирень уже увядала!
Вечером я ждал Спидолу.
И не сказал ни единого слова Спидола, и уехал утром в Михайловское.
Нина Петровна рассказывала.
— Немцы служили панихиду по Пушкину, они могилу не взорвали, только
заминировали, вот какой наш Пушкин — угодил и тем и этим, так мы думали, на
самом деле поп обманул немцев, когда узнали — расстреляли попа, и цыган
расстреляли, а за что их расстреляли — они собак немецких овчарок приучили к
себе, они сейчас коров пасут, и коров умеют приучать к себе, нет, не из-за
собак их расстреляли, а потому, что цыгане — самая низшая раса, — были, и
армянин один, и его расстреляли, потому, что немцы говорили, что Гитлер
говорил, что — во что превратились гордые персы, когда смешались с евреями? Они
влачат сейчас жалкое существование в качестве армян, а когда немцы уходили, они
заминировали могилу Пушкина, а нас выгнали, выгнали и меня, хотя кто им стирал
белье в комендатуре? — я, и бургомистра выгнали, учителем русской литературы
был, он перестал мне выдавать хлеб, а я взяла и не пошла стирать белье, и не
ходила в комендатуру две недели, потом пришел немец и сказал: русский — дурак,
друг на друга бумаги пишет в комендатуру, вот и расстреливаем, — ну, думаю,
расстреляют, взяла для большей жалобности дочку, Наталью, а комендант приказал
бургомистру выдать мне хлеб за две недели, пока я не стирала белье, бургомистр
выдал, и я опять стирала, когда же немцы приставали, я им говорила очень
хорошие слова, запомнились эти стихи мне, в гостинице до войны один умный
пьяница говорил, что это Пушкина элегия, вот какие слова я говорила немцам,
когда они предлагали переночевать: подите прочь! какое дело поэту мирному до
вас! а немцы меня окликали «Нинон!», и мне было приятно, потом я давала
свидетельские показания против бургомистра, он отсидел восемь лет и теперь
опять преподает русскую литературу и язык, и пенсию получает, и в доме дачников
держит, а когда были немцы, и четырех наших матросов заставили рыть окопы и
петь «Я помню чудное мгновенье» (это после того, как немцы узнали, что поп их
обманул, они все Пушкиным всех попрекали, образованные были немцы, все романсы
наизусть исполняли), а рыть окопы заставили матросов не из-за него, чтобы —
помучились больше, что было делать матросам — рыли окопы и пели, Боже мой,
осень, ливни, а мальчишки роют голые, я думаю: ладно, расстреляют так
расстреляют, и понесла я матросам одежонку и картошку, а немец-часовой
отворачивался и шептал: шевелись, шевелись, Нинон, — а бургомистр увидел и
донес коменданту, ну, меня выпороли розгами, всю задницу пропололи, как огурцы,
— потом я на процессе и об этом давала свидетельские показания, а когда нас
выгнали, мы сидели в яме и боялись — расстреляют, а девчонки боялись —
изнасилуют, а чего там насиловать было — ребра да зубы, мы сидели в яме и
жарили на углях картофельные очистки, когда пришли немцы с автоматами, бабы
начали уговаривать меня — иди, Нинон, ты стирала белье в комендатуре, тебя,
может быть, и не расстреляют, а если и расстреляют — мы-то боимся, а тебя уже
щупали розгами, но немцам нужно было двух, и бабы уговорили старуху, 96 лет
старухе, про нее все и позабыли, она в поселке жила как незнакомая, а нынче
оказалось — ее все любили и уважали, и заслуг у нее много, но заслуженная
старуха не желала умирать, ее уговорили, нас проводили с плачем и пообещали
позаботиться о детях, у меня дочь Наталья, а у старухи какие дети, все ее дети
поумирали от старости, мы шли и говорили: ну и ладно, и расстреляют, а я еще
думала: если расстреляют, коменданту всю морду расцарапаю, кальсоны-то его
стирала, зверя фашизма гитлеровского, так я думала, но не говорила, потому что
нас не расстреляли, а заставили ощипывать кур, а утром все немцы ушли, они
заминировали могилу Пушкина и приказали бургомистру взорвать могилу и в таком
случае догонять их для жизни в Германии, но такого случая у бургомистра не
получилось, он взорвал бы, сволочь египетская, да я всю морду ему расцарапала
вместо коменданта, у меня появились такие силы, когда этот мерзавец пошел
зажигать спички около могилы, что не только морду ему расцарапала, но и камнем
его била по волосатой морде, так что на процессе он забыл и русскую литературу,
и язык…
Я уже съел одно яйцо и размышлял над следующим, когда вбежал Спидола.
Он трепетал. Такие счастливые лица я видел только в кинофильмах, поставленных
киностудией имени Довженко.
Я опомнился, когда «Запорожец» уже улепетывал со всей возможной малолитражной
скоростью. На заднем сиденье смеялись Наталья и ее дети.
— От счастья, — шепнул Спидола.
Не знаю, почему они смеялись. Играла «Спидола».
Оказалось: это не музыкальный автопробег.
Это — похищение.
Спидола все продумал.
Он изучил расписание самолетов. Он возвращался все же на Сахалин к своим детям
с Натальей и ее детьми. Все билеты были у Натальи, в сумочке с молнией, Наталья
показала билеты.
Спидола уже продал «Запорожец» в комиссионный магазин в Ленинграде и уже купил
«Запорожец» на мое имя. Как он осуществил это — не знаю, Наталья передала мне
квитанцию на машину: за что мне такой подарок? И зачем? Я не умею водить машину
и не желаю обзаводиться механизмами.
Спидола только похохатывал. Мне было холодно, я был без рубашки, только майка и
пиджак, из пиджака вылезал конский волос и кусался. Соображал я слабо,
раздражался и отнекивался.
Меня Спидола взял как свидетеля. Насилия нет, Наталья убегает самостоятельно.
Все это было похоже на кукольное представление древнего мира. Все веселились.
Детям Спидола загадывал загадки.
— Скажите, вы, девочки, что такое арбуз?
Дети объясняли по-своему, но Спидола объяснил правильно:
— Арбуз — это крыжовник, но большого размера. Арбуз вывел Мичурин. Он взял
большой шприц и ввел в крыжовник сыворотку из томатного сока. Поэтому арбуз
такой большой и красный.
— Что такое журавль?
…….
— Журавль — это комар, только большой, как птица.
— Почему море соленое?
О море уже все знали.
Спидола рассказал свой сон.
Сначала Спидола исполнил две песенки про черного кота «В том подъезде, как в
поместье, проживает черный кот» и «Только черному коту и не везет».
Потом Спидола рассказал свой сон.
— Приснился мне мой маленький Сахалин! Не такие вечера на Сахалине, как здесь.
Здесь вечера сирени и ворон, там вечера красной рыбы и брусники. Но мне
приснился не обыкновенный вечер.
Мне приснилось: на Сахалине выросли подсолнухи, огромные, как трамплины.
Подсолнухи раскачивались, как прожектора. Желтые лепестки подсолнухов
сворачивались и опадали, и падали в залив Терпения, и дети моего седьмого «Б»
прыгали в свернутые лепестки; так прыгают в лодки. Они плавали в лепестках по
заливу и гребли ученическими ручками. Солнца не было, но подсолнухи водили
лучами, как маяки, освещая залив Терпения. Луна — была, а луна тоже солнце и
светило, только ночное.
В общем, было совсем светло.
Ученики седьмого «Б» плавали в лодках из лепестков по заливу Терпения, а около
залива Терпения жил-был Черный Кот. Черный Кот был большой, доверчивый и умный.
Он плавал по заливу Терпения и ел красную рыбу, он бегал по сопкам с большой
корзиной и приносил детям бруснику.
Если ученики седьмого «Б» класса тонули, Черный Кот спасал учеников, на берегу
делал им искусственное дыхание и приносил в корзине к родителям.
На Сахалине любили Черного Кота и русские, и украинцы, и корейцы, и даже
корейские собаки; корейцы откармливали собак, так откармливают поросят, осенью
они резали собак и съедали, потому что корейцы любят собачье мясо, потому что
корейцы предрасположены к туберкулезу, а собачье сало излечивает эту болезнь.
Черного Кота кормили молоком и рисом и галушками со сметаной и сибирскими
пельменями с мясом.
Черный Кот ходил по Сахалину, с шахтерами спускался в угольные шахты, поэтому
не было в шахтах ни одной аварии, потому что и Черный Уголь и Черный Кот очень
дружили.
А потом пришли на Сахалин Туристы.
Это были самые разнообразные Туристы, и Туристы нашей отчизны, и Туристы
иностранных держав.
Туристов не интересовали ученики седьмого «Б» класса и корейцы, которые
выращивали коричневые помидоры, и шахтеры, которые вынимали каменный уголь из
недр земли. Туристов интересовали подсолнухи, это была достопримечательность
Сахалина. Подсолнухи, оказывается, имели воспитательное, историческое и
познавательное значение. Туристы вырубили много подсолнухов, и головки
подсолнухов повесили в своих туристских палатках, чтобы они создавали ночью
дневное освещение.
По ночам Туристы пили всякий алкоголь, ели колбасы и консервы и пели свои
безобразные туристские песни. Утром они уходили. Они продолжали свои туристские
маршруты, они развивали массовый туризм уже на Курильских островах, на островах
Японии и на островах Караибского моря.
Они расширяли свой географический кругозор, их маршруты имели большое значение
в развитии физкультуры и спорта их стран. Иногда они болели, тогда Черный Кот
приносил им в корзине целебные травы. Они выздоравливали, они уходили. На
золотом песке Сахалина оставались обломки бутылок, банки стеклянные, банки
металлические и различные изделия из резины.
Ученики седьмого «Б» класса отдали Туристам свои последние лодки, ученики
ездили теперь на мотоциклах и тоже потихоньку приучились к туризму — ездили на
мотоциклах в город за всяким алкоголем для родителей. Они собирали на берегу не
расколотые бутылки и сдавали бутылки в магазин, а из резиновых изделий
мастерили рогатки, чтобы стрелять в корейских собак и в Черного Кота.
Черный Кот все понимал и прощал. Он знал; дети вырастут, и стрелять из рогаток
им будет неинтересно и печально.
Однажды на Сахалин пришло много Туристов, так много, что Туристы построили
палаточный лагерь, они очень боялись, что их обворуют — ведь у них были
привлекательные рюкзаки, а кто знает быт и нравы этого маленького Сахалина, где
залив Терпения.
Туристы слышали о талантах Черного Кота, они поймали его и посадили в отдельную
палатку, раскрыли для него консервные банки, повесили на шею ему длинную цепь
из железа, чтобы Черный Кот охранял их живописный палаточный городок.
Черный Кот все понимал и все прощал Туристам, он знал: они уйдут, и уже никто
не наденет ему на шею цепь из железа.
Но Туристы не ушли.
То есть, ушли Туристы эти, но пришли другие, они образовали постоянно
действующий туристский лагерь.
Тогда Черный Кот подумал и перестал, подумав, прощать Туристов, и понимать их
перестал. Не потому, что на шее у него висела цепь, нет, а потому, что уже все
привыкли, все считали — так надо. Когда людей бьют по шее, они радуются, слава
Богу, что не ударили по морде.
На шахтах аварий все равно не было, потому что шахтеры соблюдали правила
техники безопасности. Ученицы седьмого «Б» класса научились плавать по заливу
Терпения на мотоциклах и мотороллерах и не тонули.
Туристы все равно привозили таблетки от болезней.
Поэтому Черный Кот порвал цепь и ушел. Некоторые интересовались, куда ушел
Черный Кот, но никто не узнал.
Прошло много лет. Одни выросли. Другие умерли. Третьи уехали. Четвертые,
которые мечтали ходить по маршрутам туризма, ходят по маршрутам. Гигантские
подсолнухи на Сахалине уже не растут.
И только старый-старый учитель русского языка и литературы, очень старый
учитель по прозвищу Спидола иногда собирает ночью свой уже седьмой седьмой «Б»
класс и показывает ученикам среди созвездий неба созвездие «Черного Кота».
Впереди мигали машины, они увеличивались катастрофически, наезжали на нас, как
с экрана кино. Нас обдавало светом встречных машин.
Я курил. Стекло я опустил и курил. Дети уснули. Наталья пудрилась и
оглядывалась. Наталья тоже закурила. Она курила умело.
Я чувствовал: это еще не финал, действие спектакля еще только начинается.
Спидола крутил одновременно два руля — руль машины и маленький руль «Спидолы».
Он пел цыганский романс «Он уехал, он уехал, слезы льются из очей».
Я ждал: Наталья одумается; будет — истерика, плач детей, разочарование Спидолы,
автопробег обратно, уже без музыки.
Наталья молчала. Спидола был счастлив.
Мы уже проехали Новгородку. Нас не обогнала ни одна машина, Спидола мечтал о
своем Сахалине и о заливе Терпения. Мы ехали больше часа.
Нас догоняла машина, из-за машины выглянула еще машина, из-за машин выглянул
мотоцикл, он обогнал машины и приблизился к нам. Он приближался, виляя лучом,
казалось, что мотоцикл только рулит, а мы тянем его на прицепе, мотор мотоцикла
работал неслышно.
Это была машина пожарной охраны Пушкинских Гор, это была машина Заповедника,
это был мотоцикл рядового милиционера.
Все было ясно.
Спидола не разглядел машины.
Он весело заорал и увеличил скорость. Он еще не понимал, что его «Запорожцу» не
убежать, что его «Запорожец» не умеет бегать больше
Потом Спидола разглядел машины и все понял, но не уменьшал скорость. Наталья
хохотала и оглядывалась, дети спали.
Милиционер обогнал нас и развернулся метрах в двухстах впереди нас и остановил
мотоцикл. Спидола резко затормозил. Я ударился лбом о стекло, но не разбил ни
стекло, ни лоб.
Милиционер бежал к «Запорожцу», размахивая пустой кобурой. Я смотрел на его
рядовые погоны без лычек.
Подъехали пожарная и экспедиционная.
К «Запорожцу» бежал фиолетовый муж, весь в сверканиях света фар. Он бежал и
размахивал правой рукой, руку он вооружил музейным кастетом.
Шоферы вышли с гаечными ключами. Они стояли около кабин с гаечными ключами.
Это был маленький, но прекрасно вооруженный отряд во главе с Уголовным Кодексом
РСФСР.
Я вышел из машины.
Они все смеялись.
Наталья бежала к мужу. Одну босоножку Наталья оставила в машине, вторая
босоножка выглядывала из кармана платья.
Милиционер отстранил меня и рванул дверцу.
Спидола вывалился на асфальт. В горло Спидоле вонзилась железная палка.
Очевидно, когда Спидола резко затормозил, палка, прислоненная к дверце, упала и
вонзилась в горло.
Шоферы стояли около своих кабин с гаечными ключами. Наталья и ее фиолетовый муж
замерли. Рядовой милиционер зачем-то побежал к мотоциклу и вернулся.
Никто не ощупывал Спидолу, было ясно — человек мертв.
Меня лихорадило.
Фиолетовый муж не растерялся.
— Вы его друг? — спросил Фиолетовый.
Я молчал.
— Вы обязаны знать, какая у него была фамилия, какое у него было имя и какое
отчество.
Я — обязан знать. Фиолетовый или служил раньше в милиции, или коллекционирует
советские детективы.
Наталья тоже не знала, как зовут Спидолу, оказывается, мы и не поинтересовались
его именем.
— Мы выясним обстоятельства гибели товарища, мы выясним! — лицо у молодого
милиционера стало прозрачным. Милиционер уехал за врачом.
Ему еще не было ясно.
Младший научный сотрудник Пушкинского Заповедника и ее муж, старший научный
сотрудник Пушкинского Заповедника, — пошутили. Не было иного применения для их
богатого юмора.
Наталья рассказала Фиолетовому о Спидоле, о наивном авантюризме Спидолы, о его
невинном увлечении. Они посмеялись, муж согласился на похищение, пообещал
шоферам по бутылке водки, они все, и с милиционером на всякий случай,
сымпровизировали шутливую интермедию времен середины двадцатого века. Пушкин —
их постоянная работа, но и без развлечений — невесело. Что произойдет — они и
не предполагали.
Что сделал он, Спидола, им? Я знаю — он себе не позволил и поцеловать Наталью.
За что они так развлекались, почему пошутили так легкомысленно и страшно?
Муж рассматривал вещественное доказательство — железную палку Спидолы.
Наталья плакала и пудрилась.
Шоферы стояли около своих кабин и не выпускали гаечные ключи.
Я ушел.
Меня тошнило.
Звезд не было, темнота в глазах дымилась и расплывалась.
Может быть, я его, Спидолу, и не встречал, может быть, его и не существовало в
природе, может быть, я выдумал его силой своего усталого воображения или
бессильем своего растерянного таланта, может быть, я выдумал Спидолу, чтобы
хоть немного поинтереснее писать неумелый дневник в Пушкинских Горах, потому
что я не мог больше ничего писать, может быть, я выдумал Спидолу тогда,
несколько дней назад, в воскресенье, в Троицу, 13 июня 1965 года, когда я неизвестно
зачем приехал в Пушкинские Горы и начинал Пушкинские Горы с мечты о пиве?
Что сделал им этот человек? Что сделал он мне?
Несколько лет назад я плавал в Азовском море. Корабль не потерпел
кораблекрушение. Десятибального шторма не было. Во мраке не блистали молнии.
Я плавал один, я уплыл далеко и непосильно, берега не было видно, брезжило море
и небо, меня лихорадило и тошнило, я не знал, в какую сторону я плыву, я видел
несколько звезд, но я не понимал звезды, море цвело, море выделяло мерзкую слизь,
я плавал немного хуже героев морских легенд, Виктор Гюго не написал бы
«Труженики моря», глядя в средневековую подзорную трубу на мои обессиленные
волосы, я захлебывался, если бы я утонул, никто, на счастье, не увидел бы, и
никто, на счастье, не оплакал бы меня, утонул бы я легко и безбольно, и я не
сомневался — я все равно утону, потому, что я не знаю, куда плыву, и нет сил у
меня, судороги начинаются, я понимал, что когда человек в море один — он капля
в море, капля в море, не более; так я все знал и все же зная, что умирать
сейчас постыдно, пока жив хоть один капилляр моего тела, надо плыть и плыть,
без обиды на случай, без надежды на очарованные острова, надо плыть и плыть до
последней судороги мускулов, до последнего грамма воздуха, до последнего удара
пульса.