Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 6, 2014
Вячеслав ХАРЧЕНКО
Поэт, прозаик, критик. Родился в поселке Холмский Абинского района
Краснодарского края. Окончил механико-математический факультет МГУ (1988–1993)
и аспирантуру Московского Государственного Университета леса (1993–1996),
учился в Литературном институте имени А. М. Горького (2000–2001). Участник
поэтической студии «Луч» при МГУ и литературного объединения «Рука Москвы».
Начал публиковаться с 1999 года. Стихи печатались в журналах «Новая Юность»,
«Арион», «Сетевая поэзия» и «Знамя». Малая проза печаталась в журналах
«Октябрь», «Новый берег», «Крещатик», «Родомысл», «Зинзивер» и в
Интернет-журнале молодых писателей «Пролог». Лауреат Волошинского фестиваля в
номинации проза за 2007 год. Автор книги малой прозы «Соломон, колдун, охранник
Свинухов, молоко, баба Лена и др. Длинное название книги коротких рассказов»
(издательство РИПОЛ-классик,
Перекур
Андрей вышел на работе покурить в жару и увидел, как уборщица-таджичка с
двумя синяками под глазами моет пол пластмассовой выжимающейся шваброй,
наклонив вниз свое смуглое лицо, чтобы никто с ней не встретился взглядом.
Андрей Федьков рассмотрел ее случайно, когда пристроился в очередь к автомату с
кофе, но ждать стоя не стал, а сел в салатовое, квадратное, эргономичное
кресло, крепко обхватившее его толстые ягодицы расплавленным июльским пылом, с
которым не справлялся кондиционер. Вот тогда-то Андрей Сергеевич Айнуру и
разглядел (в офисе всех уборщиц звали Айнурами).
Кондиционер натужно испускал по ту сторону стеклянной стены тонкую язвительную
струйку, падающую длинно и протяжно, а Андрей Сергеевич думал, что настоящая
женщина Востока никогда не перечит мужчине, поэтому в отличие от русской жены,
сумбурной, сварливой и суматошной, у нее неоткуда взяться лиловым подтекам.
Мужу просто не за что ее бить.
И вправду за что учить бедную таджичку жизни, если она исполняет любую прихоть
своего хозяина, как заводная автоматическая кукла, с неподдельным и
естественным усердием, что вокруг летят такие энергетические искры, что от них
можно прикурить сигарету, да и не одну.
Получив стаканчик с горячей и ядреной, но некрепкой жидкостью, Федьков вышел на
улицу в банный ужас и машинный гул, достал из пачки с надписью «Курение — яд»
«палочку смерти» и ощутил, как одинокая, ползучая капля пота сползает по его
позвоночнику от красной, жирной шеи прямо к кожаному поясному ремешку.
Андрей Сергеевич еще раз через стекло взглянул на уборщицу, и подумал, что у
нее, наверное, муж русский, Иван, лежит дома на диване и ничего не делает, пьет
водку и разглагольствует о Канте, когда жена вкалывает на работе шваброй. Надо
обеспечить семью, прокормить супруга и двух детей: смуглую, вертлявую девочку и
светловолосого, голубоглазого, как муж, тихого, вялого мальчика.
«Проклятый телевизор», — вздохнул Андрей Сергеевич, глубоко затянувшись синим,
едким дымом, наполнив теплом легкие и ощутив на языке горьковатый привкус
смолы.
«Наверное, сами беженцы из Таджикистана. Вот сейчас нагляделась на других
бедолаг, которые стремительно несутся от сметающей, пожирающей войны на
Юго-Востоке, и что-нибудь сказала мужу. Сейчас же только за это бьют. Все
посходили с ума. Все как с цепи сорвались. Не так посмотрел и привет», —
Федьков выплюнул в бетонную урну первую сигарету и вытащил вторую, немного
покарябанную о зажигалку, которую Андрей Сергеевич хранил тут же, в пачке.
Теплая капля пота доползла до трусов и размякла липко и противно, как
американская жвачка.
Он вспомнил, как вчера написал в своем электронном дневнике невинную запись:
«Хорошо бы дождя», и тут же налетели неведомые люди, неизвестные ему и
известные, а иные и очень близкие и родные, и стали обсуждать ни с того ни с
сего войну, будто дождь может пойти только для условно белых или условно
красных, а не для всех. Словно природа — это не угрюмый и бессердечный исполин,
а вислозадая потаскуха, готовая за чечевичную похлебку направить цунами и
тайфуны на любого врага по человеческому наущению. Потом они разругались и
«перестрелялись» так злобно, усердно, грубо и матерно, что Андрей был вынужден
удалить пост, чтобы его жена и дети-подростки, находившиеся у Федькова в друзьях,
не прочли весь этот «беспредел».
«Бедная, бедная Айнура», — размышлял Андрей, проходя на обратном пути мимо
таджички с лиловыми синяками. Ему вдруг показалось, что кто-то еще заметил у
уборщицы фингалы, и Федькову стало от этого стыдно, что он так бесцеремонно
вторгся в ее и без того тяжелую и безнадежную жизнь, понапридумывал бог знает
чего и вот идет такой весь в белом, все знающий, да еще и сочувствующий
собственной выдумке.
Андрей Сергеевич нажал кнопку лифта и решил: «Надо бросать курить».
Два километра
В Вифлеем поехали на водителе, вытащившем нас с Масличной горы. Зачем мы на
нее полезли после Гроба Господня? Мы там о гроб кольца обручальные терли. Люба
разулась и икону поцеловала, лбом тыкалась в какой-то горячий камень. А тут
сумерки уже на Масляничной горе, а мы в арабском квартале застряли.
Разволновался я очень. За Любу на этой горе боялся. Она же красавица.
Тут на Хендае появляется частник (в Израиле это редкость) и сажает на заднее
сиденье. Говорит на английском, меня не понимает, только Любашу.
Поехали вдоль Старого города: величественного, желтого, как янтарный песок,
похожего на пустынного исполина посреди мирного оазиса. Промелькнуло арабское
кладбище с мраморными надгробиями и голубой вязью букв, послышались печальные
крики муэдзинов. Вот из Яффских ворот выходят датишники с болтающимися пейсами,
в блестящих хипстерских очках, с рыжими бисеринками родинок на руках, в черных
наглухо застегнутых в жару прямо до подбородка пальто, в круглых плотных шляпах
а-ля семидесятые. Что-то энергично обсуждают на иврите, медные глаза блестят. У
Сионских ворот при свете оранжевых фонарей стоит православный священник в
черном одеянии, с полуметровым золотым крестом и в четырехугольном клобуке.
Смотрит на нас, зевает. Тыкаю пальцем:
— Наши?
— Похоже, униат, — отвечает Люба.
Пока я осматривался, водитель Халед спросил у Любаши, что делаем завтра. А мы
должны были в Вифлеем на автобусе поехать. Халед предложил свозить за шестьсот
шекелей плюс всю автономию показать.
— Со мной блокпосты у разделительной стены легко проскочите. Я араб. А без меня
будут обыскивать два часа.
Врет, думаю, мы же русские, мы лучшие друзья палестинцев, а сам отвечаю через
Любу, — переведи ему, двести шекелей, — надеюсь, что откажется, на автобусе
дешевле в разы.
А Халед взял и согласился. Пришлось ехать с утра на его машине.
Сидим на двух скамейках одноместных возле отеля, такого высокого, что весь
город из нашего номера виден. Ждем Халеда, завтрак в животах урчит. Еще и с
собой на целый день прихватили.
Ждем-ждем, надоело маяться, хотел позвонить, но тут Халед появился на
перекрестке и замахал смуглой волосатой рукой из открытого окна.
— Миха, Миха.
Запомнил.
Всю дорогу, показывая то направо, то налево на возделанные зеленые поля, на
ухоженные леса с трубками воды у каждого дерева, на рощи финиковых пальм, на
песчаные глухие небоскребы, на развеселые поселки таунхаузов, Халед
рассказывал:
— Это наша земля, арабская, палестинская, мы здесь всегда жили, мы здесь
хозяева, здесь наши могилы, здесь ходили наши пророки.
— До евреев здесь была пустыня.
— Это наша, наша земля. Вот посмотри, стену построили, — и ткнул пальцем на
длинную разделительную дуру с колючей проволокой сверху. Такие конструкции в
России провинциальные власти ставят вдоль проезда президента РФ, чтобы не было
видно разрухи и безнадеги.
— Вы же ракеты пускаете.
Араб резко обернулся и сверкнул вороньими глазами, провел рукой по масляным
кучеряшкам. Бедную машину повело в сторону. Переборов себя, Халед уставился на
дорогу и вдруг спросил:
— Знаешь, как Масличная гора называется по-арабски? Джабаль-э-Тур!
Тут Любаша оторвалась от путеводителя по Вифлеему, поправила сиреневый платок,
накинутый на длинные волосы и спросила:
— Тяжело вам, наверное?
— Да, да, когда-нибудь наступит день, — жарко и радостно ответил Халед, в
поисках сочувствия посмотрев на мою жену, — вот я, из Саудовской Аравии. Арабы
считают предателем, евреи понятно.., гражданства никакого, паспорта нет, одна
справка.
— А как же ты лечишься? — перебил я.
— По еврейской социальной страховке.
Халед осекся и всю дорогу до блокпоста молчал.
Нас и вправду не проверяли. Он кивнул сквозь стекло красивым широкоплечим
автоматчикам в беретах и с калашами, лениво посасывающим сигареты, и те
вальяжно и спокойно махнули ему, мол, проезжай, старина, словно он ежедневно,
как паром, по расписанию переправляет в Палестину русских придурков-паломников.
Халед должен был доставить нас к Храму Рождества Христова. Но мы сквозь сеть
торговых улочек, где из бесчисленных лавок непобедимого китайского ширпотреба
палестинцы что-то кричали нам по-русски (Путин, Москва, молодцы, кхараше),
выскочили на гранитный пятачок, забитый малолитражками и нырнули вниз по холму,
чтобы вывернуть у какой-то лачуги с кондиционером, забитой шмотьем,
разукрашенным яркими вьющимися арабскими узорами.
— Это что? Что за ерунда? Где церковь? — спросил я, хлопнув дверью.
— Buy, buy, must buy, — заискивающе заюлил Халед и направился к высокому
седовласому хозяину магазинчика, приобнял его и сказал: «Хабиби».
— Оставь его, Мишенька, — бросила Люба, спускаясь вниз по ступеням в полуподвальное
помещение. В сопровождении важного, но услужливого, хозяина-палестинца в
жилетке и куфии мы стали ходить вдоль полок: православные иконы, католические
витражи, серебряные крестики и серьги, нарды, кальяны, парчовые халаты,
чеканные украшения, картины, резьба, бусики. Дрянь, одна дрянь. Откуда-то с
задних полок Любаша вытащила подсвечник на девять свечей.
— Silber, Pure silber, — сказал почему-то по-немецки хозяин, — семьсот
долларов, — и принес нам по стакану газированной воды из холодильника. От
мягкой стылой воды, подкрашенной лимоном, ломило зубы. Пока мы пили, я
рассматривал подсвечник. На нем были непонятные, замысловатые старинные знаки
на неизвестном языке, возможно, и забытом, чем-то даже пугающие и в то же время
притягательные.
— Странный подсвечник, — подумал я и сказал вслух — сто пятьдесят.
— Фри хандредз, — заспорил лавочник.
Я посмотрел на Любу. Она стояла рядом, поджав губы. Покупать мне, конечно, не
хотелось, но сделка состоялась, мы вышли на улицу.
— Это не серебро, слишком дешево, — говорю недовольно жене.
— Ты хоть понял, что мы купили?
— Подсвечник поддельный.
— Это ханукальные свечи.
— Что?
— Ну, Миша, как у нас пасхальные.
— Зачем тебе еврейский подсвечник? — но Люба ничего не ответила.
— В нашем положении все сойдет.
— Ты еще в мечеть сходи!
— И схожу, — Люба приподняла брови, задрала подбородок. Обиделась что ли.
Хозяин и Халед подвели к нам палестинца, представившегося Ясиром. Он произнес,
что закончил Патрису Лумумбу и готов провести бесплатную экскурсию по Базилике
Рождества Христова. До храма от лавки было тридцать метров. Я усмехнулся.
— Поддельное серебро поменяли на бесплатного гида, — Любаша засмеялась и
подальше засунула в сумочку ханукальные свечи.
— Христианский базилик в Вифлеем построен над яслями Jesus вместе с Гробом
Господа и является главный church Святой Земли, — затянул Ясир монотонно, как
аудиозапись, время от времени подбирая слова и переходя на английский. Мы
медленно подходили к храму и при приближении постепенно задирали голову вверх,
в небо, к православному (?) кресту.
Сооружение напоминало инженерный ангар с колокольней, и было сложено из
известковых плит. Несмотря на внушительный размер, вход в него был столь мал,
что приходилось нагибаться, чуть ли не вставать на колени, чтобы протиснуться в
узкое отверстие и попасть внутрь.
С другой стороны глазу открывался высоченный закопченный зал, подпираемый
темными, кажется, мраморными колоннами. Сколько их было, я не пересчитал, но
два ряда шли параллельно, как широкое трехполосное дорожное полотно. Зал был разделен
на католическую и православную части (это нам шепнул Ясир). В отдалении, около
противоположной стены высился алтарь, и если слева от него было довольно
свободное место, то справа в еле заметное помещение (пещера рождества Христова)
стояла плотная очередь. Базилика еще была закрыта, но очередь выстроилась на
тридцать метров.
Пока мы разглядывали свод и осматривались по сторонам, Ясир что-то рассказывал,
не понимая, что мы не разбираем его речи, делал многозначительные паузы и то и
дело переходил на английский. Решив, что я совсем не знаю английского, он
подолгу разговаривал с Любашей. Но когда я показал, что он ошибается, Ясир
расстроился.
Вдруг он остановился на том самом свободном пространстве, находящемся слева от
пещеры, и, погладив красной ладонью треугольный голливудский подбородок,
прищурился, и как бы говоря, что знает, зачем мы приехали, покачав смоляной
головой, сказал:
— Ясли Jesus справа. Мы подождем еще five минутс и going черный ход.
Как он собирался попасть в пещеру-ясли сквозь поток паломников — непонятно. Но
мы вопросов не задавали, а сели у колонны и съели яйца с душистыми пшеничными
лепешками, прихваченными из отеля.
Рядом с нами бродил пегий голубь. В тишине по древней каменной плитке цокали
лапки, иногда он останавливался и ковырялся под крылом. Мы просидели у колонны
час, потом еще час и еще. Постепенно пространство вокруг нас заполнилось людьми
разных национальностей. Проходили американцы с бейджиками, небритые статные
черноволосые болгары, низкие, узкоглазые японцы с диктофонами, чернокожие
эфиопки в розовых покрывалах и белых гетрах с красными пионами в волосах. У
всех были местные проводники или гиды. Время от времени гиды брали подопечных и
уводили за пещеру, откуда паломники не возвращались. У Ясира попасть с черного
хода не получалось. Он делано возмущался, воздевал к своду глаза, размахивал
руками, спорил с охраной и другими провожатыми. Он несколько раз приподнимал
нас, но раз за разом сажал на место. Охранники в голубых рубашках не пускали.
Тогда Ясир взял длинную парчовую ленту и перекрыл очередь, подведя нас к общему
входу в ясли.
В узкую, тесную щель в полу Базилики стремился поток верующих. Это были
православные паломники: измученные, уставшие от духоты, выстоявшие многочасовую
очередь, пропустившие не одну организованную группу.
Мы стояли с Любашей над щелью и думали, что делать. Надо было спускаться вниз,
как в воронку, по округлым скользким потертым ступеням. В эту воронку
затягивало народ. Поток не ослабевал, а усиливался, у щели образовалась давка,
кто-то толкался и пихался, ругался и пер без очереди, кого-то возмущенно
оттаскивали. Когда Люба попробовала протиснуться, ее не пустили. Женщины
закричали. Кто-то из мужчин оттолкнул жену к стене, и я заметил, как побелели
Любины губы:
— Миша, — неслышно прошептала жена. Я больно выдернул ее из толпы за руку, и мы
пошли к выходу, точнее к входу, потому как выход был за яслями младенца Христа,
в которые мы не попали. Мы забыли о Ясире. Вышли на улочку. Люба села на плиты
у входа и сняла косынку. Ее волосы подхватил ветер, и они красными лентами
заискрились под лучами жгучего палестинского солнца.
Подошел Халед, мы час катались по Вифлеему. Продавцы ароматных лавашей прямо на
улице умело вертели в руках тонкое тесто. Из окон болтались
красно-черно-зеленые палестинские знамена. Грязные и оборванные детишки
засовывали ладони в окна автомашины и требовали мелкую монету. С холмов
открывался потрясающий вид: лоскутное одеяло бараков, черепичные крыши,
террасы, оливковые деревья, стрелы мечетей, христианские луковицы. Мы
остановились. Люба достала из сумочки фотоаппарат и пощелкала. Неожиданно она
села на землю у переднего колеса и заплакала.
— Что с нами будет?! — спросила Люба и
посмотрела на меня.
— Все нормально. Все нормально. Надо просто проползти на коленях свои два
километра.
Родина
Когда она уезжала, я только и слышал: страна — говно, Меченый — мудак,
Алкоголика — в дурку, Путин — гебня, народ — быдло, мужики — уроды. Она ходила
сгорбленная по моей квартире в ожидании разрешения строевым шагом, размахивая в
такт старческими иссохшими руками, как на параде победы. Я уж не знаю, где она
в своей Архангельской глуши нашла евреев, как доказала бдительному Израильскому
посольству, что в ней течет сионистская кровь, но вот она сидела у меня за
столом, пила пиво «Афанасий», несмотря на свой преклонный возраст, варила
вонючий непотрошеный минтай, чуть подсолив его йодированной солью, и,
причмокивая, полив тушку подсолнечным маслом, ела рыбку, кроша на пол белые
мягкие кусочки коту Дыму. Я смотрел на мальчишескую стрижку, на выкрашенные
хной волосы, на торчащие из под халата лопатки, на оттопыренные коленки и
горестно размышлял:
«Бедная, глупая, непоседливая дура, куда ты едешь, кому ты в этой загранице
нужна?! Сидела бы в своей коммунальной квартирке, варила бы самогонку, раз в
неделю выступала бы с агитбригадой пенсионеров в доме культуры, раз в год я бы,
твой внук, присылал из Москвы открытку «happy New Year!». Вкушала бы жизнь, как
могла. Умерла бы радостная, просветленная и счастливая. Похоронили бы тебя
соседи по коммуналке на холмике, возле церкви, может быть, и я проведал бы тебя
как-нибудь, покрошил бы печеньки на рыжую землицу и выпил водки».
Но она не слушала меня. Выходила в центр гостиной, как на сцену, поднимала
вверх левую руку и наклоняла головку вправо, как голубка, закатывала глаза,
вздыхала и говорила: «Здесь я, Юрик, никому не нужна, даже тебе, не говоря о
твоей матери, она только и знает, что говорит обо мне гадости, а твой
папа-хохол… Сам знаешь, взрослый уже» — театрально всхлипывая, она сморкалась в
разноцветный детский платочек, долго комкала его и убирала обратно в теплую
глубину халата.
Когда разрешение выдали, я отвез бабу Нину в аэропорт на своем форде, но,
подъехав к зданию, не вышел наружу и даже не помог ей вытащить чемодан на
колесиках. Час стоянки стоил сто рублей, а первые пятнадцать минут бесплатно.
Мне представлялось, что ее будут шмонать особенно тщательно и долго. Она же
везет с собой на обмен русскую клюкву: лапти, матрешки, гжель, красную икру,
столовое серебро. Пока пособие дадут, пока на работу устроится. Хотя какая в ее
возрасте работа, уборщицей туалеты мыть или кондуктором на автобусах, но я
слышал, что в Израиле кондукторов нет, все механизировано, стоят решетки
железные или сами водители продают билеты.
Баба Нина медленно подошла к стеклянной вертушке, за ней уныло поскрипывал
красный громоздкий дерматиновый чемодан. Он мог бы показаться обширным, но мне
он виделся крохотным. Наверное, баба Нина думала, что на земле обетованной не
будет зимы. Зимы там нет, но бывает очень холодно. Теплые вещи нужны, но баба
Нина оставила у меня кроличью шубу и теплое демисезонное пальто. Сказала,
женишься — пригодится.
Она подошла к вертушке и обернулась. Я подумал, что бабка улыбнется или
заплачет или помашет рукой, но она просто посмотрела мне в глаза. Хотя расстояние
было большое. Скорее всего, она просто взглянула в мою сторону. Так глядят на
сумасшедшего, больного человека, на глупого, беззащитного щенка.
«Ты еще не передумал», — как бы спрашивала баба Нина, но я в страхе сидел в
машине и качал головой. Тогда она развернулась и нырнула в аэропорт.
В тот же вечер, по приезду домой, я выпил за нее бутылочку шампанского, съел
печеночного паштету, который намазал на бородинский хлеб, послушал «Армию
любви». Я сидел на подоконнике, смотрел на играющих на спортивной площадке
детей и думал, что мне ей теперь не позвонить. Весточку она должна подать сама.
Я быстро забыл о бабе Нине. Ни разу за шесть лет не вспомнил. Женитьба, дети,
переезд. Поэтому я был сильно удивлен, получив от нее письмо по электронной
почте: «Здравствуй, Юрочка, вот тебе мой адрес в Беер-Шеве и скайп».
«Зачем мне ее адрес, — подумал я, — не собираюсь я тащиться в эту пердь. Вот
если бы в Иерусалим или в Тель-Авив». Я чуть не удалил письмо, но скайп
добавил.
Буквально в тот же день она ко мне постучалась. Я узнал бабу Нину на мониторе:
напористая и озорная, живая и непосредственная, ничуть не постаревшая,
посвежевшая, лоснящаяся. Я ожидал увидеть ее в каком-нибудь национальном
наряде, как минимум в кипе, но на ней висел слегка поношенный спортивный костюм
фабрики «Большевичка».
Бабка начала с места в карьер:
— Израиль — говно, хасидов — в армию! Ходят в шляпах меховых, как бабы. Вот на
Родине мужики нормальные, а эти не пьют, молитвы поют, не работают.
Осторожно перебиваю:
— Тебе квартиру-то дали?
— Две, отвечает, — подженились, подразвелись тут, две теперь, одну сдаю, — и
продолжает, — Нетаньяху — урод, датишникам — пейсы обрезать, арабы — молодцы.
Опять, вкрадчиво:
— А пенсию тебе платят?
— Три тысячи шекелей, на наши — семьсот баксов.
— А лечат хоть?
— Да бесплатно все, даже санаторий на Мертвом море.
— Иврит-то хоть учишь?
— Зачем, здесь каждый третий говорит по-русски, магазинов русских полно,
парикмахерские русские, соцработники на русском говорят, здесь одни русские.
Замолчала, задумалась.
— Утром на рынок за фруктами, в обед поспать, вечером гулять — все цветет.
Придешь с прогулки, первый канал включишь, здесь наши каналы показывают.
Включишь и смотришь Малахова. Хорошо! Все-таки Путин молодец, какой Путин
молодец, каждое интервью смотрю, не пропускаю — на все без подготовки отвечает,
не по бумажке говорит. Нетаньяху говно.
Мы еще два часа болтали, вспоминали дом, пели Окуджаву, говорили о маме. Я бабе
Нине обещал передать семгу и докторскую колбасу, она мне хумус. Кипу мне
показала со звездой Давида. Хорошо поговорили. Душевно. Она аж прослезилась.
Может, и выберемся к ней как-нибудь с женой.
Все включено
У Ромы с Костей было all inclusive, поэтому они все время жрали. Наберут
фруктов полные карманы: груши, яблоки, физалис, кумкват, мандарины, дыньки,
арбузики, сливы авокадо или сумку набьют овощами. Зачем им, если завтраки,
обеды и ужины бесплатные. Просто принесут и рассыплют по номеру, не в Москву же
они собрались везти. В Тель-авивском аэропорту все равно шмон: «What is your
names? have you drags?». Мы же в тот день в Массаду рванули, а они сидят, все
чавкают.
В крепости, в Массаде, интересно, но не понимаешь, зачем евреи себя зарезали.
Сидели, сидели на горе неприступной, римляне их взять не могли, зерна завались,
воды по уши на три года, если по литру в день пить, а потом пошли в синагогу,
помолились и зарезали себя. Не могут жить в рабстве. Русские триста лет могут,
а евреи не могут. Странный народ, странная земля.
А потом мы из Массады на арендованной машине уехали: Рома за рулем, Костя
впереди, а мы с Любой сзади: кондей, горы, деревья в цвету. Там к каждой пальме
шланг с водой проложен. Честно. Старый город в Иерусалиме так не впечатлил, как
эти шланги у каждого деревца. У шлангов коты сидят с воронами и ждут, когда
вода пойдет, чтобы прогрызть дырочку и попить водицы сладенькой, артезианской.
И вот на обратном пути мы из Масады завернули в арабскую деревушку. Зачем?
Нахуа?
Никого нет. Заходим в дома — пусто. Ни жителей, ни женщин, ни детей, ни собак,
ни котов. Пустые дома и какие-то войлочные седушки вокруг мангалов с
заготовленными дровами. Я даже вначале боялся на них садиться. Думаю, арабы эти
каких-нибудь насекомых натыкали, а потом на нас все перекинется. Стоим посреди
безлюдной деревушки и ничего не можем понять, где все. Видим, только вдалеке
верблюды одногорбые ходят, тоже мне корабли пустыни.
А Костя — он такой шустрый. В домик заходит, прямо на кухню, если это, конечно,
можно кухней назвать, открыл холодильник — нифига. А потом смотрит — посередине
огромный грейпфрут лежит. Стащил и начал рвать, кусками есть. Рома тоже взял, а
мы с Любой отказались. Потом и арабы появились. Говорили, что могут покатать по
пустыне за шекели, но мы в машину и по газам. И когда уже к дому приближались я
спросил Костю: «Костя, нахуа? Нахуа, Костя? Ты же видел у них ничего нет?
Ничего-ничего нет? У тебя же все включено. У тебя же аллергия на цитрусовые,
вон пятна полезшие расчесываешь?».
Но Костя всю дорогу молчал и только курил в окно, хотя кондей при этом в машине
бессмысленно работал.
А с арабами мы близко в Иерусалиме пересеклись. Поехали с Любой на Масляничную
гору и забыли, что закат скоро. Пощелкали, смотрим — темнеет. Транспорта нет.
Только такси. Когда руку подняли, вокруг нас начался круговорот и ор. Арабы
смуглолицые замелькали. Пойдем ко мне. Пойдем ко мне. Знаю я вас. Друзья при
свете. Руський карашо. Стемнеет — меня зарежете, а Любашу в гарем. Еле поймали
кого-то, с трудом уехали. Этот друг арабский вдвойне содрал. Говорит, ай лайк
Путин, русский гуд, Moscu-Moscu.
Глиняная взвесь
У меня на даче не было питьевой воды, и я нанял таджиков, чтобы они вырыли
колодец. Гастарбайтеры приехали впятером рано утром в понедельник на
велосипедах без лопат, ломов и носилок. Они жались к забору, жалкие и
несчастные, в оборванной одежде, в советских трениках с оттопыренными
коленками, черные, курчавые, и только один стоял гордо и независимо, держа в
грязных ладонях метровый уровень с желтой мятущейся в разные стороны булькой.
Зачем ему уровень?
Я осмотрел их внимательно и попытался с ними заговорить, но никто не понимал
русского языка, и только один, пожилой и веселый, как-то воспринимал мою речь и
быстро и развязанно переводил ее на таджикский, как мне казалось, мало заботясь
о ее идентичности.
«Что я с вами буду делать, — думал я, — что я буду делать с вами?»
Рыли они старательно и упорно, но медленно, и мне все время чудилось, что их
больше чем надо, обязательно один или двое стояли в стороне и что-то говорили,
когда их собратья ворочили ломами и лопатами, которые я одолжил у соседа.
На обед я варил им ведро перловой каши и добавлял туда две банки тушенки, ломал
два батона хлеба. Аслам (старого звали Аслам) давал команду, и они скопом
накидывались на еду, и мне все казалось, что с каждым днем на обед их приходит
все больше и больше.
В четверг я пересчитал их. Таджиков было десять человек. Тогда я сел на
сосновую лакированную скамеечку, вырезанную покойными одноногим столяром
Степаном Евгеньевичем, посмотрел на сорочье гнездо, висящее на вишне над самым
крыльцом, и подумал, что хочу развестись с женой Раей.
Нет, мы с ней прожили семнадцать лет хорошо, душа в душу, вырастили сына и не
было у нас никаких ссор или трагедий, но глядя на гастарбайтеров, а потом на
сорок и сорочат, я понял, что, во-первых, хочу развестись с Раей, а, во-вторых,
что никогда этого сам не сделаю, а поэтому желаю всей душой, чтобы это она,
Рая, сама нашла какой-то дурацкий или недурацкий предлог и ушла от меня, а сын
Мишка уже вырос, он живет отдельно и все поймет.
Я встал со скамейки, подошел к Асламу и попросил перевести всем, что если они к
субботе не закончат колодец, то я их в субботу выгоню и не заплачу. Через два
дня колодец был готов, сладкая ключевая вода ломила зубы, освежала, добавляли
бодрости и радости. Каждое утром я набирал ведро и нес в дом. Рая наливала
полный ковшик и медленно, улыбаясь и светясь, огромными глотками пила воду.
Потом долго щурилась и осматривала веранду, как бьются в стекло
страдалицы-мухи, как пробиваются сквозь рыжие замусоленные оконные занавески
первые лучики встающего солнца, как жужжит шмель где-то за дверью, как янтарная
пчела опыляет вишневый цвет.
Однажды она выгоняла овода из комнаты и сказала, что уходит от меня, потому что
полюбила другого человека. Ох, как я обрадовался, как я обрадовался, но радость
это была с горечью, потому что в колодце, в сладкой воде появилась непригодная
к питью глиняная взвесь.