Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 3, 2014
Антон КРЫЛОВ. Филолог, переводчик, поэт. Член Союза писателей XXI века. Родился в 1960 году. Стихи публиковались в журналах «Зинзивер», «Дети Ра», «Нева», «Окно», «Футурум АРТ», «Северная Аврора», «Красный Серафим». Живет в Санкт-Петербурге.
* * *
Родился в праздник, но не знал тогда об этом.
Родился вдруг, живым, зимою, а не летом.
Родился мальчиком и мальчиком остался.
Родился целым — уши, ноги, яйца, пальцы.
Учился в школе и в пивной, что возле школы.
Учился всякому, но не любил уколы.
Учился средне, то похуже, то получше.
Учился жить, но разве этому научат?
Не знал тогда, что жизнь скупится на подарки.
Не знал, зачем снижать оценку за помарки.
Не знал любви, да и поныне знаю скверно.
Не знал себя и не смогу узнать, наверно.
Открыл, как жизнь легко разбить неловкой фразой.
Открыл ворота в бездну, но захлопнул сразу.
Открыл, что каждый осужден и каждый судит.
Открыл бутылку, и налил, и будь что будет.
САЛЬСА
Нет лица, лишь тень от козырька кепи.
Борода темнее тени. Френч. Команданте.
Пальмы, солнце. Разноцветных птиц лепет.
Щебет толп. Залп из винтовок. Братья.
Занавешено окно. Темно и сыро
в доме. Хоть не жарко, слава Деве Марии.
Ты от выстрелов дрожишь, Гуахира?
Это бог войны играет марш на Маримбе.
Там, под солнцем, все, что знали, сгорело.
Там любви не сыщешь. Ей снаружи нет места.
Там свобода. Смех и топот. Расстрелы.
Красный цвет как символ вечной сиесты.
Ждет страница простыни. На ней напишем
про любовь. И перескажем стихами.
Небо ниже. Крики, выстрелы тише.
Не молчи — пусть слышит Тот, Кто над нами.
ДОМ ПОД НЕБОМ
За стеной в трехкомнатной соседка-медсестра умело делает уколы.
Муж ее, моряк, курить бросает — еженощно в два часа звонит в звонок,
просит сигаретку, извиняясь, на площадке перед дверью полуголый,
предлагает в возмещение ущерба и бессонницы крепленое вино.
Наверху в такой же, как у нас, два парня, братья,
музыканты оба.
Мать, отец — семья простая — рано спать, на производство в шесть утра.
Братья в два с учебы дома — за гитары и лабают,
концентрируясь особо
на «Deep Purple», «Slade», «Землянах», и свое, конечно, тыц-дыц-дыц
— мура.
На последнем этаже известный всем соседям архитектор, пьющий,
строил дом, в котором мы, и медсестра, и муж-моряк, и те, кто над
нами на гитаре тыц-дыц-дыц, и дом не плох, но мог
быть лучше.
Может, потому и пьет, но нам не слышен ни стаканов
звон, ни мат.
Выше только небо, только питерского неба крыша — серая, сырая,
неба зонтик, неба плащ-палатка, неба сито, неба чистый влажный холст.
Вознеслись над крышей дома атмосферные столбы, как сваи рая.
Их секрет неведом архитектору, что пьет, хоть он, как дом под небом, прост.
ЗЕМНАЯ ЛИТУРГИЯ
Перечеркнута подкупольная
фреска
траекторией полета попугая —
беглеца из африканского зверинца,
и причетники, потея и ругаясь,
даже чорта помянув, что богомерзко,
битых полчаса изгнать пытались птицу.
Прихожане, словно полк на коллективной
фотографии, застыв ненатурально,
неподвижностью и позами являли
идеальную мишень для объектива,
но фотограф в храм допущен был едва ли —
его труд по сути антиклерикален.
Настоятель промедлению не рад был,
потому что службу ждать в парчовых ризах
жарко под епитрахилью. Суматоха
раздражала старика, и он капризно
причитал, что всех за дверь бы выгнал, кабы
не служение, не честь, не чувство долга.
Попугай же беглый, если был он птицей,
сел на капитель колонны там, где хоры
духовой орган, как на ладони, держат,
и почудилось одним, что это ворон,
а другим — что голубь, ведь под ним кружился
дар прощенья: лист масличный свежий.
ЗИМНЯЯ РЫБАЛКА
Мой лед особый, не холодный —
над ним из неба зонт раскрыт,
под ним приятен лов подледный:
клюет дельфин, кальмар и кит.
Там плавниками шевелит
косяк плотвы — костлявый, плотный.
Там пашет черные пучины
торпедой атомной тунец,
встревожен тенью исполина —
кошмара озера Лох-Несс
над самым дном, где свой конец
нашли чужие субмарины.
Там электрического ската
горят сигнальные огни.
Там сквозь бойницы батискафа
глядит Кусто, не видя ни
черта, и пляшут перед ним
навага, мойва и треска там.
А мой крючок с наживкой вместе
ничтожной запятой повис
над тварями, как будто весть им —
призыв уйти в глубины, вниз,
и наблюдать со дна, как диск
земной плывет и лункой светит.
ПОЕЗДКА НА ПОГОСТ
На четверть в паюсной грязи,
на три оставшиеся в низком
остывшем небе — не парижском,
а прелом, пористом, провисшем
до лысых ВАЗовских резин,
забуксовал автомобиль
и не доставил пассажира
из однокомнатной квартиры
на кладбище, где яму вырыл
квартет копателей могил,
и пассажир стоит, застыв
в истлевшем до костей сугробе, —
стоит, и слух его коробит
гремящий в ВАЗовской утробе
на оборотах холостых
посмертный скрежет, и рукой
озябшей набирает номер,
и шесть гвоздик застыли в коме,
и ВАЗ, чихнув, замолк и помер,
и «Со святыми упокой…»
звучит в ушах, и пассажир
кричит, что нет, он не доехал,
заглох на трассе, как на грех, а
ему ответом в ухо эхо:
зато ты жив, зато ты жив,
и, пряча трубку под полой
плаща в карман, сует банкноту
склонившемуся над капотом
водителю, и прочь бредет он,
забыв цветы, к живым живой.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Березняки. Сосновка. Дубовая.
В лесной реестр таблички добавляя
забытых станций брошенной ж. д.,
бреду к истокам, вроде как гуляю,
и ветер ищет что-то в бороде.
Столбы совокупились проводами
для передачи слов, как в телеграмме:
шагает шпалам ждите тчк,
а вслед летит отбитая шагами —
там-даль-дом-дым — бегущая строка.
Прощенным, возвращенным из опалы,
иду пешком, отсчитываю шпалы
к тому, кем был, и узнают глаза
все полустанки от конца к началу.
Березняки. Сосновка…. Мой вокзал.
* * *
Черной кляксой скачет скворец,
склевывает буквы с листа.
Значит, рано слово «конец»
ставить, ведь страница пуста.
Пусть чернила стали водой,
пусть сломался кончик пера,
белый цвет страницы пустой
строчками заполнить пора.
Если тонкий солнечный луч,
обжигаясь, пальцами сжать,
можно записать по стеклу
все, чего желает душа.
Только шелестит за плечом
шепот: брось пустые мечты,
строчки пишет кто-то еще —
ангел или бес, но не ты.