Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 3, 2014
Михаил СИНЕЛЬНИКОВ. Поэт, эссеист, переводчик. Родился в 1946 году в Ленинграде. Автор многих книг и публикаций. Составитель нескольких поэтических антологий. Живет в Москве.
Речь на вечере «Любимые стихи»,
посвященном девяностолетию Александра Межирова
(Большой зал Центрального Дома литераторов, 7 ноября 2013 года)
На вечере, посвященном стихам Межирова, уместно сказать о звуке стихов,
который он называл совестью поэзии и который в его творчестве неразделим с
совестью по существу. Стиховая мощь Межирова, с блеском явленная в его
гениальных грузинских переводах, несомненно присутствует и в его собственных
стихотворениях, но несколько более заслонена силой непосредственного
переживания…
Когда-то молодой Сергей Тимофеевич Аксаков был призван в качестве
чтеца-декламатора к великому старику Державину, пожелавшему, чтобы его стихи
были немедленно прочтены вслух. Аксаков осведомился, есть ли у него в доме
собственные сочинения… «Как не быть, — улыбнувшись, сказал Державин, —
как сапожнику не иметь шильев?» Сравнение показалось Аксакову «довольно
странным». Но мне кажется, что дряхлый Гаврила Романович не обмолвился. Верно,
дело в том, что стихи представились Державину не плодами творчества, а как бы
его орудиями — разящими, колющими в кровь, вызывающими отклик в сердцах и
душах.
Александр Межиров был именно орудийным мастером поэзии и, дорожа самоценностью стихов, все же поистине «дни извел, стучась к
людским сердцам». Напоминая людям о правящем миром нравственном законе и на
себя самого устремляя колющее острие. Говорил, что выживут только авторы,
сохранившие связь с Писанием. Религиозность Межирова выражена не только в
полускрытых цитатах из Библии, но и в самой дрожи слов, в их звуке. Ощущение
присутствия божества в мире не покидало его и в языческой Индии: «Днем вопию, и
ночью пред Тобой!».
Автор переполненного историческими героями романа «Война и мир», счел нужным
заметить, что его произведения ничего бы ни стоили, если бы он описал
действительно существовавших людей. Поэтические образы всегда — следствие
контаминации, в них всегда есть некая условность. В ряде произведений Межирова
присутствует множество его alter ego.
Вот страстные строчки: «Почему ты мне не пишешь из Владимира в Москву?» Думаю,
вряд ли у него была возлюбленная и конфидентка именно во Владимире, что,
разумеется, не означает, что ее не могло быть в Пензе или во Владикавказе.
Художник свободен, волен в своей фантазии, его воображение подвижно. Он сам, по
замечанию Пушкина в «Египетских ночах», выбирает предмет для своего
вдохновения.
Вот сравнительно малозаметное восьмистишие:
Старик-тапер в «Дарьяле»,
В пивной второстепенной,
Играет на рояле
Какой-то вальс шопенный.
Принес буфетчик сдачу
И удалился чинно.
А я сижу и плачу
Светло и беспричинно.
Вслушаемся внимательней в то, что собственно произнесено… «Дарьял» — не второстепенная пивная, а самый роскошный
подвальный ресторан в Тбилиси. Во всяком случае, так было и во времена молодости
автора стихотворения и даже во время моей молодости, на протяжении жизни
поколений. В «Дарьяле» никогда ничего не играли на
рояле. Никаких вальсов. Далее — никогда не давали сдачу, это было бы
неприлично, унизительно для роскошествующего клиента. И наконец, Александр Петрович никогда не плакал. И уж точно не плакал «светло и
беспричинно». Итак, все, с едкой издевкой над самой
жизнью сказанное, — во всех до одной деталях неправда, но, тем не менее,
в этой восьмистрочной экзистенциальной повести о том,
что можно быть глубоко несчастным и при деньгах, возникает и зримо очерченный,
и звуковой образ лирического героя. Конечно, это — всего лишь стишок, но
остановимся на замечательном создании Межирова, его знаменитом стихотворении
«Коммунисты, вперед!». Оно имеет звуковую генеалогию. Знающие русскую поэзию
припомнят и Надсона, высокопарного, но совсем не бездарного, просто рано
ушедшего и не успевшего развиться, и, однако же, чуткого и к звуковой стороне
дела. Вспомнят его заунывную риторику о погибели Ваала… Далее
в той же тональности — сильное, бессмертное, трагическое стихотворение
Мандельштама «Мне на плечи бросается век волкодав…». Но стихи Межирова — о
судьбе всеобщей, и они интонационно своеобразны, в них возникает иной,
учащенный ритм. Между тем в поэзии важна не метрика, а ритмика!
И, подобно тому, как пятистопный анапест, навсегда
утвердившийся в русской поэзии с поэмой Бориса Пастернака «Девятьсот пятый
год», — совсем не тот, что у Георгия Шенгели в его, тоже превосходной и
тоже революционной, хотя и несравненно менее известной поэме «Пиротехник», —
этот стих, вылепленный Межировым, благодаря своему особому ритму и собственному
звуковому диапазону, становится независимым…
Год двадцатый,
Коней одичавших галоп.
Перекоп.
Эшелоны. Тифозная мгла.
Интервентская пуля, летящая в лоб, —
И не встать под огнем у шестого кола.
Полк
Шинели
На проволоку побросал, —
Но стучит над шинельным сукном пулемет.
И тогда еле слышно сказал комиссар:
— Коммунисты, вперед, коммунисты, вперед!
Но сила стихотворения и в его искренности. Не раз психологически менявшееся
со временем, оно, прежде чем войти в инструментарий агитпропа, являлось
протестом против подмены идеологии и против мертвой фразеологии. Богатство
богатых и бедность бедных были во все времена, пережитая и еще переживаемая
нами эпоха обогащения и обнищания вновь обнажила антибуржуазную
сущность искусства. Если одна страна, вероятно, все же временно, изменила идее
социальной справедливости, это не значит, что умерла, что не воскреснет сама
идея. Исторические эпизоды все более удаляются в прошлое, само слово
«коммунист» становится достоянием словно бы древней истории, но могучий звук
этих стихов о жертвенности, о самопожертвовании, о долге не угас. Многие ценят
у Межирова «оттепельное» стихотворение «Мы под Колпиным скопом стоим…», и оно
является выразительным дополнением, необходимой критической поправкой к
«Коммунистам», но «Коммунисты» несравненно сильнее, первозданней.
Это произведение не было конформистским. Вообще у Межирова нет конформистских
стихов. Шостакович в своих симфониях и фортепьянных произведений с дерзкой
откровенностью смог для понимающих
музыку сказать все о бедах и преступлениях века. Казалось, это возможно лишь на
языке музыки, не подлежащем протоколированию. Но Межиров показал, что это
возможно и на языке подцензурной поэзии. Как, например, в напечатанных в
советское время стихах о шоферах, на мерзлом серпантинном подъеме обматывающих
колеса грузовиков цепями: «…Без цепей, Не осилить подъем хоть убей»!
Речь о допустимой степени гибкости и о конформизме у нас не раз заходила.
Гуляли по Переделкину. Межиров задал мне заботивший
его вопрос, ответ на который, впрочем, был ясен: «Кто здесь кроме Пастернака
отважился на поступок и не побоялся за переделкинскую
дачу?» Я назвал имя любимого им известного литератора, давшего на своем дачном
участке приют диссиденту … «О, не называйте мне имя этого старого конформиста!»
— с усмешкой и чуть наигранным мучением в голосе воскликнул Александр Петрович.
Несколько раз в иные полосы жизни Межиров, беседуя со мной, говорил о соблазне
открытого выступления против уродств режима и непристойного поведения продажных
писателей, о том что бы (и как бы) он мог сказать, невинно, рутинно взявши
слово на большом собрании. Но, махнув рукой, перефразируя известную эпитафию
Сковороды, спохватывался и говорил: «Мир ловил меня и поймал…
На семье!». Грустная констатация… Все же он
избрал для себя правилом никогда не быть в стане торжествующих победителей. Не
быть ни с теми, ни с этими. «И превратились похороны в праздник, Поминки перешли
в банкетный зал…»; «Вы на иконах молотили каперативное
зерно…»; «Вы, хамы, обезглавив храмы Своей же
собственной страны, Создали общество охраны Великорусской старины». Но, быть
может, не менее омерзительна была и с кривляньем «Зовущая Цветаеву Мариной…»…
Не быть ни на черносотенной трибуне, ни на
демократической эстраде! И уже к эпохе перестроечных свобод относится сказанное
мне двустишие:
Я думаю, одни хозяева
У «Огонька» и у Куняева.
Он сознавал, что истинное место поэта — ничейная земля, что его удел и
судьба — одиночество. Он настаивал на том, чтобы поэты младших поколений не
платили по счетам, уже оплаченным старшими.
В цитологии существует классическая формула Рудольфа Вирхова: «Клетка может
возникнуть только из клетки». Я думаю, что стих бывает разным, весьма
разнообразным, но поэзия может возникнуть только из стиха.
Межиров, мечтавший о поглощении поэзией материала прозы, верил в спасительную
силу стиха и не терпел стихотворных строк, в которых «не образовывается звук».
Презирал и чистый мелос, притворяющийся истинной музыкой, рождающейся в
столкновении корней и смыслов. Очень строго советовал молодым поэтам не иметь
общего с густо усеявшими печатающуюся литературу непоэтами, не объединяться с тем, что не имеет прямого отношения
к поэзии. Боготворивший Яхонтова и сам читавший стихи
вдохновенно, он не выносил актерской декламации. Уважавший
Окуджаву и подаривший Высоцкому свой сборник с надписью «Поэту истинному от
почтовой лошади просвещения» (впрочем, сказавший биографу Высоцкого Карякину,
что высота стихотворного фельетона Высоцкого, это и уровень падения народа),
обожавший классический романс в исполнении Обуховой и воспевший гитариста
Троицкого «со своим незаемным дребезжаньем струны»,
он, оставаясь воспитанным, толерантным, любезным в общении, всегда в душе
презирал «бардов» и саму способность удешевляющего превращения стихов в
эстрадные песни, в гитарный распев. Презирал текстовиков. Он говорил, что и
плохой поэт — высокое звание. Велико расстояние между поэтом и великим поэтом,
но непреодолимая бездна — между поэтом и непоэтом. В
условиях своего времени он сделал все возможное, мыслимое и немыслимое, для
того, чтобы поэзия продолжилась именно как поэзия, а не как занятие, не
требующее чрезмерных усилий и не знающее препятствий. В мире ему были дороги
«делатели ценностей — профессионалы». И может быть, хуже, чем к откровенным
непрофессионалам он относился к полупрофессионалам. Предпочитал им
профессиональных игроков, мотогонщиков на вертикальной стене, жонглеров, наездников
и даже воров в законе. «Всего опасней полузнанья»,
вот и полупрофессионализм всегда был величайшей
опасностью для культуры. Именно завистливые полупрофессионалы своей злобной
клеветой, инсинуациями, фарисейским морализаторством отравили его жизнь, сделали
ее мученической.
Внешне невозмутимый, он был человеком сильных страстей, но его грехи были
грехами лирического поэта, а не генерального прокурора. «За эту непрямую
направленность пути, За музыку немую Прости меня,
прости!»
Смертоносно точно сказано угасающим Блоком: «Жизнь давно сожжена и рассказана».
Вот и удивительная жизнь и трагическая судьба
Александра Межирова стали пеплом. Этот пепел, еще недавний, теплый, дорог тем,
кто знал поэта. Но огонь, заключающейся в мощном звуке его стихов, будет долговечней.