Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 3, 2014
Эмиль СОКОЛЬСКИЙ. Прозаик, критик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону).
ПРИЮТ БЕГЛЕЦА
В ту пору я много писал о Пушкине, точнее, о местах, которые его
вдохновляли. В Михайловском и окрестностях просто отдыхал, в глухие уголки —
бывшие усадьбы друзей и знакомых поэта, где он бывал или мог бывать, заряжался
как в поход: случалось, пути вели туда нелегкие. А в последний раз пришлось
спасаться от пограничников, потому что лишь пойменный луг и река Лжа отделяли старинное имение Лямоново,
далеко за Опочкой и безнадежно одичавшее, от Латвии.
Но не все же следовать дорогами Пушкина! Из Опочки я
не стал возвращаться во Псков, а двинул на самый юг
области, в городок Себеж, «псковскую Венецию», как его здесь окрестили,
наверное, смекалистые журналисты, которые без штампов не могут и шагу ступить.
Главная улица шла по узкому полуострову; слева и справа к ней подкрадывалась
вода, тихая, мирная, как в прудах; улица длилась, пока, легко изогнувшись, не
ускользнула на горку. У подножья горы средневеково всматривалась в небо
колокольня, а на самой верхушке высоко и крепко держал две своих башенки серый
костел. За костелом разбредались к озеру короткие крутые улочки, будто лишь
здесь, на оконечности полуострова, городок поспешил восполнить их недостаток.
Престарелая хозяйка ближнего дома, зорко и запоминающе
вглядевшись в меня, крикливой скороговоркой
посоветовала, куда постучать: вон, гляди, ворота, он возьмет! Деревянная
калитка, внятно шаркнув о нижнюю перекладину, открылась сразу же, как только я
постучал; передо мной возник мужчина в зеленой армейской рубашке на две
пуговицы, в потертых бледно-голубых джинсах и в глубоких галошах
… сколько ему лет? Могло быть и тридцать, и сорок, и больше: его густые темные
волосы начинали седеть, багровое лицо огрубело, как-то неаккуратно легли на лоб
морщины, серые глаза выцвели, потускнели, и трудно было в них уловить хоть
возможность какой-то живой мысли. В общем, любой бы признал в моем новом
знакомом человека крепко выпивающего. Скорее всего, он и сейчас предавался
любимому занятию, поскольку когда на мгновение исчез и
что-то кратко пробубнил в глубину двора — ему откликнулся расслабленно-крякающий
голос, будто того, к кому обращался владелец дома, кто-то тряс, — и с
вялой улыбкой, вряд ли имеющей ко мне отношение, вышел за ворота.
И повел обратно, через Замковую гору (на горе некогда высилась крепость, и
поскольку Себеж был под властью Польши, гору окрестили не валом, а Замком), в
первый же каменистый проулок; там, на узкой, накрененной к воде набережной
стоял четырехквартирный обшарпанный
дом. О цене сговорились ко взаимному удовольствию и,
чтобы не встречаться больше, я расплатился сразу за три дня. Предоставленная
мне просторная комната пустовала, если не считать стола с электропечкой,
тумбочки, короткой высокой скамейки и дивана. К стенке у двери небрежно
крепился ручной умывальник, словно тот, кто его прилаживал, делал это наспех и в
темноте; с середины потолка на длинном проводе свисала безрадостная голая
лампа.
…А за косой линией обрыва колыхалось светло-голубое озеро:
эти наперегонки бегущие под ветром барашки заполняли весь дверной проем общей
прихожей, и только потом уже, мгновения спустя, когда я выходил, замечал обрыв,
скамеечку, недосягаемые лесистые берега…
(И когда возвращался после прогулок в свое жилище, природа старалась меня
перехитрить: вот колонка, где я набираю воды в ведро, одолженное у старенькой
одинокой соседки с озабоченно-грустными глазами, вот
булыжный спуск, вот угол моего дома, отмеченный ясенем; а дальше — деревья
смыкались вершинами, образуя большое полукруглое окно с видом на дрожащую
водную синеву, почти заставляя поверить, что это море; но спускался на несколько
шагов — и границу ему устанавливали упрямые запредельные берега; теперь можно
было уточнить: морская гавань.)
Остаток дня я бродил по этому сонному неказистому
городку, и даже поднимался на колокольню, удивительно напоминавшую ратушу; но
самый замечательный вид на Себеж разворачивался с его предместий, с Петровской
горки, — с бывших укреплений XVIII века, наверху — голой, бугристой и
неопрятной: горожане не прибирали после своих пикников. Себеж, весь собранный,
с разом построжавшей ратушей, с повеселевшими
куполами костела, представлялся мне теперь старинной гравюрой.
…Когда в мою дверь уверенно постучали, я мгновенно испытал досаду, уже зная,
что войдет хозяин и будет просить добавки денег: плата за проживание, конечно,
за день пропита и требуется продолжение.
— Ну что, давай знакомиться: Павел, — он с преувеличенной
уважительностью, повеяв на меня застарелым, утробным перегаром, протянул мне
шершавую и липкую ладонь, затем сел на край скамейки и, виновато сутулясь, с
фальшивой бодростью спросил: — Не подбросишь хоть чуть-чуть? Не хватает нам…
— Да откуда ж у меня, приезжего, деньги? — я старался не раздражаться и даже
улыбнулся: мол, что за наивный вопрос. — Все рассчитано, каждая ненужная
трата бьет по карману. Особо не разживешься.
Павел, вроде и не пьяный совсем, а словно уставший от чьих-то бесконечных
несправедливых обид, размякший, потерянный, продолжал сидеть, не находя сил
примириться с таким простым и огорчающим ответом. Однако я был непреклонен; в
самом деле: давать деньги на пьянку, поощрять такие
визиты?..
Свет горел тускло, оттого хозяин казался воплощением безысходной грусти, почти
несчастья. И мне стало жаль его. Конечно, всех пьяниц не пережалеешь, но сейчас, глядя на Павла, который сник,
потух: как? все? уходить восвояси? — я физически ощущал всю бессмысленность
этих минут — гибло время, тик-так, тик-так, — отсчитывали часы, — и
затосковал едва ли не до отчаяния.
— И что вы это… каждый день?
— А что еще делать? — Павел вздохнул, но тут же, как бы смутившись, наигранно
оживился: — Нечего мне тут делать. Я бы рад завязать с пьянкой,
но смысла не вижу. Хочешь, расскажу, как я сюда приехал?
Я отупело согласился, ожидая короткого разъяснения.
Однако куда девалась его вялость! Павел рассказывал на удивление толково,
связно, неторопливо; давящая меня досада постепенно улетучивалась.
— Была у меня нормальная семейная жизнь, пока не встретилась Люда. Жена у меня
с характером, всякое бывало, и ругались, и расходились на неделю, на две, но
то, что началось потом, ни в какое сравнение не идет. — Павел помолчал,
будто впервые пытаясь осмыслить дальнейшее. — Я плотник, шабашил где придется, и был объект у меня — дом новому
русскому отделывали; а обедать ходил в закусочную, там Люду и встретил. Знаешь
ли, ничего мне от нее серьезного не надо было: она разведена, я женат, но Люда
— она не то что моя жена: мягкая, покладистая;
обаятельная, глаза спокойные, я б сказал — неподвижные, — я еще все
думал: слушает она меня или где-то там, в облаках?.. Зайду, поговорим немного,
ухожу, а потом стал домой ее провожать, хоть и жила она в другом районе. Не
одна — с дочкой, взрослая дочка. Череповец — большая деревня, рано или поздно
все узнается, и вот жена устроила мне разнос. Оскорбления пошли: такой-сякой,
скотина, брехун, убирайся к своей шлюхе… Жить стало невыносимо, — хоть я и перестал Люду
провожать, но все равно — пошло-поехало, попреки, скандалы… Да, еще… я сказал,
что Люду не провожал, но мы виделись в других местах — где-нибудь в кафе, или
за Шексной, на набережной, там вроде никто не мог нас выследить. Короче,
отдушина мне нужна была, да и Люда уже ко мне привыкла…
— И что ж, только?..
— Сначала да, только встречались. А потом я снял
квартиру. Жена доводила себя до истерики, орала «убирайся». Я тогда брал
спальный мешок и уходил на Шексну, так спокойней было. А там и осень на носу,
холодало, нужно что-то придумывать. Деньги тогда водились, без работы не сидел.
Вот и подыскал жилье — себе с Людой. И как очередной скандал — уходил туда, а
бывало и попросту, без скандала, не появлялся домой. Зима прошла, весна, никто
из нас ни о чем не подозревал, а потом… кто меня вычислил, не знаю… Может, жены
знакомая жила в подъезде… Да чего удивляться,
провинция есть провинция! В одиннадцать вечера, мы уже и постель постелили,
стук в дверь — резкий, громкий, мы не знали, что думать: милиция, что ли? Нет,
жена. Вся белая от злобы, отталкивает — откуда столько силищи, я еле на ногах
удержался, — идет в спальню… и там такое… Шлепает
Люду по лицу, по шее, за волосы рвет… остервенела. И орала, наверное, на весь
квартал: выметывайся, мразь, — и так ее, и сяк,
ой… Люда одеться-обуться толком не смогла — выбежала из квартиры. Ну, и потом
на всю ночь скандал; бедные соседи! Странно, никто не стучал, не звонил,
спасибо…
Я уже не испытывал досады. Павел рассказывал так основательно, так последовательно,
будто соблюдал законы жанра; тут уж не самооправдание пошло, а настоящее
повествование.
— И тогда я решил: нужно убраться отсюда на время, изолировать себя от всего
этого — от города, от жены, от Люды… И поехал в
деревню к брату, в область, возле Кириллова. Вроде как на дачу. Брат мой там
непутевый, один, семьи не завел, хоть ему уже полтинник; хозяйство держит, тем
и живет. И вот пробыл я там все лето, хочешь не хочешь
— нужно возвращаться, искать шабашки. Деньги кончились, и самое плохое — на
обратный путь не хватало.
— Как не хватало? О чем же вы думали? — меня озадачила такая нелогичность.
— Как не хватало, говоришь?.. Мы же там хорошенько выпивали, хоть я не пил в то
время так много. Как все — в меру… У русского, знаешь,
все на авось, думал — как-нибудь доберусь! И вот оно «как-нибудь»… Пошел я
пешком. Идти сто двадцать километров. И никто не подбирает, да и некому — одна
машина за час… Шел часов пять, приустал, увидел справа
— озеро, дым из-за кустов. Там трое рыбаков, костер, уха. Говорю: ребята, можно
посидеть с вами малость, — они так, радушно,
широким жестом: садись, ушица сейчас сготовится,
отказа не принимаем. Рыбаки — народ свойский, да и вообще у нас люди добрые… За ухой, за водочкой разговорились, я рассказал про семью,
про брата, как добираюсь домой. Они посочувствовали, говорят — если не спешишь,
оставайся, мы домой сгоняем, отвезем рыбу, возьмем еще еды и «горючего», и к
вечеру ожидай. Не помню сколько — час, другой — просидели, поговорили. А потом
они уехали, оставили хлеба, колбаски, грамм пятьдесят, на случай голода. Я
сидел у кострища, сидел, есть уже ничего не хотелось, а потом лег подремать.
Павел замолчал, провел галошами по полу, затем исподлобья взглянул на меня — с
безусловной теплотой, с искренней приязнью:
— Подбрось, будь другом… Подбрось, немножко… Раз такие
воспоминания пошли.
— Да, конечно, конечно… — Я неожиданно согласился, растерявшись от такого
перехода, а может, и потому, что хорошо понимал его: самому не единожды
приходилось пешком выбираться из какой-нибудь псковской глухомани. — Но
давайте уж дальше, я все очень хорошо себе представляю…
Павел словно не обрадовался, не услышал согласия и,
пряча радость, продолжал, как если бы и не делал паузы:
— Так вот. Я дремал или только собирался задремать, пока не загудела
легковушка; подумал: ну, вот они, приехали, быстро управились, но нет — у тех
был жигуль, а тут ситроен.
Выходят двое, улыбаются, один говорит бодренько так: «Как рыбалка? Мы тут тоже
решили порыбачить, не помешаем?» О чем разговор, говорю, присаживайтесь,
веселей будет. Познакомились; тот же самый вываливает из машины сумку, достает
еду, литровую бутылку, смеется: у нас тут и выпить на всех хватит! Думаю,
хороший сегодня день, живем! Закинули они удочки, я обновил костер;
расстелились, сели; сыр, колбаса, помидорчики-огурчики, приятный разговор…
А потом полный провал. Полный. Я очнулся: не пойму ничего! И качает,
качает, еду куда-то… Потихоньку в сознанье
проясняется: лежу на заднем сидении легковой, руки-ноги связаны. Дурняк жуткий, язык плохо слушается. Хриплю: «Где я?» Мне
отвечают, усмехаются: «Ты в Мордовии»…
Павел поводил плечом, изобразил покорное сожаление и с ожидающим вниманием
взглянул на меня: понял? Нет, я не понял.
— Так стал я рабом. На два года. Я и еще двое мужичков, тоже бездомных. Одного
на вокзале в Нижнем подобрали — познакомились, разговорились, выпили за
встречу… как со мной выпили… Налили какой-то дряни, и готов…
— Неужели те рыбаки навели? — мне стало почти страшно от такой подлости.
— Не знаю… — Павел поморщился и потер нос. — Рыбаки вроде славные
были, простые. Зачем им было наводить? Случайность, скорее всего… А второму просто предложили хорошо заработать, сказали —
объект очень выгодный, сами увезем и сами привезем обратно. Увидели — мужик
крепкий, заезжий, где-то посеял документы, пристроился ночным сторожем на «железобетонке»…
— Где?
— Завод железобетонных изделий, во Владимире. Шел домой с
ночной, и его по-быстрому завербовали. Он, кажется, на радостях и домой не
заходил, — снимал комнату у какой-то бабки. Такие вот дела.
Напахались мы хорошенько за это время! Наши начальнички, два бугая, возили нас
с объекта на объект, и на нас троих держались эти стройки. С утра до позднего
вечера. Жрать давали какую-то похлебку, хлеб,
консервы, спали где попало: на топчане, на досках,
просто на полу. Откуда силы брались! А брались, другого выхода не было. Пришьют
— и с концами, никто не узнает. Вымотались мы однажды дальше некуда, и вот тот
мужик, владимирский, так обозлился, и выдал: все, хватит — жить впроголодь, издевки терпеть, вкалывать как на рудниках. Хоть насмерть
забейте, а не буду работать. Его и увели, молча, спокойно, не те бугаи, а
другие два — шкафы натуральные; морды тупые, глаза пустые, наглые… Как не мать их рожала. Принесли его минут через десять:
еле дышит, даже стонать не может; три дня отходил, мы его жалели: что ж ты,
Петя, заупрямился, что ты им хотел доказать, знал же — добром не кончится.
Поотбивали ему что можно и что нельзя…
— Сбежать никак, ну никак нельзя было? — я подумал, что мне, неосведомленному, нестыдно задать такой, может быть, совсем детский вопрос.
— Слушай же, — Павел слегка приободрился, резко вскинул руку и торопливо
почесал затылок. — Понимаешь ли, дураков нет,
без присмотра нас не оставляли, даже если и дверь запирали на замок. Да еще и
знать ведь надо, куда бежать: перевозили нас всегда в закрытой машине. Во
дворе, за забором, высадят — вот и вся твоя территория. Так что два года
мыкались мы не оттого, что лень было мозгами пораскинуть или задницу
поднять дать деру.
А случай все-таки нашли мы! Везли нас в то место, кажется, больше суток;
работали мы там как никогда долго, домина был громадный. Ваня
сумел в течение дня выдернуть доску в заборе — там, где нижняя перекладина; со
второй мучился, наверное, неделю — забито крепко, ничего не получалось, и такие
вещи, понимаешь, урывками делаются; заметят — все пропало, уже до смерти не
убежишь, да и коньки отбросишь — отделают за милую душу. Мы чуть было не
скулили от отчаяния. Но удалось ему отодрать, представь, удалось!
Павел улыбнулся во весь рот, обнаружив неровные желтоватые зубы, и локтем
провел по лбу, будто вытирал рабочий пот.
— Теперь нужно было ловить момент. А стройка подходила к концу. Мы затягивали ее как могли, причины придумывали всякие глупые. Начальнички
раздражались, а мы думали — все, нас разгадали, только и ждут, когда
разделывать под котлеты. Осталось работать три дня — а ничего сочинить больше
мы не могли, — выдался какой-то суматошный день: церберы наши что-то
выясняли между собой, проблемы решали, и так все, знаешь, нервно, на повышенных
тонах. Приехала машина с крытым кузовом, мы выгрузили тяжелые картонные
коробки; ворота закрыли, машина осталась на улице. Шофер копался, копался, не
уезжал, а мы тряслись: уедет, сейчас уедет, сердце колотилось аж до боли: сейчас или никогда! А начальнички ушли в
соседнюю комнату, и слышим — кричат, спорят, — в общем, разборки не на
шутку. Мы поняли: пора. Пролезли по очереди, даже доски обратно приладили, не
поленились, запрыгнули в кузов — а машина уже завелась, и дернула по грунтовке.
С одной стороны поле, с другой — лес. На первом же повороте попрыгали в канаву
и затаились.
— Зачем? — на этот раз я задал идеально глупый вопрос.
— Как зачем? — Павел даже плечи приподнял. — Тут же просто: обнаруживают
— нас нет! — и догоняют машину, мы бы сразу поймались… Вот
и слушай: пяти минут не просидели, как из ворот на всех парах выруливает машина
шефа, просвистела мимо, догнала грузовик; водитель крутит головой, шеф орет,
машет руками, обнюхивает кузов, даже под машину заглянул… Ну что? — грузовик
дальше поехал, шеф на тех же скоростях обратно. Только он за ворота — мы в лес.
Там разделились — понятно почему? — чтоб если поймают, не всех сразу.
Не знаю, как те, а я ушел. Четверо суток плутал: просвета нет, хоть вой.
Наверное, хуже только в пещере, в лабиринтах… Я боюсь чужого леса, в нем очень
легко заблудиться. Вроде идешь прямо — а на самом деле…
— Четверо суток? — выдохнул я и даже привстал.
Павел снова нервно зачесал затылок.
— Сначала я не в лес пошел, а в кустарник и провалялся там целый день в страхе,
что меня найдут; мне казалось, что искать нас будут, если по логике, именно в
лесу. И думал, конечно, как, куда и сколько идти; башмаки стоптаны, рубашка
драная… В сентябре бархатный сезон только на юге…
Потом как убитый заснул, проснулся от холода; ночь, луна яркая, и из-за нее я
боялся идти в лес — а вдруг следят? Взял палку, шел всю ночь, находил то одну,
то другую разбитую дорогу, а в открытых местах пересекал наискосок поля, думал
— так быстрее будет. Днем я спал в лесу: больно крепко страх засел, — и
еще я не уверен был, что убежал далеко, а не кружусь на одном месте. На вторую
ночь какие-то силы оставались, а на третий день желудок стал бунтовать. Я пил откуда попало: из ручьев, из луж, но так долго его
нельзя обманывать, а от листьев, травы, всяких кореньев меня тошнило — горечь и
только. Я стал чаще садиться, старался дремать. Но и это не выход: если ночью
не двигаешься — дрожишь от холода; что я делал? — садился спиной к дереву,
прижимал к подбородку колени. Однажды в такой позе проснулся — и аж пот пробрал
всего насквозь… Представь: на тебя в упор уставились
две светлые точки! Я заорал, с бешенством замахал палкой…
— Волк?
— Ну а кто… Он драпанул от меня так резко, что потом я
уже и засомневался: может, привиделось?..
Когда я к вечеру вышел на «железку» — прыгал бы, танцевал, если б ноги не
болели и не пухли от колючей травы, от кустов, сучков, будь они неладны. Я и
спотыкался на шпалах, и падал, но плевать: я радовался, что это — свое,
прочное, теперь точно выберусь куда-нибудь, и пусть хоть милиция забирает,
главное из рабства сбежал. Дотопал до станции, уже не помню какой, там даже и магазина нет, в дежурку
вваливаюсь — две женщины, одна молодая, другая пожилая, испугались; я говорю:
заблудился, хоть чаю налейте, все расскажу! Они чай сделали с булками,
бутербродами, я проглотил все это и стал рассказывать вот как тебе. Что
выяснилось: я в Тверской области, сегодня будет только товарняк на Псков, ночь
езды; но что делать во Пскове? Та, что постарше,
подумала-подумала и говорит: тебе бы в монастырь какой-нибудь трудником, возьмут, может, и без документов — смотря куда пойдешь. Стали думать:
в какой монастырь? Так и не придумали; и вот эта
женщина снова говорит: тебе лучше так сделать. Доедешь до Бежаниц, а оттуда дуй
в Теребени, — есть такое село между Новоржевом и Опочкой, там мою
племянницу крестили, и настоятель, говорят, хороший, если, конечно, тот,
старый, не сменился, — а старый — человек добрый, мудрый, хоть шуточки
пошлые любит, но то мелочи, главное доберись до Теребеней.
Машинист сажать меня не хотел, но женщины уговорили, и рано утром я выпрыгнул
из вагона в этих самых Бежаницах. Ну а там напросился к хлебовозу,
машина ехала до Опочки как раз через Теребени. Он,
наверное, так и понял, что платить мне нечем, но посадил, чтоб одному не скучно
было. Простой мужик; я и ему свою историю рассказал, так он подвез меня к самой
церкви, а из нее батюшка в это время выходил, и кричит: принимай, отец Георгий,
гостя!
Видишь, как я говорю: без словечек всяких, и мата ты не слышал. Я и так-то
человек мирный, но как и все, грешен, а в Теребенях отучился курить, сквернословить, стал верующим. И
вообще, спокойным как никогда. Я не что чтобы атеистом был, а как-то серьезно
не задумывался обо всем этом. Много чего мне отец Георгий подсказал. Убедил
меня, что виноватым нужно считать только самого себя, не спорить, не
оправдываться. Смирение нужно, говорит, смирение; смирись, признай свою вину и
проси прощения. А смирение дает вера. Это он все клонил к моей семье. Пусть,
говорит, супруга твоя беснуется и в Бога не верует, ты должен заботиться о ней,
о сыне. Я забыл сказать тебе, что сыну моему сейчас двадцать, он во всем всегда
был на стороне матери, — характер у него тихий, всегда под ее дудку
плясал… В общем, нужно мне примером своей любви,
внимания, доброго отношения пробуждать в них любовь, терпение, уступчивость.
Никакой резкости, говорит! Нежностью, тишиной всего добьешься. А суровость,
раздражение — это пороки сердца, болезни, их надо лечить, а пока ты болеешь —
бесы пляшут от радости. Я возражал: какое же может быть смирение, когда тебя
оскорбляют! И если даже оскорбляют другого. Молчать надо? Отец Георгий сказал:
нет, это не будет смирением. Смирение — это когда ты не ожесточен, когда нет в
тебе злобы, когда ты отвечаешь на зло добром и
останавливаешь зло! Представь, говорит, у меня грязный стол; что я делаю — беру
грязную тряпку? Нет, стол от этого станет еще грязнее. Грязь увеличится!
Поэтому я беру чистую тряпку. Но бывает, говорит, и так, что добро нужно
защищать, злу давать отпор. Да, и кулаками. Для защиты добра и оружие брать
приходилось, врага Руси громить!
Прожил я в Теребенях год, и знаешь, так деревня
надоела! В Череповец потянуло, сил нет. Да как представлял эти переезды, эти
пересадки, руки опускались. Отец Георгий видел, скучаю я, тяжело мне стали
даваться церковные службы, и сказал однажды: «В Череповец отправить тебя не
могу, а вот в Себеж пожалуйста. Дам-ка
я тебе ключ, поезжай, поживи немного; если не почувствуешь тяги вернуться в
село — станем что-нибудь думать. Семью бросать большой грех, какая бы ни была».
Эта комната ему от его бабушки, царство ей Небесное, досталась, он мотался сюда
раз в полгода, оплачивал коммунальные услуги, договорился как-то, чтобы пеню не
платить… И при первой оказии я приехал сюда с мешком —
картошку, всяких овощей батюшка насовал… Месяц прошел — перебрался я к одной…
Вдова с сыном, оба выпивают немного, и вот приходил я к ней приходил, да еще
двое там околачиваются, дружки ее мужа, нормальные ребята; и я сказал тогда:
давай-ка переселюсь к тебе, чего бегать зря? Я почему
так сказал? Понимаешь ли — дружки дружками, а мало ли что — по пьянке в постель
к ней залезут, я и не услежу… А комнату эту сдавать
можно — вот как тебе. Беда в том, что денег платить за
коммунальные услуги нет, все спустил, вижу деньги — удержаться не могу, будь
она проклята, эта водяра…
— А не перестанешь пить — батюшка узнает, — я покачал головой
одновременно и укоризненно и сожалеюще (жалел не
Павла, конечно, а простодушного отца Георгия. И меня
батюшка не одобрил бы: грешно на выпивку давать!)
— Узнает, узнает, — угрюмо хмыкнул Павел. — И мое пьянство не
утаишь, город-то маленький. И жить скучно! А вот где душа распрямляется — так
это на Замке. Не ходил за костел? У-у! Там за ним обзорная площадка — в городе
говорят «замок», потому что на том месте правда замок
стоял. Красота, высота — взлететь хочется! А так — что?.. телевизор не смотрю,
книжки читать неохота, а шабашек тут почти не бывает.
Одно развлечение: есть выпивка — зовем друг друга,
никогда не считаемся, кто и за сколько взял. Нет, что ли, страха Божьего во мне… Если батюшка не приедет и не заберет меня отсюда — пропаду
совсем; а у меня — уехать сил нет. Грешен, грешен!
Павел снова пошаркал галошами под скамейкой, нервно покрутил головой, фыркнул и
снова посмотрел на меня выжидательно и просяще. Я его понял.
Утром, едва я переступил порог прихожей — ударила в глаза, топя их, синяя,
выглаженная ветром равнина. Озеро шумело; было прохладно и солнечно. Сначала я
пошел на Петровскую горку — посмотреть на утренний, еще розово-туманный,
плывущий в поблескивающей синеве Себеж, а потом — за костел, но теперь не в
падающие переулки, а на Замок.
И словно попал на корму фантастического корабля. С трех сторон меня обнимало
воздушно-необъятное озеро; и если бы не берега, могло бы показаться, что здесь
— край света; а так казалось, что эти берега — другой континент, а шумящая ширь
голубой стихии — морской пролив… Ветер гудел, гнал
мелкие складки волн, торжественно трепыхал, опустошал
прибрежные тополя, осины и липы, не зная, куда развеять их листву и оттого
заставляя ее долго метаться, кружиться в бессмысленных порывах.
На Замок я выходил и в сумерках. Корма полуострова парила над серебристой
пустыней; у берега складками шевелились волны, дальше все было гладкое, льдисто-голубое; уже выглянула половинка луны, и видела,
как далеко заплыли утки, как одна-одинешенька еле движется лодка. Раньше всех
засыпал недальний остров со своей непроницаемой жизнью, заколдованной в
раскидистых низких ивах.
Сейчас, когда тихие серые сумерки накрыли город и медлили только с костелом, я вдруг
понял: а все-таки не веселый костел — строгий; и до сих пор — под беззаботные
клики играющих детей, под сосредоточенное шептанье
бабушек — доносит атмосферу восемнадцатого века, — Польшу, Германию…
Вернувшись к дому, я долго не мог войти. Лунный свет лился на дышащую
воду, заставлял ее мигать сверкающими пятнышками, простилал дорожку, на которой
надолго приостановилась лодка, словно рыбак углубился в чтение; до берега
дорожки не хватило, и она условно продлилась прерывистой серебряной полоской.
Плыли утки, подавали голоса, и недолгие водные разводы, которые они оставляли
за собой, жеммчужно поблескивали.
А где-то рядом, напоминая о земном, трещали цикады.
Поздно вечером я услышал в коридоре знакомое шарканье — это шел мой хозяин.
«Куда плывешь, венецианец, в гондолах собственных галош?» — вспомнил я строчки
Виктора Сосноры, обращенные к «принципиальному пьянице», блуждающему по февральскому двору. Иронический
стих настроил меня на вчерашний доброжелательный лад, только рассказа сегодня
не было — лишь просьба «добавить».
Я добавил. Грех…
Назавтра я простился с Себежем.