Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 10, 2014
Кира ГРОЗНАЯ
Поэт, прозаик. Член Союза Писателей России. Автор двух изданных книг. Публиковалась в журналах «Звезда», «Новая Юность», «Аврора», «Наша улица», «Сетевая словесность», «Зарубежные задворки», «Молоко» и др. С 2003 года — член ЛИТО А. Г. Машевского. С 2010 года — член редколлегии журнала «Аврора», с октября 2014 года — главный редактор журнала «Аврора». Живет в Санкт-Петербурге.
Балерина
балерина из ветхой музыкальной шкатулки
не танцует на столике, погнутые пружины
некрасиво торчат, символ старости и подагры
сломанной шейки бедра и забытых иллюзий
аллегории ни к чему, если старый хлам навевает
грустные мысли, скорее его на свалку
кукла таня давно облысела, бедная жертва
моих парикмахерских экспериментов, платье
красивое потеряла, теперь «щеголяет»
в распашонке и ползунках моего сынишки
сантименты прочь, если старый хлам навевает
грустные мысли, скорее его на свалку
бывший папин ботинок оскалил беззубую пасть
рассыпаются стулья, привезенные из дома детства
хорошо, что не вечны эти старые вещи
если мы уж не вечны, то было бы несправедливо
расставайтесь с хламом, боритесь с жучками и молью
все, что вам не нужно, тащите скорее на свалку
но как быть с устаревшими идеями и убеждениями
как быть, если накопленный опыт вдруг стал бесполезен
если все, во что верили, старым рассыпалось хламом
и надежды нет на то, что поверишь в иное
где такая свалка, куда принимают отходы
из сомнений, надежд, размышлений и веры
где такое кладбище, на котором можно похоронить
недостроенный дом, недописанный роман, недо — и так далее
почему мы таскаем с собой эту старую рухлядь
потому и стареют люди, и умирают
надорвавшись от тяжести, которую в себе носят
не имея душевной легкости, чтобы с нею расстаться
пополам разрывается хрупкая внутренняя пружина
падает в стол ничком сломанная балерина
Свойство памяти
Как известно, последним вытряхивается из тайника
То, что на дне, а лежащее на поверхности кажется нудным,
Суетливым, случайным, ненужным, и гладит рука
Серебристую ребристую клавиатуру, крутые бока
Одиночества, свернувшегося на коленях клубочком уютным.
Наш тайник так устроен, что все нужное оседает на дно.
Наверху — суета сует, шелуха бытового свойства.
А важней всего то, что вспомнится, когда чья-то рука занавесит окно,
Впрочем, это, видимо, тоже будут не тайны мироустройства,
А котенок, в кроватку запрыгнувший, аллерген разбрасывающие тополя,
Мамин русый локон, от бабушкиной колыбельной оторвавшаяся нотка «ля».
Одиночество
Одиночество — отличная штука, но это понимает лишь тот, кого все достали.
Тот, кто никому не нужен, не знает, как это ценно — быть никому не нужным.
Он листает тупо записную книжку, погрязает в прошлом, поддается сплину,
Неразборчив в связях, нестабилен в планах, откровенно навязчив
и невыносимо скучен.
Мне недавно открылась правда: одиночество — это подарок.
Оно не изменяет, не надоедает, не лжет и не просит денег.
От него все бегут, а оно все равно прощает и принимает обратно.
От него безрезультатно ищут лекарство, а оно безвозмездно лечит.
Оно приходит, как первый глоток воздуха —
в легкие, едва мы успеваем крикнуть.
В браке с ним рождаются дети и живут в полотнах, в строках,
в столбиках, в нотах.
Одиночество делает нас бессмертными и нужными, и тогда оно умирает
От невостребованности и одиночества, став ненужным
и потеряв смысл жизни.
Двадцать пятый кадр
Ну, здравствуйте, вот и осень, а лета и вовсе не было, я готова поклясться
Все происходит на острие двадцать пятого кадра, его не надо бояться
Правда, качество съемки расплывчато, что вызывает некоторые сожаления
Хотелось бы большей четкости, но так уж устроено мое ретроспективное зрение
Жизнь по-прежнему отрезвляюще многогранна и заточен клинок филигранно
И его грани-плоскости скользят друг к другу,
играя блеском отполированного экрана
Только мы никогда не сблизимся, как два параллельно бегущих рельса
Я в осеннем вакууме жду подбадривающего «согрейся»
Все построено и выверено понотно, построчно, все предельно ясно и четко
Правда, наш оркестр — расстроенное фортепиано, барабан,
губная гармошка, трещотка
Мы погрязли в ворохе предысторий,
превысив скорость, погнув пространство
И пришли, и уходим порознь, простив друг другу мелкое хулиганство
Прятки в снегу
Бутафорские веточки издают звон стекла,
если ветер их тронет, пробегающий по маршруту,
как скоростной ЭР–200; в белой крепости залегла
хозяйка-зима, и хрустальные остановились минуты.
Мимо помойных бачков и гаражей во дворе,
мимо детского садика и трансформаторной будки, мимо
я иду, увязая в снегу, заснувшая летом, разбуженная — в январе,
чтобы играть не то в прятки в снегу, не то — авторскую пантомиму.
Я иду, прилагая силы, чтобы в снег не врасти и не остаться торчать
пугалом в красном посреди детской площадки,
до пришествия снегокопов с ковшами,
а вокруг какая-то такая же нелепая жизнь плетется,
нога за ногу волочась,
и над нею не властны ни мороз, ни финансовый кризис,
ни авария на электростанции, ни цунами.
И у этой жизни на внешнем уровне смысла вроде бы нет,
но разроешь снег —
и увидишь, помимо мусора и примерзшей к земле дохлой кошки,
ростки, островки теплой почвы, тельца насекомых,
да весна в придачу воровато выглядывает из-за туч,
как из-под приоткрытых век,
недоуменно высматривая отдельные черточки предметов,
знакомых и незнакомых.
Поэты, психиатры и бабушки
Бабушка моего сына пришла помочь по хозяйству.
Мнет пюре, разводит молочную смесь (у ребенка хроническое заболевание).
Что-то бормочет под нос, критически настроенная к моему раздолбайству.
У нас с бабушкой моего сына разные жизненные ценности, как и призвание.
Вот так всегда: в своем кругу ты — практически совершенство само,
НА тебе — отдельную нишу, трубку мира и в руки — полную чашу.
А для всех родственников ты — самое обыкновенное чмо,
Которое даже не в состоянии сварить ребенку манную кашу.
Мне-то что, я давно научилась, незаметно для окружающих,
покидать свое тело,
Когда в нем находиться не очень приятно,
а психиатры это по-своему расценили.
Ну, а если бы им старшие родственники
запретили заниматься непосредственным делом,
То есть психиатрическими экспертизами — как бы все они взвыли!
Под давлением бабушек, сочиняли бы стихи, разгребали снег
и стригли газоны,
Постепенно охреневая от невозможности отравлять существование поэтам,
И тогда бы поняли, что такое для творческой личности
подчиняться тупым законам,
Лишь ночами в глазок наблюдая тот мир, на который наложено вето.
Ладно, мы с тобою, мой друг, пусть и ноем частенько,
что на нас все наср#али,
Пусть к реальности не приспособлены в той же мере,
что бабушка моего сына,
Но когда вдруг напишем что-то сносящее крышу — парим в астрале,
И идем пить водку, и хотим жить вечно…
и умрем не все — а лишь — наполовину…
Китайская шкатулка
Я могу многое сказать о тебе по тому, как ты закрываешь глаза,
сцепляешь пальцы, оглядываешься, держишь вилку, смеешься и дышишь,
не зная твоих привычек, событий, друзей, тебе о тебе могла бы я все рассказать,
если б ты нарисовал мне слона, написал стихотворение, но ты ничего
не рисуешь и не пишешь,
кроме безразмерных отчетов; я о многом в тебе догадываюсь лишь
по тому, как ты мотаешь головой, (занемела шея? отгоняешь бесов?),
не по тому, о чем говоришь ты (хотя предпочитаешь молчать), но —
как говоришь,
все твои паузы, интонации, умолчания, а не смысл, вот предмет моего интереса;
ты — китайская шкатулка, скрывающая, нет, не пустоту
в последней коробочке — невидимое миру знание,
если хочешь молчать, ты волен молчать, все равно я тебя прочту,
человек дождя, вещь в себе, зашифрованное послание,
я прочту тебя, я услышу слова, которые ты удерживаешь в губах,
как вишенку на тонкой ножке; задержу дыхание,
а что дальше, за тем пределом, мне расскажут линии на руках
и прожилки вен на висках,
твой сбивчивый голос, хранящий последнее осознание.
Вирус памяти
Я ношу с собой, как на теле шрам, вирус герпеса, или иную заразу,
Эту блажь, которую не срубить под корень и не вогнать в бытовые рамки.
Папочка, дорогой, столько снега в этом городе не выпадало ни разу,
Но уже не хочется почему-то лепить снежных баб, строить белые замки.
Наоборот, все больше злишься, что во дворе машину некуда на ночь ставить,
И внедорожники раскатали снег в «кармане» для своих высоких подвесок.
И рисуешь горы зимой, а рука тянется, чтоб на летний пейзаж исправить.
И идя по снегу, ему даришь следы и микрочастицы подошв в довесок.
Папочка, дорогой, а ты помнишь ту облепиху и лето на Иссык-Куле?
Жег песок босые ступни, но, как снег, не хранил следов, рассыпался золою.
Может быть, мы с тобой до сих пор еще там,
так и бродим призраками в июле…
Эту перевернутую реальность, как мой дед — пулю в легком, я ношу с собою.
Как набраться сил идти вперед, где тускнеет свет, папочка, скажи, Бога ради,
Если не переворачивать реальность, не крошить стихи полуночным совам.
Как понять мир, который рисует ребенок карандашами в своей тетради,
Если он не кровоточит тобой и не кровью твоей памяти прорисован…