Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 10, 2014
Ольга ГРЕНЕЦ
Прозаик, литературовед. Родилась в 1979 г. в Ленинграде. Окончила
математическую школу в Санкт-Петербурге, экономический факультет Рочестерского технологического института в Америке,
получила магистерскую степень по сравнительному литературоведению в Университете
штата Калифорния. Живет в Сан-Франциско. Работала редактором журнала «Narrative», сейчас консультант журнала. Автор двух
сборников рассказов: «КофеInn»
(СПб. Нева, 2006/пер с анл. Л. Шведовой),
«Ключи от потерянного дома» (СПб. Москва. Лимбус
Пресс, 2010/пер с анл. О. Гренец, А. Стивенс, М. Хазина.).
Короткометражный фильм по рассказу Ольги Гренец «Куда
течет море» вошел в десятку победителей Манхэттенского кинофестиваля 2012 г. и
завоевал гран-при на кинофестивале в Форли, 2012.
Как опознать шпиона
Как убедиться в том, что студент, посещающий ваш курс поэтического
творчества для начинающих, является шпионом?
Первым делом стоит к нему присмотреться. Тогда, наверняка, вы заметите, что он
не носит ни берета, ни очков в роговой оправе, как два других юноши, посещающих
курс. У него самое обычное лицо и этакий пивной животик — будь он в лучшей
форме, с первого взгляда можно было бы догадаться, что это шпион. Круглый живот
делает его на редкость добропорядочным, мешковатые джинсы и рубашки поло, в
которых он является в класс, всем своим видом демонстрируют «американский образ
жизни». Он пишет любовную лирику, о чем провозглашает во время вводного
занятия, и это сообщение заставляет вас внутренне содрогнуться из-за страшного
подозрения, что он любит складывать рифмы.
Зовут его Ричард Даффи. Он говорит, что родом из
Массачусетса, но в его произношение заметен сильный славянский акцент. И
хорошо, пусть говорит. Если вы уже научились обходить острые углы в вопросах
национальной принадлежности в кампусе университета в Нью-Йорке, не стоит
проявлять излишнего любопытства. Положим, он действительно родился в
Массачусетсе. Положим, его родители развелись, а мать отбыла в страну
победившего социализма, где вышла замуж за непризнанного поэта, работающего по
ночам истопником. Ричарда оставила десяток лет болтаться по улицам Москвы,
прежде чем он смог вернуться к отцу. Обо всем этом очень скоро станет известно
из его стихов. Одного семестра вполне достаточно, чтобы познакомиться с
биографиями студентов, они наперегонки рассказывают свои семейные истории, одну
занятней другой.
Любимые формы Ричарда — сонет и гимн. На вопрос, говорит ли он на других
языках, он называет испанский, и начинает декламировать:
— «El mundo va a cambiar
de base./ Los nada de
hoy todo han de ser»*.
Интересно, откуда в его испанском кастильская
шепелявость? Впрочем, иностранные языки требуют специальных знаний, и вынесение
вердикта приходится отложить.
На второе занятие вы предлагаете студентам принести чего-нибудь съестного,
чтобы устроить совместный стол. Занятие состоит из полуторачасовой лекции,
которую читает именитый поэт — на нее обычно стремится записаться пол
университета — и полуторачасового семинара, для которого класс поделен на
группы; вам, как руководителю группы, кажется, что еда раскрепощает аудиторию.
Большая часть женщин приносят в класс новомодные угощения: экологически чистые
морковные чипсы, вегетарианское печенье. Ричард приходит с яблочным пирогом и
коробкой мороженого и весьма озадачен: почему народ от его еды уклоняется, как
же так, это ведь яблочный пирог, разве американцы не любят его?
Он обходит комнату и предлагает:
— Кому пирог? Налетайте, друзья, очень вкусный!
Наконец, одна студентка говорит ему:
— Я не могу, для меня пирог слишком жирный.
Ричард искренне удивлен:
— Ты же такая тощая!
Тогда один из владельцев берета, возможно, из чувства мужской солидарности,
решается взять кусок, а Ричард накладывает ему сверху мороженого. Мороженое
земляничное, никак не сочетается с яблочным пирогом, правильный ответ — ванильное!
Тут у него явный прокол, но только самый циничный сторонник теории заговора
сумел бы построить свои обвинения на десерте.
Первые стихи Ричарда — довольно посредственные, но и у
других они не лучше. Оценок вы пока не ставите, зато от души можете надавать
полезных советов.
К середине семестра вы собираете стихи, написанные студентами после работы на
нескольких семинарах. Что у Ричарда? Печально, но Ричард так и не отказался от
натужной рифмовки, хуже того, он плохо использует разнообразие языковых средств,
искра фантазии в стихах присутствует, но они прямолинейны в своей
описательности, в них нет и намека на ассоциативность, без которой поэзия
невозможна. Вообще говоря, с людьми, для которых английский язык — неродной,
это случается, хотя по уверению Ричарда, он американец ирландского
происхождения. Что поделаешь, приходится ломать голову и искать советы,
полезные ему в работе над стихами под названием «Моя шея»:
Я думаю, что эта шея так умна
умнее остального тела,
и ладно приспособлена.
Она соединила вместе голову и тело.
Потоки крови ходят взад-вперед
через нее и кислород.
Я думаю, есть в шее слабина,
ее легко сломать, или петлей поймать,
иль гильотиною срубить.
Но без нее не мог бы наклониться смело
и голову от пуль я защитить —
висела б голова моя сейчас и столбенела.
Но с ней навек я — с самого рожденья
она подарена — до вечного забвенья.
Несмотря на чудовищный стиль, в стихах ощущается сила. Надо ему помочь. Вы
исписываете три страницы рассуждениями о роли образности в поэзии, о ритме и
музыке в стихах, сопровождаете примерами для иллюстрации своих мыслей. Потом
только спохватываетесь, что начинающий студент, как правило, не способен за
один присест переварить и реально использовать в своей работе больше одной
рекомендации. Горько сетуя, что вам, по горло заваленному работой аспиранту,
приходится тратить драгоценное время, которое едва удается выкроить для себя,
вы удаляете все теоретические страницы и вместо них даете несколько дельных
советов. Не стоит, мол, сковывать себя рифмами, постарайтесь поработать с
современной формой, перенесите, например, «и кислород» в отдельную строку или
попробуйте придать стихотворению вид шеи. Пока символического смысла в стихах
Ричарда вы не находите.
После того, как класс получает рецензии на свои работы, Ричард появляется у
двери кабинета, в котором сидят ассистенты.
— Что это значит?! — швыряет он лист с вашими заметками на стол. Такая
грубость была бы уместна в переполненном московском метро, но здесь… Впрочем, привычка общаться с поэтами подсказывает, что и
их чувствительность способна принять драматичные формы. Ричард явно расстроен
оценкой «B +»!
— Это очень хорошая оценка. Вы опережаете большую часть класса.
— Тогда почему не «A»?
Ну, известно же, что преподаватель не обязан защищать свою отметку перед студентом,
тем более, когда ее сопровождают вполне убедительные заметки! С другой стороны,
в глубине души вы сами с подозрением относитесь к любым формальным системам
оценки творчества. Поэзия — по определению субъективная форма искусства, и у
разных читателей разное восприятие чужого творчества. Откровенно говоря, вы
злитесь на «именитого поэта», которая пренебрегает своими обязанностями —
именно она считается преподавателем класса и несет ответственность за
выставленные баллы, аттестация — ее дело, почему вы должны отдуваться за нее.
Но на курс зачислено триста студентов, которые работают в восьми семинарах, и
знаменитость не берется выставлять все триста оценок сама.
— Есть некоторые вопросы к этому стихотворению, некоторые проблемы. Я
упоминала о них в своих комментариях.
— Не вижу! — Ричард поднимает листок бумаги и зачитывает ваш текст вслух. Действительно, невнятное предложение поиграть с
переносом строк — его можно оценить как простое поощрение к поискам! И так же
выглядит совет обойтись без рифмовки. Признаться, настойчивость, с какой Ричард
добивается высшего балла, достойна восхищения, но не упускает ли он при этом
более существенные аспекты?
— Так вы полагаете, что ваше стихотворение заслуживает оценки «A»? Вы
считаете его безупречным?
— Да! — отвечает он.
Этот ответ вышибает вас из седла, вы к нему не готовы. И все-таки, пусть у вас
небольшой педагогический опыт, кажется, его настырность не отвечает моменту;
подобное упорство, вероятно, годится, чтобы прошмыгнуть в клуб мимо вышибалы
или подняться по карьерной лестнице в такой бюрократической организации, как
КГБ, но вовсе не для того, чтобы обсуждать поэзию.
— Мм, хотите воды?
— Воду не пью. Разве что кока-колу.
Колы под рукой нет. Еще и колу ему подавай! Надо ответить так, чтобы у него не
осталось никаких сомнений.
— По-моему, я выставила вам более чем щедрую оценку, впрочем, если
хотите, подавайте поэту на апелляцию. Если честно, она может решить, что даже
«B +» для вашего стихотворения много.
На сей раз этого достаточно, чтобы выставить его из кабинета.
— Спасибо за помощь, — говорит он сквозь зубы. Страшно подумать,
что у него на уме: челюсти сжаты, глаза пылают гневом, покидая помещение, он
сильно хлопает дверью.
Следующие несколько дней, прогуливаясь по университетскому городку, вы время от
времени оглядываетесь по сторонам, чтобы убедиться, что вас никто не
преследует, а в вашей сумочке болтается газовый баллончик. Не занести ли его в
список студентов, находящихся под наблюдением в студенческой поликлинике, с
рекомендацией пройти психологическое тестирование? С другой стороны, страх —
страхом, но не сделал же он ничего такого, что можно было бы объективно назвать
сумасшедшим. Стоит ли отталкивать его? А что если это обострение ваших
собственных параноидальных симптомов?
Во второй половине семестра мастерство Ричарда возрастает так резко, что вы
начинаете подозревать его в плагиате и ищете его строки в Интернете. Результаты
поиска ничего не дают. Выходит, вы более способный учитель, чем считали себя до
сих пор? Или ему помогал кто-то из одноклассников? Или он попросту — одаренный
человек, а теперь еще и начитался хороших стихов, понял значение метафор? Что
ж, попробуем переключиться на темные истоки его фантазий.
Класс проводит много времени, разбирая строки: «Глаза моей жены глядят как дула
двустволки». Большая часть студентов подавлена ощущением агрессии, исходящим от
этого сравнения, хотя никто не понимает, чем оно вызвано. В другом месте, столь
же загадочно, жена живописуется как «обгорелое березовое бревно». Вы хвалите
его за использование аллитерации, но советуете развернуть эти сильные образы,
описав породившее их конкретное событие.
Ричард поднимает правую руку, сжимает большой палец, прицеливается в вас
указательным, нажимает на спусковой крючок средним, и издает звук, похожий на
выстрел: «Паф!» Ваше тело покрывается гусиной кожей, а волосы на загривке
встают дыбом.
Одна из студенток заступается за вас:
— Очень неуместно, Ричард! Что за террористические приемы?
— Всего лишь шутка, леди, — говорит Ричард, усмехается и
принимается демонстративно жевать шоколадное печенье, выуживая его из пакета,
который принес на ланч.
— Я тоже задаюсь вопросом, откуда образность этого стихотворения, —
говорит самая тихая студентка в классе. — По упоминанию березы можно
предположить север, вероятно, Канаду, там много берез.
Эта реплика вызывает надежду, что кое-кто из студентов не купился
на его легенду, будто он «родом из Массачусетса», только им не хватает смелости
разоблачить его. И тогда вы предлагаете классу сюжет:
— Когда я думаю о березах, я представляю себе Россию. Помните фильм
«Доктор Живаго»?
В ответ класс хлопает глазами, ни у кого ни малейшей
реакции. Как сложно обучать азам поэтического творчества, когда лишь немногие
студенты имеют близкие преподавателю духовные интересы.
Вы поворачиваетесь в сторону Ричарда Даффи. Он
встречает ваш взгляд в упор и изображает подобие улыбки. Легко понять, как он
взбешен — его пытались разоблачить!
В тот же день вы решаетесь играть на опережение и после семинара следуете за
ним, чтобы узнать наверняка, тот ли он человек, за которого себя выдает.
Он идет не домой или, по крайней мере, не прямо домой;
не выпуская его из вида, вы кружите за ним по городу. Он садится в метро и едет
на Ист-Сайд, на выходе его встречает рыжеволосая женщина, и вместе они не спеша
прогуливаются в направлении района музеев. По пути они заходят в угловой
магазин, потом покупают в пекарне багет. Любому случайному наблюдателю они
показались бы молодой парой, которая идет домой обедать, но внимательному
взгляду заметно, что они не касаются и не целуют друг друга, иногда только она
берет его под руку — за все время прогулки это самое большое, что они себе
позволяют.
Наконец они исчезают в здании, позолоченная надпись на котором гласит:
«Российское Генеральное консульство. Вход только для сотрудников», на листке
бумаги, прикрепленном внизу, написано: «Получающим визу вход
за углом».
С этой информацией вы смело направляетесь прямо в ФБР.
Дружелюбная женщина в деловом костюме принимает вас в своем кабинете и любезно
выслушивает, просматривая папку, которая лежит перед ней на столе.
— Г‑жа Молотова, — произносит она. —
Вы отдаете себе отчет в том, что это пятый российский шпион, которого вы
пытаетесь поймать? Первый… — она смотрит на листок бумаги перед собой. —
Первый был агент по операциям с недвижимостью. Второй — финансовый консультант.
Мне продолжать?
— Но на этот раз у меня есть доказательства! — говорите вы и вручаете ей
копию опуса Ричарда Даффи «Моя Шея» и расплывчатую
фотографию его рыжеволосой подруги, входящей в консульство. Агент ФБР бросает
беглый взгляд на эти документы и сует их в конец папки.
— Боюсь, что плохая поэзия не может служить веским доказательством. —
Но, следуя протоколу, она все-таки предлагает вам описать свои подозрения, что
вы следующие два часа и делаете: образование литературного критика предполагает
хорошее владение анализом детали в поэтическом творчестве.
Наконец, вы вручаете ей свои заметки и впадаете в ужас от мысли, которую тут же
озвучиваете:
— Этот человек — если его не арестуют немедленно… Не
окажется ли моя жизнь в опасности, оттого что я раскрыла его?
— Уверяю вас, что даже если бы он действительно был шпионом — а он им не
является! — не в его интересах причинять кому бы то ни
было телесные повреждения. Впрочем, если это вас сильно беспокоит, попробуйте
обратиться к врачу.
От ее надменной речи вам сразу становится лучше: нет смысла бояться, если даже
ФБР не волнуется по поводу этого человека. Однако последние две недели семестра
вы тщательно обходите Ричарда Даффи стороной и
ставите ему «A» за последнюю работу — длинное стихотворение, посвященное
собаке, которая была у него в детстве; эта работа и впрямь заслуживает высшей
оценки: она трогает, хотя в ней нет ни капли сентиментальности. Желая
убедиться, что ваше суждение вовсе не продиктовано страхом, вы просите класс
прочитать последние стихи вслух, и предложить свои оценки, подкрепив их
комментариями. Студенты выделяют стихотворение Ричарда как одно из самых
сильных; многие указывают на его первые и последние строчки как на лучшее, что
они слышали за весь семестр. «В какие сны ты сунул свой нос, любопытный щенок»
— так начинается стихотворение. И так же заканчивается: «В какие сны ты сунул
свой нос, любопытный щенок!»
Три года спустя ФБР арестовывает Ричарда Даффи как
участника российской агентурной сети, чему вы ни капли не удивлены.
* Слова Интернационала:
«Весь мир насилья мы разрушим…
Кто был ничем, тот станет всем».
Ласточка
Поразительный парень этот Степан. Зимой девяносто второго года он оказался в
Ереване, в доме своего дедушки, без воды и тепла. Каких только чудес
находчивости и изобретательности он не проявил, чтобы выжить! Главное, сразу же
купил дровяную печку-буржуйку, когда другие бросились покупать электрические
обогреватели; а чем он эту печку топил, и как он об этом рассказывает! Он сидит
на террасе дома моих родителей в Подмосковье в старом кресле-качалке, его
орлиные брови и горбатый нос нависают над чайной чашкой с розочками. На дворе
легкий снежок падает на садовые дорожки, посыпанные гравием, на заиндевелые
желтые листья, примерзшие к побитой траве, нервный пес соседей за высоким
забором отзывается лаем на малейший порыв ветра, а мы собрались вокруг
овального стола, на наших тарелках корчатся остатки спагетти, приправленных
трюфельным маслом. Настает, наконец, черед чаю, и на столе появляется торт «Наполеон»,
и йогуртовый торт, привезенный кем-то из
супермаркета, и тарелка с калифорнийским миндалем, и другая тарелка со сладкой
армянской курагой. Разговором на весь вечер завладел Степан, а это не так-то
просто в нашей шумной и словоохотливой компании, где никто не отличается
умением слушать.
Однажды Степан протопил буржуйку шестьюдесятью хоккейными клюшками. Понимаете,
хоккей — не слишком популярный спорт в Армении, как-то не прижился там в советское время. Но в Союзе был план, и по этому плану
в перечень товаров каждого спортивного магазина входило некоторое количество
клюшек по цене три рубля шестьдесят копеек за штуку. На гибкой многослойной
палке из осины и березы красовалась марка «Москва» — клюшки горели долго и
жарко и вдобавок источали славный аромат. «Америка! Америка!» — повторяет
сейчас Степан, как заклинание, и мама вспоминает чеховских «Трех сестер», как
мечтали они: «В Москву, в Москву!» Мой отец с нетерпением ждет возможности
спеть песню «Ласточка», по-армянски «Цицернак» — он
выучил ее в детской музыкальной школе, и это единственное, что он знает
по-армянски. «На далекой стороне молви, ласточка, ты мне: о, куда ты летишь в
беспредельной вышине!» Рядом сетует и возмущается тетушка — какое горькое
будущее ожидает этот мир вообще, и нас, ее племянников, в частности! Часть ее
гнева направлена на меня, потому что я самая молодая и могла бы догадаться, что
надо освободить стол от тарелок с макаронами и приготовить его к десерту — но
как же мне отвлечься? Густой и глубокий голос Степана завладел моим сердцем.
Однажды он отпилил часть деревянной балки потолочного перекрытия в старой
школе, предназначенной к сносу. Он забрался на чердак с пилой и пилил пол прямо
у себя под ногами. Пока они с товарищами бились с этой балкой, тащили ее к
заветной печке, конкурирующая группа увела пилу. «Цицернак,
цицернак, ду гарнан сирун трчнак».
Степан отказывается пить коньяк — предпочитает чай — и спрашивает у меня, можно
ли купить в Америке электрический мотор для его самодельного катера. Я живу в
Америке, но ничего не понимаю ни в катерах, ни в электромоторах. Степан уверен,
что можно. Я не спорю.
Однажды он умудрился запалить в печке алюминиевые стружки. Балки хватило
надолго, но зима длилась еще дольше. Тогда они с друзьями отправились на
заброшенную алюминиевую фабрику и вернулись с мешком, набитым стружками. Долго
пытались разжечь их в печке, потом сообразили, что алюминий воспламеняется при
температуре более высокой, чем температура горения дерева. К счастью, от
дедушки-химика в доме хранился приличный запас химикатов, хоть бомбы начиняй. И
вот Степан надел дедушкины жаростойкие очки и перчатки, зажег палочку магния и
кинул ее в печку. И что вы думаете, — он добился-таки своего, алюминий
запылал, а вслед за этим печка стала накаляться, и раскалилась до оранжевого, а
потом белого цвета, и начала бешено стрелять наружу искрами… «Ты лети — и
поскорей, к милой матери моей. Над окном у нее ты гнездо свое там свей».
Брат Степана Арсен курит на крыльце и беседует с моим
братом. Арсен только что ушел от жены и теперь живет
здесь, в Подмосковье. Арсен — художник, дизайнер, а
Степан — его менеджер, живут они от заказа к заказу. Степан предлагает
представить картину: покрытый снегом Ереван спит под звездным небом в своей
долине в тени Арарата. В одночасье обрушилась плановая экономика неожиданно
независимой Армении и погребла под собой всю промышленность. И
вот люди, закутавшись в одеяла, лежат в своих кроватях и разглядывают Млечный
путь, такой ясный теперь, когда не дымят больше трубы Ереванского
электротехнического завода, Ереванского коньячного завода, Ереванской табачной
фабрики, кондитерской и макаронной фабрик, обувного завода и алюминиевого
завода. А в самом сердце этой первобытной тишины из дымохода, торчащего
в окне третьего этажа обычного ничем не примечательного дома в центре города,
валом валит белый дым. Сказка!
Алюминий отлично прочистил печку, она стала белая-белая изнутри. Больше ни с
легкими, ни с тяжелыми металлами Степан не экспериментировал, зато нашел
оригинальный способ сжигать деревянные опилки. В обычном состоянии опилки горят
плохо, и добиться тепла от них невозможно. Он смешал их в ведре с небольшим
количеством воды и клея ПВХ. Потом разобрал печку, сняв с нее верхнюю
крышку, уложил вниз газеты, поставил в центр колено от трубы, залил сверху свою
древесно-стружечную смесь и оставил так на несколько часов. Когда смесь
застыла, он вытащил трубу, поджег газеты, а те уже воспламенили опилки. Пошел
процесс коксования, образовался уголь, и на нем Степан замечательно варил
прошлогоднюю картошку и подогревал воду, чтобы разводить сухое молоко для своей
новорожденной дочки.
Маме не терпится срочно найти том Чехова, чтобы разобраться в его отношении к
героям — ирония ли это или все-таки неистребимый идеализм? Папа тихонько
напевает «Цицернак». Друг Ваня баюкает на коленях
гитару, стараясь подобрать замысловатую мелодию. Брат с Арсеном
возвращаются в дом, они выглядят удивительно похожими, их лица дышат свежестью,
на черных волосах блестят снежинки. За забором тревожно воет соседский пес.
Сидящий с нами за столом двоюродный брат Лева пишет эсэмэски
своей подружке — она смотрит в соседней комнате футбол. Степан рассказывает о
катере, который они строят с Арсеном, осталось только
достать мотор. Я спрашиваю Степана, не хочет ли он еще чаю, он, не прерывая
повествования о своих делах, кивает и машинально кладет кусок «Наполеона» прямо
на обеденную тарелку с остатками макарон. «Я собирался эмигрировать в Америку в
девяносто втором году», — говорит Степан. — «Но у меня родилась
дочь, и мне вдруг показалось, что тут, после распада Союза, ее ждет какое-то
необычайно прекрасное будущее». Теперь Степан уверен, что Америка — настоящая
Мекка для предпринимателей. Я живу в Америке, но ничего не понимаю в
предпринимательстве, и мне нечего ему ответить. «Слышен выстрел из соседней комнаты.
Все вскакивают», — это мама читает из книги.
«Тьфу, на тебя!» — тетя шумно встает из-за стола и, больше не глядя в мою
сторону, начинает собирать обеденные тарелки. Макароны соскальзывают на йогуртовый торт, в чайную посуду, на коньячную бутылку.
Двоюродный брат вилкой аккуратно подхватывает и свивает макаронину с горлышка
бутылки, доливает свой и Ванин стаканы, и они оба пьют «За Америку!» Степан
прихлебывает чай и говорит с дерзкой усмешкой, от которой у меня замирает
сердце: «Я сидел в Ереване без электричества, тепла и воды, и я решил, что
Москва ближе. Арсен был уже в Москве, ну и я поехал в
Москву. И что теперь? Теперь у нас есть новый катер, правда пока без мотора».
Сказочный улов
Перевод Ольги ЛОГОШ
Как-то раз чищу я картошку на ужин, и тут звонок в дверь. Я вздрогнула:
никаких гостей я не ожидала, от неожиданности даже нож в ведро с отходами
выронила. Пока споласкивала руки, звонок повторился — незваный гость
упорствовал.
Пошла открывать: за дверью стоит женщина средних лет, платиновая блондинка с
приятными, удивительно правильными чертами лица и бледно-голубыми глазами,
одетая в серый брючный костюм.
— Прошу прощения, что беспокою в субботу, — говорит. — Чтобы
не задерживать вас, спрошу прямо: не можете ли вы внести пожертвование?
Я собралась было сказать: — Извините, нет, — как обычно отвечаю
мормонам-миссионерам, и запнулась. Не сразу, но дошло, что со мной заговорили
по-русски. Ничего удивительного, находись мы в Москве или в Самаре, но
вообще-то мы в Сан-Франциско. Ясный, солнечный день. Сосед, вон, моет машину —
помахал рукой, я помахала ему в ответ.
— Не хотите ли чаю? — спрашиваю я и чувствую, что вопрос на моем родном
языке звучит неуклюже. Я уехала из России подростком и, пока не поступила в
американский колледж, несколько лет жила в Хайфе. По-русски говорю раз в неделю
с родителями, по телефону, со всеми остальными — на английском или иврите.
— С радостью, — отвечает женщина, — я весь день на ногах.
Вошла, разулась и, пока я распаковывала гостиничные тапочки, хранившиеся,
теперь стало ясно, как раз для такого случая, стала оглядываться по сторонам. Я
ее прямиком в кухню повела. — А у вас мило, — говорит она
оценивающе и задерживается у распахнутых дверей моей студии-спальни, где я
работала над замысловатым пейзажем Ленинграда, который все рос и клубился в
моих воспоминаниях как вселенная. — Вы художница?
— Я занимаюсь исчислением страховых тарифов, — отвечаю, — а в
свободное время пишу маслом.
— У вас, должно быть, талант, — говорит она. — У меня аж
холодок пробежал при одном взгляде на… что бы это
могло означать? Рыбак на крыше высотки?
— Это женщина, девочка. Она ловит луну в море слез, затопивших ее двор, —
объясняю я. — Сюрреализм.
— Понятно, — отвечает. — Что ж, вода вышла замечательно,
такая холодная на вид! — После моего объяснения интерес к картине она потеряла,
и я довела ее до кухни, налила в чайник воды из-под крана и поставила на плиту,
накрыла стол: сыр достала, хлеб, масло из холодильника, отыскала в шкафу банку
малинового варенья и полкоробки шоколадных конфет, купленных в русском магазине
в Ричмонде.
Женщина взяла сырую картофелину, забытую на обеденном столе, и стала машинально
ее чистить. — Да что вы, зачем! — удивилась я, отнимая у нее нож и
картошку. — Я потом закончу. Хотите халвы? Кажется, у меня немного
осталось после… — чуть было не принялась пояснять, что после недавней
поездки в Израиль, но вовремя спохватилась: женщина-то, наверное, явилась за
пожертвованием для церкви, Израиль тут ни при чем. Я с
удовольствием разыгрывала русское гостеприимство, зачем же срывать
представление. Каждая деталь на счету.
— Расскажите о вашей церкви, — попросила я, роясь в стенном шкафу в
поисках халвы среди пакетиков с орехами и сухофруктами. — Вы ведь
собираете пожертвования?
— Все деньги, которые нам дают, расходятся на мероприятия для нашей
общины, — с достоинством объясняет она. — У нас дневной детский
центр, его ведут волонтеры. Пушкина, Маршака читаем, небольшие спектакли
ставим. Наши добровольцы помогают пожилым людям, продукты носят, обсуждают с
ними новости. У нас и библиотека, и компьютерный центр есть, чтобы новые
иммигранты могли списки вакансий найти, пособия по английскому. Наши расходы
невелики, мы любой малости будем рады. А оставшиеся деньги, если они вообще
остаются, идут на общий досуг. На Старый Новый Год даем обед, а в июне в день
рождения Пушкина устраиваем праздник.
— Вот она где! — извлекаю я халву из-за банки с огурцами. Упаковка
вскрыта, но халва еще свежая, полпачки осталось. Развернула, выложила на
тарелку перед гостьей. Чайник закипел; я, точь-в‑точь
как бабушка, свежий чай в заварной чайник засыпала, кипяток влила и в полотенце
завернула, чтобы заварилось покрепче.
Наконец чай готов, и я присаживаюсь к столу:
— К какой церкви вы принадлежите? К русской православной? Как вы меня
нашли?
— Возможно, я оговорилась, — отвечает гостья, помешивая чай
ложечкой. — У нас не церковь, а скорее общественная организация,
культурный центр. Большинство наших старейших членов еще во времена Советского
Союза приехало, они неверующие.
— Так вы не связаны с православной церковью?
— Нет, и с синагогой тоже, хотя раньше, когда у нас не было помещения,
некоторые наши встречи проходили в Еврейском общинном центре.
— Где вы находитесь?
— Знаете католическую школу на Кафедральном Холме? Недалеко оттуда, —
женщина намазывает хлеб маслом и кладет сверху кусок халвы. —
Превосходный чай. Где вы его берете?
— В русском магазине. А как же российское правительство? Вы знаете
кого-нибудь из консульства на Грин
Стрит? Они вас не финансируют?
— Нет, нет! Конечно, нет, — в голосе женщины возмущение. —
Они пытались. Пару лет назад оплатили доску на Русском Холме в память умерших
русских моряков. Но это был наш проект, это мы спроектировали доску! А они
сманили нашего архитектора, пожертвовали городу деньги — и вуаля!
Нет, с этими разбойниками мы дела не имеем.
Я наблюдаю, как женщина поглощает бутерброд с халвой. Ест она жадно, но приятно
смотреть с каким изяществом она крошки из уголков рта подбирает. Я еще не
ужинала, и, глядя, с каким наслаждением она ест, тоже начинаю испытывать
пустоту в желудке. Встала и, хотя это не очень-то вежливо, снова принялась
чистить картошку.
— В этом году мы собираемся открыть балетный класс, — говорит
женщина. — Одна девушка из балетной труппы Сан-Франциско, выпускница Вагановки, решила нам помочь. Готова
давать бесплатные уроки детям. Нужно только найти зал с балетным станком.
— Все это замечательно, только у меня нет детей.
— Вы молоды, наверняка, будут.
Женщина берет еще хлеба, намазывает толстым слоем масла и на этот раз
увенчивает его сыром, потом открывает баночку с вареньем и ищет, куда бы
положить варенье, а я начисто забыла про розетки.
— Понимаю ваши колебания, многие не любят отдавать на благотворительность
потом заработанные деньги. К сожалению, это часть нашего советского прошлого.
Китайские организации тут только богатеют и процветают, мексиканские общинные
центры тоже, а русские что же? Нам хочется гордиться нашей русской культурой?
Тогда не надо думать, что единственными благотворителями должны быть
православная церковь и российское правительство. Я вижу, вы образованная
молодая женщина, любите читать, пишете картины, слушаете музыку. Мы тоже любим
Высоцкого и Довлатова, и хотим, чтобы наши дети помнили имена, которые сделали
Россию великой, вопреки всем потрясениям в истории и политике.
— Симпатичная программа, — тяну я. — А что-нибудь намечается
в ближайшем будущем? Я постараюсь прийти, тогда и пожертвование внесу.
Последняя картофелина в кастрюле. В холодильнике есть кусок мяса — я собиралась
его поджарить, но не хочется это делать при чужом человеке.
— Конечно, у нас запланированы концерты. Вечера бардовской
песни, классического романса. Приходите, будем рады вас видеть.
— Превосходно. А где-то это вывешено, есть сайт, на котором можно найти
информацию?
— А как же. Есть электронная рассылка, не хочется слишком ее расширять —
наши помещения для встреч не очень-то велики — но, если вы решите
присоединиться, я позабочусь, чтобы ваше имя туда внесли.
Она смолкает, делает глоток чая и бросает на меня взгляд своих ясных голубых
глаз, выдерживая такую паузу, что я уже никак не могу не спросить:
— Сколько же стоит членство?
— Учтите, плата за вступление покрывает только основные услуги, наши
нужды далеко превосходят эту сумму. Обычно люди вносят около двухсот долларов в
год, но если вы просто хотите попасть в список рассылки, минимальный годовой
взнос — восемьдесят долларов для одиноких новичков и сто пятьдесят долларов для
семей. Безусловно, есть и другие возможности поучаствовать в наших
мероприятиях, но это зависит от ваших интересов.
— У вас есть какая-то форма для подписки?
— Разумеется, — женщина неторопливо отставляет чашку и извлекает
папку с распечатанными формами, где требуется указать имя, адрес, обозначить
уровень членства, и есть графа, в которую можно вписать номер кредитной
карточки.
— Мы бы предпочли наличные или чек, — добавляет она, — за
операции с кредитками берут проценты.
Вот так и выдала я ей чек на минимальные восемьдесят долларов, более чем
достаточно за услуги, которыми я, скорее всего, никогда не воспользуюсь, и
проводила ее до двери. Там я вспомнила, что до сих пор не узнала, где она взяла
мое имя и адрес — в справочниках меня нет.
— Знаете, — спускаясь по ступенькам, отвечала она, — я уже и
не помню. У вас же есть русские друзья, так? Скорее всего, ваше имя попало к
нам через друзей ваших друзей.
Мысль о том, что у меня в Сан-Франциско есть друзья, чьи друзья связаны с
русской общиной и считают, что меня может заинтересовать знакомство с их
центром, и смутила, и обрадовала меня. Детство мое прошло в России, и, хотя с
тех пор я не искала связей с родиной, меня тронуло, что кто-то считает меня
русской и думает, что я принадлежу к русскому землячеству.
Приготовила ужин, потом в порыве ностальгии вышла в Интернет и отыскала
советский телефильм, который любила в детстве — историю о девочке конца
утопического XXI века, случайно оказавшейся в Советском Союзе 1980‑х.
Фильм смешной и милый, со старомодными спецэффектами и чудной музыкой моего
детства. Так и смотрела допоздна — серию за серией.
А месяц спустя у меня закончился чай, и я решила совершить набег в Ричмонд для
пополнения припасов. Тут я вспомнила о моей визитерше и сообразила, что мне не
пришло ни электронного сообщения, ни письма, ни листовки в почтовый ящик с
подтверждением моего членства. Чек ушел, деньги с банковского счета сняты, но никаких
вестей я не получала. Никак не могла припомнить, оставляла ли посетительница
расписку или визитную карточку; попробовала найти в сети Русский центр
Сан-Франциско — выскочило несколько сайтов, но ни один не совпадал с той
организацией, которую описывала моя гостья.
Следовало бы немедленно сообщить о случившемся в полицию или в банк, заставить
их, по крайней мере, отследить чек. Очень не хотелось верить, что меня
одурачили, и я решила подождать немного: вдруг она пришлет приглашение на вечер
бардовской песни или просмотр старого фильма — она
так убедительно рассказывала об этом. День рождения Пушкина миновал, потом
приблизился Новый Год, но ни от женщины, ни от общества никаких вестей так и не
поступало. В конце концов, пришлось признать, что меня провели, и уже ничего и
поделать-то было нельзя, кроме как посмеяться, и я стала рассказывать про этот
случай друзьям, подробно расписывая собственное гостеприимство, и как
красноречиво она лапшу на уши вешала; история всем нравилась — было в ней
что-то русское.
Я рассказывала шутки ради, но постепенно смех друзей стал меня огорчать. Не
думаю я, что все русские — мошенники, и вовсе я не хотела, чтобы случившееся
подтверждало эту формулировку. Советский Союз — страна моего детства, а оно
ничем не было омрачено, пока родители не решились эмигрировать. До сих пор кажется, что отошедший в прошлое Союз оставил своим
детям томительную мечту о том, что все люди могут быть едины, надежду на общий
мир и равенство, и мечта эта — такая же часть советского наследия, как общий
для всех русский язык или традиции хлебосольства.
Озарение пришло ко мне во время корпоративной вечеринки, которую устроил один
из наших студентов, когда сдал последний экзамен и стал полноправным
сотрудником фирмы. Как обычно, мы собрались на террасе, на крыше здания
страховой компании. Вечер выдался свежий, мы спасались от холода вином.
Разговор не клеился, и когда во время очередной беспомощной паузы я рассказала
коллегам эту историю, они засыпали меня типичными вопросами страховщиков: — Как
думаешь, часто такое жульничество удается? Сколько народу она может одурачить таким образом за день? А за неделю?
Хотелось ответить, что номер был устроен специально для меня, но, скорее всего,
это было не так. С некоторыми вариациями он мог сработать с любым из русскоговорящих
жителей Сан-Франциско. В каком-то смысле мошенница использовала ту же идею, что
втюхивали нескольким поколениям советских граждан. Что ж, я оказалась ничем не
умней других!
Коллеги не могли взять в толк, почему я вдруг онемела. Они подождали немного,
потом переключились на другую тему. Вечеринка продолжалась, а я отошла к краю
террасы, потягивая вино и разглядывая низкие звезды, сверкающие над дальним
концом залива Сан-Франциско. Такие же звезды были видны с балкона нашей
квартиры в Ленинграде — я почувствовала почти благодарность к женщине за ее
проделку или, вернее, за переживание, связавшее меня с давним прошлым. В тот
момент припомнилось, какой я была пылкой и упрямой фантазеркой. Как раз это
самое чувство я и хотела выразить в картине с мечтательной рыбачкой, но оно
ускользало от меня. Героине картины открывалось ночное небо, и все миры лежали
перед ней как на ладони, а вместо этого, она, словно завороженный светом
лунатик, попалась в западню, притаившуюся в углу полотна.
Я допила вино и быстро покинула вечеринку, стараясь донести свое открытие до
мастерской. Но в состоянии опьянения не хотелось браться за краски, а когда
подоспели выходные, это ощущение потеряло свою ошеломительность, а потом память
и вовсе его поглотила.
Картину я так и не закончила.
Чужие лица
Перевод Андрея НИТЧЕНКО
После небольшой задержки поезд тронулся, да так мягко, что Мария, пробираясь
по вагону, едва ощутила момент, когда движение пришло на смену покою. Трое
парней стояли в проходе, карауля свои тяжело нагруженные дорожные велосипеды;
им пришлось поднять их вверх, чтобы пропустить Марию. Вагон был полон; хорошо,
что она вовремя заказала себе место лицом по ходу движения. Открыла ноутбук и,
ожидая пока он загрузится, стала вглядываться в табло над дверью, с
проплывающими на нем цифрами. Поезд ускорялся без шума, без напряжения,
казалось, на перемещение многих тонн стекла и металла
требовалось не больше энергии, чем, скажем, нужно было Марии, чтобы перевести
взгляд с предмета на предмет. Тридцать, сорок, пятьдесят километров в час.
Цифры на мгновение запнулись, потом снова стали расти. Сто, сто двадцать пять,
сто восемьдесят два. За окнами с обеих сторон высокие стены, испещренные
граффити, заслоняли виды окрестностей, иногда поверх стен простирались голые
черные ветви — но вот поезд влетел в тоннель, и деревьев не стало.
Мария переводила стихотворение с немецкого, последнего из освоенных ею языков.
«Am fernen horizonte/Erscheint, wie ein Nebelbild/Die Stadt mit
ihren Türmen,/In Abenddämmrung gehüllt». — «Вдали, на горизонте, возник как
призрак город с башнями, укрытыми пеленою сумерек». — Немецкие слова с ее
губ падали отчетливо и весомо, а английские плавали меж белых полей экрана
компьютера безо всякой определенности. Мария надеялась, что поэзия позволит ей
отыскать глубинные связи двух языков, и заодно скоротать отпуск, но дело было
обречено с самого начала: она была профессиональным переводчиком-синхронистом,
а поэзия, похоже, оказалась не по зубам.
Вынырнули из тоннеля: переход не был отмечен ни звуком, ни сменой скорости,
разве что новым качеством света в вагоне. Уже другие стены, отмытые добела,
загораживали поле зрения. Солнца не было, но воздух стал светлей, цвета одежды
у пассажиров ярче, а все очертания приобрели такую отчетливость, что люди
вокруг показались Марии совершеннейшими чужаками, невиданными, диковинными
существами. Вот напротив сидит человек, пытается
уснуть — чтобы не беспокоить его, Мария отключила динамик лэптопа — наверное,
командировочный, подумала она, когда садилась рядом, едет домой после
коммерческих переговоров. В коричневом твидовом пиджаке, но вместо кейса под
сиденьем громоздится простой черный рюкзак. С тем же успехом он мог быть и
студентом, и летчиком, и компьютерным инженером. Теперь Мария не была уверена в
своей проницательности. Или, например, те три парня, которые вопреки всем правилам
загромоздили проход своими велосипедами. Поначалу Мария решила, что это старые
друзья, что они недели, а то и месяцы готовились к совместному путешествию.
Странно, что заставило ее так подумать? Велосипеды разных конструкций, ничто в
снаряжении не подсказывало, что его приобрели в одном месте или в одно время, а
эти нежные счастливые лица были лицами просто очень юных людей, лишенных каких
бы то ни было отпечатков прошлого и намеков на будущее.
Мария перевела взгляд на экран компьютера и терпеливо ждала, когда освещение в
вагоне поблекнет и смягчится. Вот же иногда кажется, что людям дано ощущать
душевные движения друг друга безо всяких усилий, всего лишь оглянувшись по
сторонам. Освободиться бы от этого беспорядочного, бесчестного энергообмена, пусть на миг, и получить такую благодать!
Внезапно нахлынувшее чувство отъединенности
одновременно развеселило и испугало Марию. Оно и без того сопровождало ее во
время работы: Мария разъезжала по конференциям, только за эту весну в полном
одиночестве несколько раз пересекла Европу, преодолела свыше восьмидесяти тысяч
километров — достаточно, чтобы дважды обогнуть Землю. Ее преподаватели в
Калифорнии обычно сравнивали напряжение синхронного перевода с работой
авиадиспетчера. Двадцать минут работы синхрониста в будке, говорили они,
сравнимо с забегом на десять миль под палящим солнцем. Она любила свое дело, в
разнообразии тем, обсуждаемых на конференциях, научилась находить для себя
интерес; но ведь рано или поздно во всем своем ужасе наступает отпуск, двадцать
четыре изматывающе-долгих летних дня, и вот теперь, в
поезде, Мария сражалась за то, чтобы отыскать язык для простейшего,
старомодного стихотворения. — «Лодочник машет веслом в ритме печальном». —
Процеживаясь сквозь грохоты сознания, слова постепенно теряли смысл. Мария
выделила текст на экране и нажала «Delete», будто
отсекла себя от переживаний мертвого немецкого поэта, как только что отсекла
себя от всех, кто окружал ее в вагоне.
Через пару рядов, с другой стороны прохода, кресла были развернуты против движения.
С той минуты, как Мария обосновалась на своем месте, она почувствовала что-то
угрожающее в мельком увиденной в той стороне фигуре. Теперь, когда ее ощущения
обновились, а свет в вагоне был все еще ярок и приветлив, Мария отважилась
взглянуть туда. Она увидела женщину, сидевшую у окна спиной к движению, лицом к
Марии, но не обращавшую внимания ни на Марию, ни на кого бы то ни было. Ее
внимание было приковано к окну: она пристально следила за рельсами, согласно
убегающими в пространство, освобождавшееся от их коллективного присутствия.
Марии пришло на ум, что она всю дорогу воображала связь между собой и этой
женщиной, и возможно, отчасти опознавала в ней себя и находила такое отражение
невыносимым. Понятно, что сходство между ними — не физическое. Каштановые
волосы женщины очень коротко острижены, а длинные волосы Марии собраны в
аккуратный пучок; на той — синие джинсы и простая бордовая футболка, слишком
широкая при ее сухопарости, а Мария возвращается в Лондон с закрытия сессии в
Европейском парламенте и одета в ладно сидящий брючный костюм. Мария поняла,
что не может определить ни возраста женщины, ни ее национальности, ни места
рождения. Скованность проглядывала в том, как ее тело помещалось на самом
краешке кресла, как правая ладонь растопыривалась на оконном стекле. Женщина
наморщила лоб — это, безусловно, означает глубокое переживание! Но неясно какое
— под пристальным взглядом Марии женщина отняла руки от стекла и потерла виски.
Мария рассмеялась.
«Бизнесмен» у окна открыл глаза и уставился на нее. Короткий, внезапный взрыв
звонкого смеха замер. «Все в порядке?», — спросил сосед. Она потрясла
головой и продолжала смеяться беззвучно. Логика подсказывала, что она
раздражает соседа, но это неудобство ничем в ней не откликалось, совершенно ей
не передавалось. Даже странно: а вдруг это отчужденное состояние — симптом
новой болезни, какого-то нервного расстройства, и после отпуска оно надолго
удержит ее от работы в переводческой будке. А впрочем, Мария так не думала. Она
чувствовала себя не больной, а скорее просветленной, освобожденной от ненужного
бремени, которое сковывало ее жизнь. Смех иссяк сам собой, оставив по себе
ощущение благости и тишины. Не было ничего общего между ней и этим бизнесменом
или как его там, никакой связи между ними, кроме запаха тела, жалко прикрытого
сладковатым одеколоном. Ничего общего с велосипедистами, которых кондуктор уже
уводил в сторону велосипедного отсека в хвосте поезда, где их снаряжение не
будет мешать другим пассажирам. Один из велосипедистов отделился от остальных и
направился к противоположному выходу. Даже женщина у окна определенно не могла
переломить чувства Марии. Мария смотрела на слезы, беззвучно бегущие по ее
щекам, наслаждаясь новым знанием того, что нет никаких уз, привязывающих ее к
этой женщине.
Поезд замедлял ход, цифры на верхнем табло, под которым прежде стояли
велосипедисты, пошли вспять. Яркий свет в вагоне вспыхнул еще на миг и начал
тускнеть. Тонкий визгливый звук забился в ушах Марии, нарастая до тех пор, пока
с треском не лопнул. Она снова взглянула на плачущую женщину, на ее нелепую
бордовую футболку, всклокоченные волосы. Боль женщины была только ее болью, но
Мария заметила, что остальные пассажиры вели себя так, будто эта боль заразна.
Сидящий в соседнем кресле старик отклонился от плачущей как можно дальше,
«бизнесмен», проследив за взглядом Марии, глянул на слезы женщины и откинулся в
кресле, прикрыв веки. Всего полчаса назад Мария, опасаясь за свое душевное
равновесие, поступила бы точно так, как они. Теперь она оставалась спокойна.
Более того, она чувствовала какую-то растущую в ней силу, совершенно новый
интерес. Пока свет окончательно не потускнел, Мария открыла ноутбук и отменила
удаление стихов. «Солнце поднимается вновь, освещает небо, и указывает место,
где я утратил свое одиночество», — пусть с изъянами, но она закончит этот
перевод. Мария сохранила документ, отложила компьютер, пересекла проход и
накрыла ладонью руку плачущей женщины:
— Расскажите мне, что с вами случилось.