Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 6, 2013
Анатолий Головков
Поэт, прозаик, журналист, кинодраматург. Вырос в Риге, закончил МГУ им. М. В. Ломоносова и до 1992 г. работал в центральной прессе, печатался во многих странах мира. Самые известные публикации в журнале «Огонек» времен редактора В. Коротича. Лауреат премии Союза журналистов СССР за очерки из «горячих точек» (1990) и Союза журналистов России в номинации «Честь, достоинство, профессионализм» (2005). Автор нескольких романов, книги рассказов и детской сказки «Где растут макароны», по которой на НТВ был поставлен сериал «Котовасия». Известен также как исполнитель песен на свои стихи и музыку. Начиная с середины 1990-х гг., не прекращая заниматься литературой, работает в области кино. Публиковался в толстых литературных журналах: «Зарубежные записки», «Дружба народов». Живет в Москве.
Поэзия
В ПОЛУРЕАЛЬНОМ МИРЕ
* * *
Я не должен знаменам и аркам,
и дворцам за рекой ни хрена,
но одиннадцатому таксопарку —
за приют и бутылку вина.
За последнюю сигарету,
что позволили докурить,
за полоску немого рассвета,
до которого дали дожить.
* * *
Памяти Алексея Германа
Твой ангел перекурит во дворе,
вздохнет, переоформит документы,
в дымящемся, горбатом феврале,
не выдержав, взорвутся киноленты,
и полетят над Питером вослед
гармони, крепдешину, клочьям пара,
растает недописанный сюжет,
приблизится эскорт из Арканара.
Ему не ведомы ни зависть и ни страх,
не коронуют там уже, не строят плахи,
лишь над повозкою трепещет флаг
из лоскутов застиранной рубахи.
LACRIMOSA
Плачут ветры или дети. То ли скрип небесных сосен,
то ли ржавые качели их тревожат, бой часов.
Лифта сетчатые клети застревают, ночь и осень
понемногу отдаляют перекличку голосов.
Нас ведет полифония по спирали и по кругу,
за границу мутных стекол, на чужие этажи,
здесь когда-то пели птицы в приоткрытую фрамугу
и шептались аониды, а сегодня ни души.
Значит это не напрасно, для сомнений есть причины.
Репетицией пожара здесь не ведает никто.
Я скажу тебе точнее, плачут взрослые мужчины,
если женщины уходят, позабыв надеть пальто.
Переждем, пока аккорды разрушают эти своды,
а в долинах грез и пауз равнодушна ртуть озер.
Время есть, покуда длится наша частная свобода,
отражаясь в зазеркалье, где стоят оркестр и хор.
Мы пойдем, а нам вдогонку «Lacrimosa dies illa»,
как единственная правда, как случайное кино.
Я любил тебя так больно, что завидуют могилы,
lacrimosa, lacrimosa, lacrimosa, lacrimo…
* * *
Прошлое не награда,
темная сторона,
колкая как опилки,
сон,
западня,
засада,
капля из винной бутылки,
выцеженной со дна.
В полуреальном мире,
стертом в медь пятака,
помнит сама рука:
Зориным —
три звонка,
а Рубинштейнам, —
четыре.
Мне ничего не надо,
кроме камней и солнца,
гарусных вымпелов града,
звонницы под оконцем.
Можно щенячьим взглядом
их провожать, пока
тех, которые рядом,
не унесет река.
Пойма вечного лета,
скомканные берега.
Полдень,
пастель,
«Риголетто».
СКРИПАЧКА
В футляр не брошено ни цента,
и гулок переход, как храм.
Ты кубок лучшего концерта
даешь отпить его врагам,
и разбиваешь взмахом скрипки,
прижатой к бархатной щеке,
с нагой младенческой улыбкой,
непостижимо, налегке,
зато уже гудит надсадно
бетховенский железный век
из-за кирпичного фасада
и запертых библиотек.
К всеобщей чести, в третьей части,
от глаз языческих спасен,
мне Людвиг Ван приносит счастье
из глухоты своих времен
на глубину сто двадцать метров,
где только рельсы и вода,
и с каждым тактом непропетым
грохочут метропоезда.
РАЗГОВОР С НАЧАЛЬНИКОМ ПАСПОРТНОГО СТОЛА
Если вы, гражданин подполковник,
о незаконном моем проживании
в полуподвале
аварийного здания,
могу не для протокола,
ради человеческого разговора
вас прервать:
беспредельны места, где мы еще не бывали,
но конечны ресурсы мотора,
и под каждым из нас когда-то остынет кровать.
Ибо нет инструкций для жизни, есть правила смерти,
с которой
нам покажут мгновенно
и лазурь, и луга, и престол золотой,
вместе, порознь или попеременно,
но каждому с душою его непростой.
Там уже не солгать, что жили примерно,
оставляя след непорочным, как волна за кормой,
и без покаяния, наверно,
не вернуться ни в храм, ни к себе, ни домой.
Но глядя в зеркало веры, как в чистую воду,
изнутри, над собой и вовне,
я б и зашитым ртом прохрипел, что выбираю свободу,
с равными наравне.
SINATRA
Этот Синатра не спит в черно-белом овале портрета,
будто снова летал по заливу в ревущей моторке.
Ты неразлучен со мной в полуночном бреду, и за это
диск твой поставлю, дружище, трек о Нью-Йорке.
И поплывут септаккордов твоих золотые омары,
призраки свинга, кошмары судьбы и разлуки.
Спутники города, голода, джаза, — недаром
я вас любил, но не ведал печальней науки.
Ты пролетал на фанерной луне, или степом по сцене
пыль поднимал, и с улыбкою шел к микрофону.
Я под дырявым пальто обнимал радиолу. Антенне
треск и помехи прощал, чтоб подпеть твоему баритону.
Вот и теперь подпеваю. Да толку? В обманчивом мире
все позабыто, сдано, перекроены карты,
лишь не смолкает в моей комнатенке три на четыре
исповедь ангела, грешника, Фрэнка Синатры.
* * *
Минус пятнадцать по Яндексу, на дорогах свободно.
Дожуй-ка, водила, табак посредине маршрута,
да спой за баранкой нам песнь артобстрела забытого года,
как вынимал из жены осколки, закручивал жгуты.
Я бы теперь и сам с минарета заголосил муэдзином,
пусть дворники грязную жижу сдирают со стекол,
лишь бы нигде не пахло гарью, кровью, бензином,
и не смотрели голодные дети из выбитых окон.
Чем не житье на московских просторах, привольно,
правда, речь у тебя с акцентом, и профиль не очень…
Для тех, кто нас бережет от любви, бывает довольно
даже блеска в глазах, темней азиатской ночи.
ИЮЛЬСКИЕ МГНОВЕНИЯ
1
Лягушки прославляют сырость,
душа не просит — жаждет плоть,
чтоб поскорей послал на вырост
прохладу горнюю Господь.
Торгует девочка на рынке,
дрожит в сережках бирюза,
и рыба на ее картинке
таращит мертвые глаза.
2
Когда на шелковую нитку
нанизаны созвездья Шнитке,
и отражаются рекой,
звенят аккорды на запястье,
и лето, краткое как «здрасьте»,
и на душе один покой.
Там ты со всеми налегке,
пока не скрипнет кардиограф,
как будто ноты кто-то отнял,
и астра белая в руке…
* * *
А. Р.
Изменилось назначенье дома,
очага не чувствует щека,
догорают строчки, как солома,
на пустых полях черновика.
Сколько б ни глазел в ночные дали,
ни лечился водкой или Григом,
остается от твоей Италии
веточка с засохшим базиликом,
запах моря, трепет парусины,
мятая обертка от конфеты…
Именем Отца и Сына
помяни не нас, а наше лето.
ПАМЯТИ НАТАШИ
Эй, Баргузин, я не верил сестре,
будто ты не река и не ветер,
чтобы вал пошевеливать,
волнами повелевать,
а посланец, который
детдомовским детям
гостинцы носит в кровать.
Путались дни, как нити
прядильного комбината,
за стенкой соседи
закручивали кутерьму,
все орали и пили,
потом подевались куда-то,
будто ты их выманил по одному.
Сестра позвонит из Нью-Йорка,
я отзовусь из бездны,
в нулевом пространстве,
не помня вех и глубин,
мы укроемся там,
где нас искать бесполезно,
и не подарит судьбу Баргузин.
* * *
Сбереги, Петербург, застольных речей серебро,
переливы портьер, отражение заката в бокалах,
или вид из окна, где птицы роняют перо
в неприкаянный створ Обводного канала.
Довези до предместий, где слышен прибой,
и ветер срывает дикие сливы.
Ленинград, чтобы намолчаться тобой,
я бы отдал и берег, и мол, и соленые губы залива,
и себя, поседевшего рано щенка
в тертой куртке и рваной сорочке,
претендента, которого, впрочем, пока
окликают еще для подаяния строчки.