Повесть
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 12, 2012
Проза
Николай ТОЛСТИКОВ
Прозаик. Родился в 1958 году в городе Кадникове Вологодской области. После службы в армии работал в районной газете. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького в 1999 году (семинар Владимира Орлова). В настоящее время — священнослужитель храма святителя Николая во Владычной слободе города Вологды. Публиковался в газетах «Литературная Россия», «Наша Канада», «Горизонт» (США), журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум-АРТ», «Наша улица», «Русский дом», «Вологодская литература», «Север», «Лад», «Крещатик» (Германия), «Новый берег» (Дания), «Венский литератор» (Австрия), альманахе «Литрос», коллективных сборниках, выходящих на Северо-Западе. В Вологде издал две книги прозы «Прозрение» (1998) и «Лазарева суббота» (2005). Победитель в номинации «проза» международного литературного фестиваля «Дрезден-2007», лауреат «Литературной Вены-2008». Член Союза писателей XXI века.
ПОЖИНАТЕЛИ ПЛОДОВ
повесть
1
Прозвище Болонка злые языки прилепили отцу Флегонту Одинцову уже в зрелых годах, будучи в протопопах, приклеили намертво за его задорно ниспадающую на самые глаза седую, будто извалянную в муке, челочку, за мелкую в кости, но чересчур подвижную фигурку, а пуще — за вспыльчивый нрав, когда старичок напоминал маленькую злобную собачонку, готовую отважно вцепиться в чью-нибудь широкую штанину. Хотя порывы эти отец Флегонт умел в себе усмирить: тут же начинал безошибочно потявкивать в ту сторону, куда ветер дул, и за долгую службу ни разу не подвергся опале и все возможные награды получил.
Было ему за восемьдесят; в епархии давно числился за штатом, хотя в храме, где верховодили теперь молодые священники, еще иногда служил.
Держал он «худобу» — в кирпичном теплом гараже возле дома в стайке трескуче блеяли, стуча копытцами по настилу, две круторогие козы.
— Эх, миленькие! Соскучились! — отец Флегонт каждое утро приносил им пойло и, наддав зеленого с клевером сенца, подлезал с ведерком с натянутой поверху марлей к тугому козьему вымени.
И сегодня с дойкой старик управился споро, повесив на ворота гаража замок, бережно понес ведерко с парным молоком через двор и с продышками на лестничных площадках взобрался на четвертый этаж.
Василиса еще спала — в лицее выходной. Отец Флегонт осторожно приоткрыл дверь в спальню и залюбовался разметавшейся во сне девушкой. Господи, как время летит! «И все для нее, все для нее…»
Пусть спит.
Есть еще время погулять по улице. Старик любил этот ранний утренний час, особенно весной, когда ярко и радостно светило поднимавшееся солнце, под ногами похрустывал настывший за ночь в лужицах ледок, а уже с застрех крыш принималась робко звенеть капель. Отец Флегонт неторопливо брел по улочке, даже не встречая еще прохожих — над крышами домов начинали только куриться из печных труб первые дымки. Доходил он всегда до приметного в улице места — стоящих в каре и намертво сцепившихся могучими сучьями столетних лип, под которыми голубел крашеной «вагонкой» на стенах дом, мало чем отличный от соседних. Но Одинцов помнил здесь, на этом месте, хоромы другие: двухэтажные, барские или купеческие, и до того ветхие, с провалившимися потолками и полами, что семья, вселенная сюда после революции, теснилась кое-как в паре комнат внизу…
В первую военную осень и направлялся сюда к зазнобушке на короткую побывку перед отправкой на фронт он, двадцатилетний лейтенант Флегонт Одинцов, пытаясь унять в себе противное тягостное чувство, неотступно сосущее сердце. Была тому причина…
Парашют, запрятанный под болотную мшистую кочку, нашел поздний грибник. Диковинный роскошный трофей он протащил напоказ по пристанционному поселку и напоролся на участкового милиционера. Тот недолго соображал что к чему: хвастуна за ушко и звякнул по телефону куда надо.
Взвод солдат прочесывать лес повели два лейтенанта НКВД — только что после училища — Клинов и Одинцов. Еще сельсоветчики снарядили им в подмогу десятка два переполненных боевым духом стариков, свистнули и допризывную молодежку, комсомольцев. Винтовки были только у солдат, по пистолету — у лейтенантов, остальные вооружились кто чем: вилами, колами, топорами.
Но трое парашютистов с высоко поднятыми руками сами вышли на опушку леса.
К Клинову, засевшему в кабинете председателя сельсовета, на допрос их водили по одиночке. Флегонт прошел в «предбанник», прислушался. Из-за неплотно прикрытой двери доносились громкие восклицания Клинова вперемешку с матюгами. Сквозь щель Одинцов увидел лицо однокашника, злое, с выступившими на скулах багровыми пятнами.
— Ты будешь говорить правду, гад?!
Капризный, красиво очерченный рот Клинова хищно кривился, блестящие белые зубы закусывали алую нижнюю губу. Лейтенант отклонился назад и смачно, с оттяжкой, пнул острым носком сапога в какой-то темный мешок, лежащий на полу. Раздался стон, и Одинцов, обмирая, различил окровавленного человека, шевелившегося возле ног Клинова.
— Будешь говорить?! Будешь говорить?! — пылая разрумянившимися щеками, все больше распалялся Клинов, волтузя сапогами дергавшееся на полу скрюченное тело.
Человек, страшно вскрикнув, поднялся на колени и на четвереньках, запрокидывая залитое кровью распухшее лицо, пополз к Одинцову. Тот не заметил, что дверь предательски отворилась и он, остолбенелый, торчит на пороге на виду.
— Товарищ милый, дорогой! Вы хоть мне поверьте! Мне, командиру Красной Армии! Не было иной возможности из плена бежать… Мы же сразу сдались вам. Чего же еще он хочет?!
По разбитому лицу диверсанта текли слезы, прожигая в запекшейся кровавой коросте на щеках светлые проточины. Он, обнимая Одинцова за ноги, еще что-то шептал распухшими черными губами. Флегонт наклонился, чтобы помочь ему подняться, но, вздрогнув от окрика и топота солдатских сапог, поспешно выпрямился, пряча, как школьник, за спиной руки.
Солдаты, подхватив пленного под локти, оттащили его в дальний угол кабинета. Клинов, ехидно улыбаясь, подошел к Одинцову вплотную, уставился ему в глаза своим холодно-голубым взглядом.
— Врагов жалеем? Вон, как жалость-то проняла! В училище еще я к тебе присматривался: вроде как не наш ты… Смотри, рапорт подам!
Пленных увезли.
Растерянный Флегонт забыл в «предбаннике» планшетку, пришлось вернуться. Там вовсю орудовала уборщица.
— Кровищи-то налили, забрызгали все, даже стены! — ворчала старуха. — Били плененных-то крепко. Криком кричали, сердешные. Солдатик забежал ко мне — дай, бабка, тряпку! И затерли второпях, худо… Перемывать надо.
Одинцов заметил посередине темного пятна у ножки стола в кабинете белый комочек. Зуб!
— Я уж выгребла не один… — старуха, подняв зуб, бросила его в свое ведро…
В Городке, после встречи с невестой Варей, после поцелуев, объятий, ласковых слов, Флегонт вроде б как подзабыл злорадное обещание Клинова написать рапорт. Но пролетел день — и Одинцов не находил себе места.
Ночью плохо спалось. Он, стараясь не потревожить Варю, вылез из-под одеяла, ежась, торопливо натянул обмундирование.
За окном густел непроглядный сумрак, долго еще было до зябкого серенького рассвета. На крыльце на холоде не рассидишься, и Флегонт, выкурив папиросу, поспешил обратно в уют Вариной комнаты, но по берущим за душу своим скрипом рассохшимся половицам в длинном коридоре старался ступать как можно тише, чтобы кого-нибудь не потревожить.
И тут он услышал наверху, на втором этаже шаркающие, неспешные шаги, даже почудилось, что кашлял кто-то. Знать, не одному Флегонту в раннюю пору не спалось. Одинцов подумал на хозяйку дома, дальнюю родственницу Вари, Анну Гасилову, уже в годах женщину, но потом, вечером, подметил, что хозяйка с сыновьями-подростками и дочерью готовятся к ночлегу в смежной с Вариной комнате.
— Наверху никто не живет, — ответила на вопрос Варя.
Но Флегонт на другое утро спозаранок пробрался по коридору так, чтоб уж точно ни одна доска в полу не скрипнула, бесшумно взобрался по лестнице — изучил ее ступеньки днем.
За тяжелой, с трудом поддавшейся дверью в ноздри ударил запах керосиновой гари, возле белеющей в темноте печи затрепетало пятно света, Флегонт успел заметить тень, отбрасываемую чьей-то согбенной фигурой с «летучей мышью» в руке. Минута — и все исчезло.
Одинцов прокрался к тому месту, долго шарил ладонями по гладко отесанной стене, пытаясь нащупать дверной проем — напрасно. Заглянул он и в незапертые комнаты — пусто, лишь кучи всякого хлама угадывались в потемках.
Флегонт уж начал прощупывать кирпичи печи, извозив руки в побелке, но забрезживший в окнах рассвет заставил его ретироваться — не увидел бы кто из жильцов.
Первой мыслью Одинцова было — шапку в охапку! — и рвануть в местный отдел НКВД, он даже предвкушал, как затаившегося злобного врага выкуривают из дома. Надо — по бревнышку хоромы раскатят, и овчарку приволокут, чтобы унюхала! Но приутих — вдруг просто померещилось, поблазнило спросонок. На смех поднимут!
— Сам все разведаю! — твердо и отважно решил Флегонт.
Варя, хлебнув чайку, собралась на работу быстро, Флегонт пошел прожать ее, оставив незапертыми дверь и окно в комнате. Свернув за угол, он вроде б как всполошенно вспомнил об этом.
— Воровать-то там нечего, — попыталась успокоить его Варя, но Одинцов с озабоченным видом поспешил обратно.
За сарайками, за высоким плотным забором да еще пригнувшись можно проскочить в дом незамеченным — Флегонт точно рассчитал. Растворив окно, он забрался внутрь комнаты и затих. Лестница, ведущая наверх, была возле стенки, так что самый тихий звук чьих-нибудь шагов по ней был бы отчетливо слышен.
Хлопали двери, топились печи. Хозяйка со своими чадами готовила еду, обряжала скотину. Долог показался Одинцову день. Флегонт уж поклевывал носом и уснул бы, но тут услышал скрип ступенек лестницы — кто-то поднимался по ней. Одинцов осторожно выглянул и, дождавшись хлопка двери наверху, взлетел по ступенькам следом. И вовремя — Гасилиха стояла к Одинцову спиной в проеме открывшейся возле печи потайной дверцы.
— Руки вверх! Не двигаться! — срывающимся фальцетом истошно взвизгнул Флегонт и, подскочив, сунул ойкнувшей хозяйке под бок ствол пистолета.
Брякнулась об пол кастрюля, раскатилась исходящая парком рассыпчатая картошка; стоявший посреди крохотной комнатушки высохший, заросший седым волосом старичок захлупал глазами, как сова вытащенная на свет.
Бояться было нечего — руки старика пусты, в комнате он один.
Гасилиха опамятовалась, покосилась испуганно — любопытным глазом на Одинцова.
— Флегонт Иваныч, ты бы убрал наган подальше от греха. Неровен час — пульнешь! А это… свояк мой, все хотела знакомство с тобою свести, да больной он, почти не встает.
— Документики имеются? — прервал воркотню хозяйки Флегонт.
— Как же, все есть. Печник он бывший, раньше-то мастер нарасхват, а ноне… — обреченно махнула Гасилиха рукой и обратилась к старику:
— Ты бы прилег, Андреюшко, а мы вниз пойдем!
Флегонт, спрятав пистолет, по-настоящему разглядел деда, пока хозяйка усаживала того на кровать и поила из кружки остывшим чаем, присмотрелся, что пальцы у гасилихиного свояка тонкие и длинные, с бледно — матовой кожей — нет, не такие у печников, у тех раздавленные, избитые. Но пуще — в облике старика почудилось что — то знакомое.
— Не убежит никуда, песок сыплется! — решил Флегонт, но пока на всякий пожарный случай замок на дверь повесил и ключ в карман опустил. Нужно было придумать, что с дедом делать, главное вспомнить — где встречал его.
Одинцов мучительно напрягал память, перебирая увиденные ранее лица, отвечал недовольно и невпопад Варе. Несколько раз в комнату за какой-либо надобностью заходила Гасилиха, садилась напротив Флегонта и, сложив на коленях большие натруженные руки, смотрела на него настороженно и умоляюще.
И он, наконец, вспомнил! Конечно, в ту пору старик был много покрепче и побойчее, и вид у него был не как сейчас — беспомощный и жалкий, а строгий и недоступный. Это же владыка Ферапонт! Викарный архиерей из города, в котором родился Одинцов. Что в детстве запомнилось — никогда не забудется! Он тогда стоял возле собора в высоком черном клобуке и с посохом в руке!.
Флегонт, ликуя, что память не дала сбоя, даже напружинился весь, готовый конвоировать старика куда надо. Все они, «духовные», враги народа, нынче по лагерям, а этот, значит, затаился под чужими документами, тоже мне хозяйкин свояк! Тут и на обещанный Клиновым рапорт начальство, пожалуй, особо смотреть не будет. Такая птичка попалась!
— Вы епископ Ферапонт? — отомкнув замок, прямо с порога громко спросил Одинцов. И был удивлен — владыка не стал запираться.
— Да, — глухо ответил он и перекрестился на «красный» угол, где перед иконами тускло мерцал огонек лампады. — Вот и мой черед настал, — владыка стал тихо произносить слова молитвы.
Флегонт подошел к окну, отдернул занавеску. Во дворе шумно боролись гасилихины пацаны, сама хозяйка, напару с дочерью снимая высохшее белье, с тревогою поглядывала на окна.
«А ведь и их тоже всех!. — мелькнула мысль у Одинцова. — Укрывали…»
Владыка Ферапонт, завершив молитву, обернулся, и луч солнца из-за занавески пролился на его бескровное, с четко выделявшимися старческими коричневыми пятнами лицо, заставил затрепетать ресницы.
А Одинцов вдруг представил себе разбитое в кровь лицо того пленного «диверсанта», в смертном отчаянии обхватившего его колени… Нет, больше этого не будет!
Он подошел к архиерею и, сложив ладони, приклонив голову, попросил:
— Благословите, владыко! Мне на фронт идти.
И ощутил почти невесомую ладонь на своем затылке…
На станцию возвращался Флегонт следующим утром — кончилась побывка. Он еще не знал — не ведал, что поздним вечером того же дня, когда допрашивали диверсантов, во время бомбежки станции шальным осколком был убит лейтенант Клинов.
2
В голубеньком домике под липами на месте Гасилихиного родового пепелища, откуда все еще в глубоком раздумье побрел, тяжело ступая, старый священник отец Флегонт, жили теперь внук хозяйки Степан и его мать.
Сыновья Гасилихи не шибко ладили промеж собой. Оба неказистые, мелковатые в кости, с ранней плешью, обличьем очень схожие и оба любившие одинаково обзывать один другого — гадким карликом, они до жути разнились характерами и поэтому, наверное, с малолетства не забирал их мир.
Степкин отец вскоре после войны семнадцатилетним пацаном загремел на срок — залез с дружками в ларек, где его и сцапала милиция; так ершистый и неприветливый, он после отсидки стал еще злей и угрюмей. Однако, это не помешало ему высватать за себя в дальней деревеньке старую деву. Дому пришел конец — молодожен раскатал его на дрова и поставил новый.
Другой же брат женихался долго, все выбирал. Нашел, наконец, себе крутобокую копалуху, и детки у них полезли, как опята весною на пень.
Обоих братьев изломал и допек до поры лес…
Степкин отец работал вальщиком в паре с соседом; вместе выпили море разливанное, спали в «тепляке» спина к спине, из одного котелка хлебали.
Отец заготовил для себя «костер» хлыстов, как-то наведался на лыжах на делянку попроведать, а с нее трактор чужой с возом улепетывает. Отец — вдогонку! Из кабины соседушко высунулся и зная прескверный гасиловский характер, метнул топор. Степкин отец успел пригнуться — топор воткнулся позади его в ствол дерева — и прихваченным с места разоренного костерища крюком для подцепки бревен принялся обидчика из кабины выковыривать…
Со «срока» отец вернулся больной: заходился в кашле — как только легкие через рот не вылетали; ссохшийся, с землистым изможденным лицом, он недолго оклемывался, опять пошел ворочаться с лесинами. Куда больше?
Всегда угрюмый, без словечка, он тихо-мирно заваливался после работы спать, но в дни, когда ему удавалось зашибить «халтуру» и крепко выпить, становился зверь зверем. Крушил в доме все подряд, выгонял жену, Степка с сестрою улепетывали на улицу опрометью. Подрастающему сынку отец запросто мог дать зуботычину: только искры из глаз. А поутру, подняв прокравшихся обратно в жилище и забывшихся тревожным сном домочадцев, тащил Степку в лес драть корье или рубить дрова.
Раз, так пьяно закуражившись, отец наложил на себя руки.
Степка на похороны не ходил, убежал к другу своему Оське, прихватив с собою из ящика под кроватью бутылку водки. Тем и помянули. Он не знал: осудила его или нет за это родня, никто слова не сказал, да и про отца, не слишком до родовы тороватым, стали скоро забывать.
А Степан, когда худо-бедно дожил до «сорокашника», об отце вспоминал все чаще и чаще, без прежней обиды: «Вякнул бы он сейчас что, посадил бы я его на забор и вместо петуха пусть бы кукарекал!..»
Гасилов нигде не работал уже несколько лет. Это прежде бы, в «совковые» времена, его прищучили менты и отправили куда-нибудь вкалывать на стройки народного хозяйства; теперь же строек тех и в помине не было, а пол-Городка моталось-мыкалось без работы.
Степка когда-то трубил три года в морфлоте на Севере, после «дембиля» в училище гражданской авиации сумел поступить и летал бы, может, на трансконтинентальном лайнере или, на худой конец, на «кукурузнике», но… Приехав домой на побывку, он втрескался по уши в гостившую у соседей девчонку. Никогда на танцульки не ходил, с девками не целовался, ошивался все с верным другом Оськой Безменовым по охотам и рыбалкам, а тут, краснея и пыхтя, даже в любви попытался объясниться. Девчонка — верть хвостом: у ней таких Степок — пруд пруди! Она в далекий город, и влюбленный Степа за ней, а оттуда, с чужбины, еле ноги унес. Времечко меж тем летело, и «самоволку» Гасилову в училище не простили…
Дома он устроился радистом в «гражданскую оборону» — в ВМФ кое-чему научился, и не заметил, как год за годом, жизнянка до сорока и докатилась.
Вроде бы жил, как все, только почему так: семья — одна мать, руки-ноги болят и сердце порою норовит из груди выскочить, и работы никакой нет, вольный казак? Со здоровьишком-то ясно: самогонку приловчился гнать черт знает из чего и не одну цистерну выцедил; семьей бы тоже мог обзавестись, да все никак не удавалось забыть первую «зазнобу», перед другими, не успевая толком с ними познакомиться, напивался и выделывался. Не только девки, но и молодые разведенки, вдовушки махнули на такого кавалера рукой.
Один верный, с детства, друг Оська Безменов остался. На его всегда будто удивленно вытаращенные водянистые глаза, ссутуленную и высохшую, как мумия, фигурку слабый пол не клевал, так что со Степаном они состояли теперь на равных. Разве что Гасилов не засовывал, как Оська, периодически палец в ухо и, блаженно мыча, не тряс головой.
Оська приходил и трещал без умолку, недаром прозван был — «армянское радио». Степан нарезал для закуски соленые огурцы, хлеб, разливал по стаканам самогонку, даже слушая по привычке в пол-уха его болтовню, узнавал все новости в Городке, про все Оськины невзгоды и радости.
Мать Оськи преставилась рано; отец остался с кучей дочек, Иосиф — один сынок. Старенький домишко их походил на изрядно подпившего мужичка: припав набок к земле, все норовил совсем упасть да каким-то чудом держался — у отца, инвалида войны, подправить жилище руки, видно, не доходили. По детдомам, однако, хотя и порою хлеба на столе не водилось, никого из младших не раздали. Старшие девки выросли, разъехались жить самостоятельно; остались Оська и младшая сестра Танюха. Оську отец выделял из прочих и жалел больше: однажды пьяный ненароком спихнул спящего пацана с печной лежанки. Очутившись на полу, Иосиф не взревел, лишь тихо замычал, суча ножонками. Папашка услышал-таки его, слез с печи и испуганно прижал к себе, ощупывая голову. Оська-то оклемался, но отец потом, в подпитии, жаловался, что нащупал тогда на Оськином темечке приличную вмятину…
Степка догнал Иосифа в шестом классе, где тот мирно досиживал третий год. За одной партой они добрались до восьмого, после Оська ушел работать в лес да и застрял там на всю оставшуюся жизнь. Но был он похитрее, что ли, прочих: деревья не валил, лесины не таскал и к стынущим на морозе трелевочникам и прочей технике близко не подходил, разве что по большой просьбе, изнывая зимой от безделья, обрубал топориком сучки на поверженных стволах. В остальное время Оська числился лесником и не просто обходил свой учяасток, а постоянно несся рысью по ему одному ведомым тропам — «набор костей и кружка крови»
Занемог, занедужил от смертной болезни отец, но где горе, там и радость — инвалиду войны все-таки дали квартиру и вовремя: в домишке вздыбился возле просевшей печи пол и дугою выгнулись потолочные балки. Едва выехали, в доме случился обвал; не стало вскоре отца, и остались Оська с сестрой жить в новой квартире…
Все это Степан выслушивал уже в сотый, если не больше, раз и, взяв стакан, морщился, представляя засидевшуюся в девках и все еще красивую Оськину сестру, злющую брезгливую гримасу на ее лице, когда забегал иногда навестить друга.
— Опять пить? Алкаши несчастные!
Танька захлопывала дверь; Оська за стенкой боязливо не подавал голоса.
А было время еще, наверное, до школы… Степка и Танька не лезли в шумные затеи уличной ребячьей компании, везде ходили и играли вдвоем, купались голышом в теплой затхлой воде пруда и стали стыдливо избегать друг друга, лишь когда задразнили их завистники: «Тили — тили — теста, жених и невеста»
Куда все ушло?..
Степан, опрокинув в себя первый стакан, знал что будет дальше и что не случится ничего нового: у Армянского Радио внезапно «сядут батарейки» — Оська, замолкнув на полуслове, повалится под стол и продрыхнет там до утра, а сам Степан будет дальше тянуть самогонку в одиночку, пока не заснет, уронив голову на столешницу.
Пьянел Гасилов быстро, но шальная злорадная мыслишка не успела увязнуть бесследно в хмельном дурмане… Бедный Иосиф, не переставая бормотать, свалился от толчка в плечо на пол, и вдруг все перед ополоумевшими глазами его закрутилось. Это Степан стремительно закатал приятеля в домотканную цветастую дорожку и придавил больно подошвой Оськину скулу.
— Блей козлом!
Иосиф возражать не стал, заблеял жалобно, а Степан, стоя над ним, раскачивался из стороны в сторону, тупо пытаясь придумать новую пытку. Все равно незлобивый Оська за претерпеваемые порою мучения сердца на друга долго не держит, замиряется, едва стоит тому при встрече подмигнуть да щелкнуть выразительно пальцами по горлу.
— Изувечишь ведь дурака, сидеть за него! — прибежала из другой половины дома на шум мать.
— Уйди! — свирепо завопил Степан.
Пока он с матерью переругивался, Оська сумел высвободиться из «кокона» и на четвереньках, открывая лбом попадавшиеся по пути двери, улизнул на улицу.
Мать заплакала, негромко запричитала; Степан, залудив «дозу», уткнулся лицом в ладони:
— О ох, тоска зеленая! Сдохну!
3
Теперь отец Флегонт втайне гордился тем, что не «сдал» тогда, давно, на лютую расправу немощного старика епископа Ферапонта, хотя ни разу об этом никому не рассказывал. Опасался больше по привычке…
В конце войны его вызвали к высокому начальнику. Флегонт Одинцов был уже не зеленым младшим лейтенантом, а бывалым капитаном СМЕРША, но шел туда с откровенным страхом — слыхал, что многие и из «своих» оттуда не возвращались и куда девались — догадывались все да помалкивали. Начальника того он видел как-то мельком и то издали: в защитном френче без погон вышел тот из «эмки», плотно загороженный спинами челяди, и тут же исчез в подъезде управления — пузатый, коротконогий толстячок с огромной сверкающей лысиной.
Выслушав доклад еле пересилившего сушь в горле Одинцова, толстяк, мягко ступая, отошел от полузашторенного окна; Флегонт, избегая взгляда бесцветных, ничего не выражающих глазок, уставился поверх — на торчащие по обе стороны лысины вихры жестких, как грубая щетина, волос.
— Капитан, ты крещеный? — огорошил толстяк вопросом.
Одинцов замямлил растерянно, что, мол, не помнит толком: может быть, бабка его в неразумном младенческом возрасте и таскала в церковь крестить, а сам вдруг отчетливо, словно наяву, увидал укрывавшегося в потайной каморке архиерея и почувствовал, как побежали зябкие мурашки по спине — наверное, все стало известно. Показалось даже, что скрипнула позади дверь, и вот-вот кто-то схватит за локти и заломит руки назад.
Но толстяк приветливо кивнул на табуретку, приглашая присесть; сам устроился в кресле за столом.
— Так это еще лучше, — он нацепил на картошину носа очки и стал на кого-то очень похожим. — Для ответственного задания, какое мы хотим вам поручить… Война кончается, фрицам каюк, но на идеологическом фронте, сам знаешь, капитан, мира не предвидится. Вон за войну сколько церквей пришлось пооткрывать, а кто же за служителями их длинногривыми присматривать будет? Особо за старыми, из лагерей выпущенными недобитками? То-то! — толстяк, видимо, для пущей убедительности потряс перед собой коротким, будто обрубленным, указательным пальцем и ткнул им в лицо Одинцову. — Выслушай задание, капитан!
Одинцов поспешно встал, вытянулся, прищелкнув каблуками.
— А это уже будет ни к чему! Надо отвыкать напрочь! — довольный, хмыкнул толстяк. — Нужен нам среди длинногривых свой, сподручнее ему будет за ними приглядывать, в душу влезать. Так что принимай, капитан, другой облик, не все тебе диверсантов и дезертиров ловить!
— Как? Да я… Я и в Бога-то не приучен верить! — совсем растерялся Флегонт.
— Надо будет — поверишь! Выполняйте приказ! Инструкции получите в кабинете… — толстяк назвал номер и, нажав кнопку на столе, кивнул выросшему на пороге дежурному. — Проводи!
Выходя из кабинета, Одинцов оглянулся. Толстяк, закуривая, опять отходил к окну; в просвет между плотными шторами проглянуло солнце, и на противоположной стене заколебалась тень — черный дымящий шар головы с остро торчащими рогами. Показалось, опахнуло не запахом дорогого табака, а серой…
На другой день Флегонт в застиранной заштопанной гимнастерке стоял на службе в открытом недавно храме на окраине полуразрушенного города, косясь на закутанных в черные платки старух, неуверенною рукою пытался сотворить крестное знамение и как-то бездумно просил у того, в кого не веровал, помощи на неправое дело.
Неправым то, что он тогда начинал добросовестно исполнять, Одинцов стал считать много позже, а пока втягивался в таинственную церковную жизнь, быстро осваивал премудрости службы и, рукоположенный в священники, с виду изо всей правды проповедовал с амвона прихожанам о жизни во Христе, ни на минуту не забывая зачем был поставлен — «глаза и уши» работали у него исправно и безотказно.
Только вот со временем беда приключилась… Одинцов порою ощущал, как его буквально раздирало надвое привычное чувство долга и «ростки веры». В детстве заложенные богомольной бабкой семена, присыпанные толстым слоем мертвого пепла, где-то в сокровенной глубине души, оживая, прорастали и потихонечку пробивались к свету…
Того толстяка — рогатого беса арестовали, объявив его, естественно, «врагом народа», а вместе с ним и целую цепочку подчиненных. Одинцов все время не забывал, что он — одно из ее малых звенышек и что уж если ее потянули… В выстуженном морозом храме, где не то что мало-мальский звук, но и слабый шорох четко отдавался под высокими сводами, отец Флегонт молился один. Робко теплились в полумраке огоньки свечей перед иконой Спасителя, отражались в серебристом венчике над потемневшим древним ликом; отец Флегонт, стоя на коленях, бил и бил земные поклоны, сокрушаясь сердцем, шептал страстные слова молитв. Ему казалось, что стоит только выйти из-под спасительной сени Божьего храма, и тут же, не позволив ступить и шагу, его на паперти жестоко схватят и повлекут в ночь железные, не знающие ни малейшей жалости руки и — попробуй, дернись или вскрикни! — тотчас промеж лопаток больно и страшно упрется холодная сталь оружия. И возврата не будет, а лишь адовы муки, после которых пуля — желанное избавление.
Одинцов облизывал с губ соленую влагу, но слезы опять и опять застилали ему глаза, и, в конце концов, он обессилено распростерся ниц на холодных каменных плитах пола.
Обошла чаша сия, не тронули…
Сколько уж с той поры минуло лет? Теперь «перестроенный» народ валом повалил в распахнутые двери храмов и помолиться и просто из любопытства. Никто в открытую не насмехался над служителем культа, чернеющем в людном месте широкополой рясой, не передразнивал и не улюлюкал вслед. Даже самые отпетые безбожники, не желая выглядеть дураками и отставать от крутых перемен в жизни, напускали на себя смиренный и почтительный вид и по новой «моде» приглашали священнослужителей освящать новостройки, мосты, квартиры, самолеты, виллы, рынки, и под стрекот телекамер готовно подставляли довольные умильные рожи под кропило батюшке.
4
Незапертая калитка распахнулась настежь — и Степан обмер: пятнистое чудо-юдо ввалилось во двор, налитыми кровью свирепыми глазами уставилось на Гасилова; с ярко-алого языка, высунутого промеж огромных белоснежных клыков, капала слюна.
Заметив, что собачищу крепко держит на поводке коренастый чернявенький мужичок с бородкой, Степан поуспокоился. А тот, заломив бровь, прищуривая цыганский, с грустинкой, глаз, вопросил, растягивая слова:
— Ты по фамилии Гасилов будешь?
Получив в ответ растерянный кивок, он отпихнул ногой собачью морду и протиснулся во двор. Одет был незнакомец в невзрачный пиджачишко и спортивные с яркими лампасами штаны; за плечом на широком ремне вниз грифом висела гитара.
— Савва я, не помнишь? Брательник твой.
Обняться бы положено, но Степан лишь недоверчиво пожал протянутую ему маленькую ладошку.
— Ты, это самое… — брательник откинул полу пиджака и блеснул стеклом посудины. — Организовал бы, а?
— Я мигом! — Степан, отбросив всякую настороженность, метнулся в дом за стаканами и закусью несказанно обрадованный — тут без разницы, хоть родственник, хоть хрен с большой дороги или черт с рогами.
Савку, черноголового шустрого пацана, лет на пять постарше, он помнил смутно — едва померла бабка Анна, тот с матерью уехал на житье в большой город. По родне потом разнеслось, что, повзрослев, Савва вышел в большие люди — работал следователем; кое-кто из земляков видал его в милицейской форме. Но точно все были поражены, когда узналось, что Савва Гасилов вдруг стал… попом. Прикатив за какой-нибудь надобностью в областной центр, городковская родова норовила непременно заглянуть в собор, где, тихо в ладошку ахая, признавала в обросшем курчавой бородкой, облаченного в широкую «греческую» рясу служителе незабвенного Савву. Тот, видимо, предполагая присутствие ближней и дальней родни, неприступно хмурил брови, поглядывал грозно. Но родня и так к нему лобызаться не лезла, побаивалась, а уж дома-то россказней было! Эх, Савва, высоко ты взлетел, не нам чета!
Потом зловредный слушок прошел, что Савву-то из попов турнули, только кто этому верил, а кто нет…
Степан Гасилов, поправив головушку, приглядывался теперь к гостю с благодарно занявшейся, наконец, братской любовью; Савва, опровергая напрочь сплетни сгорающих от черной зависти земляков, оказался свойским мужиком: устроился поудобнее на чурбаке вместо стула, взял гитару, тронул струны и запел:
— Гори, гори, моя звезда!..
Он устроил во дворе гасиловского дома настоящий концерт. Захмелевший Степан, пустив слезу, попытался, подвывая, подтягивать да куда там! Заслушав Саввин сочный баритон, замедляли шаги прохожие на улице, соседи пораскрывали окна; пел Савва не блатную похабщину, какую услышишь из любой подворотни, а песни — их и по радио не всякий день крутят: «У церкви стояла карета…», «Вот кто-то с горочки спустился…» Степан, и половины слов не зная, затосковал бедный.
— Пойдем, Саввушка, пойдем! — размазав по лицу ладонью грязную влагу слез, затеребил он за рукав певца. — Там нас встретят…
Степан и не заметил, как подросли двоюродные сестры. Отца их, тракториста, сгубил не столько лес, сколько железо: угас он тихо и незаметно. А девчонки все бегали чумазые, в грязных, затасканных друг после дружки, платьицах, голодные — мамаша их, объегорить кого на полушку и рубль потерять, неповоротливая, заплывшая жиром баба к общественно-полезному труду была совершенно равнодушна.
Степана сеструхи однажды узрели валявшимся в канаве и потащили к себе домой.
— Брат ведь! Еще замерзнет… — проговорила которая-то. И вправду в лужах уж ледок позванивал.
В тесной барачной комнатушке одна из его спасительниц забрякала заслонкой печи, и вот ноги Степана очутились в тазу с горячей водой. Другая поднесла стакан обжигающего нутро пунша, и Степан начал оклемываться. С немалым изумлением узнавал он своих двоюродниц, из сопливых девчонок непостижимо превратившихся в рослых девах и даже не первой молодости. А ведь в одном Городке жили… Кто бы чужой стал возиться с пьяным! «Родная кровь!» Улыбающиеся лица сестриц расплылись в застившем глаза Степану соленом мареве…
С Саввой к ним и направились. Девки вправду обрадовались гостям. Дряхлый магнитофон, хрипевший день и ночь напролет непонятно что, забросили подальше; Савве пришлось петь почти без перерыва. Но глотка у него луженая: намахнет Савва стопочку, занюхает огурчиком и за гитару опять берется.
Барак, где разгоралось гульбище, стоял на оживленной даже поздним вечером улице. Здесь старшая сестра Симка после интерната, вкалывая полотеркой в детском доме, получила комнатенку. И пусть холодина в ней жуткая, пусть за стенкой функционирует общий нужник, остальные сеструхи одна за другой перебрались на жительство к старшей. Ничего, что и пованивает — притерпеться можно, в тесноте да не в обиде. Зато беспутная мамаша не обзывает походя дармоедками и сучками, сами себе хозяйки.
Не писаные красавицы, в девках прочно засиделись, но холостяжник, нетрезвый и отвергнутый молодежкой толокся у них безвылазно; куча подруг набегала перемывать всем кавалерам в Городке кости и мослы; забредали еще не засосанные семейной житухой молодые пары. Шум, гвалт, звон посуды, магнитофонный ор, табачная завеса — девки и дома от рождения в тишине не живали, а уж если случалось пять минут затишья, как чего-то не хватало. Спали вповалку, кто где. А поутру сестры, выпроводив ночлежников, просыпаясь на ходу, торопились на работу: кормить-поить никто не будет…
Вот и сейчас набилась полная комнатенка народа: кто, раскрыв рот, слушал Савву, кто разливал «самопальную» водку — магазинная-то не по карману. Степан незаметно для себя раскис и прикорнул на кровати…
Проснулся он, когда с улицы в окно стал робко пробиваться рассвет. Кое-как разлепив веки, Степан обвел взглядом полутемную комнату, на диване у стенки напротив различил человека: по вздернутой вверх бороденке догадался, что это Савва; вон и пес растянулся рядом на полу. Когда схлынула заполуночная развеселая компания, один черт ведает!
За спиной Степана кто-то сладко всхрапнул, он повернулся и опешил — Симка! Спала она, завернувшись с головой в тоненькое байковое одеяло. То-то жарило сзади как от печки! Степану сразу стало зябко, захотелось забраться на эту «печку» так уж всему! И он осторожно принялся натягивать на себя одеяло. Симка еще разок громко всхрапнула, простонала томно, но парня не отпихнула, дозволила ему заграбастать в ладонь полную грудь с острым зашершавившимся соском. Потом повернулась к Степану и готовно подставила для поцелуя жаром опахнувшие губы…
Брательников сестрицы тоже выпроводили на весь день на улицу. Те уныло побрели к автовокзалу: там, возле неказистой его домушки, столпились ларьки. На этом «пятачке» топтался опухший, небритый, небрежно одетый люд, пытаясь сложить имеющуюся наличность. Пока завсегдатаи с боязливым почтением разглядывали плетущегося позади братьев страдальцев дога с подтянутым к хребту брюхом — у сеструх даже корки хлеба не обнаружилось утром для бедной псины, Степан лихорадочно прикидывал к кому бы «сесть на хвост». Но, как нарочно, граждане были — самим бы кто плеснул.
Савва зазвенел в кармане мелочью, кивнул сразу ожившему Степану:
— На дорогу хотел оставить. Но ничего, доберусь!
Провожаемые завистливыми взглядами брательники поспешили под сень деревьев ближнего скверика. Кое-кто, вспомнив о неотложном деле к Степану, двинулся следом, но Савва тряхнул пса за ошейник, и тот, оскалив клыки, мрачным своим взглядом отсек напрочь сопровождающих.
— Ну, полетели! — вздохнул поглубже Савва…
Степан заметил бегущего по тропинке стремительной рысью Оську Безменова, для старинного друга не жаль было и пожертвовать «остатчиком».
Но Иосиф озабоченно сморщил лоб, поковырял пальцем в ухе, помычал и сообщил:
— Сеструху мою Таньку параличом расхватило. Инсульт. Домой из больницы выписали, в аптеку, вот, за лекарствами бегал. Жранье готовить надо.
Подношение Степана Оська отвел в сторону:
— Не буду! У Таньки хоть и речь отнялась, а ведь смотрит она глазами-то, все понимает.
Иосиф так же стремительно взял с места в карьер, как и мчался до вынужденной остановки.
— Боится! — с презрением махнул рукой ему вслед Степан. — Уж тут-то бы чего…
Впрочем, через минуту друг Безменов с его заботами был начисто забыт, надо было кумекать как раздобыть ДП, а волка ноги кормят. У сеструх на двери квартиры по-прежнему висел замок, и брательникам пришлось разлечься на травке возле крылечка — скоротать время.
Степан чуть не задремал и проспал бы точно вышагивающую прямо по середине дороги бывшую свою одноклассницу Лерку Васильеву. Лерка вышагивала бы себе и ладно, но она поигрывала бутылкой водки в руке, подбрасывала посудину в воздух и ловко подхватывала ее опять за горлышко. К однокласснице Степан в ином случае и не признался бы, побаивался он ее…
В первом классе посадили Степку за одну парту с девочкой. Белокурые волосы ее украшал, покачиваясь как диковинный цветок, огромный яркий бант; поверх школьного платья был надет снежной белизны фартучек; и даже каким-то чужим казалось среди этого великолепия смуглое болезненное личико с грустными большими глазами. Другие пацаны дергали своих соседок за косички, дразнили, высовывая языки; Степка же прижался к батарее под подоконником, притих и только опасливо, украдкой, поглядывал на Лерку, схожую с куклой, которую, прикасаясь, можно измять или поломать.
Вскоре учительница их рассадила, да и от кукольно-неприкасаемого облика Лерки скоро ничего не осталось. К средним классам она остригла коротко волосы, ходила вызывающе в джинсах вместо формы, убегала с парнями курить за углом; и ее же первую пацаны пытались лапать, впрочем, после крепких затрещин и отступились.
Леркина мать работала преподавателем в другой школе, и от учителей дочке почему-то доставалось больше всех. Когда Лерку отчитывали, она, сжав и без того тонкие и блеклые губы в брезгливую ниточку, спокойно стояла и не отводила от взмокшей от ярости учительницы презрительно-насмешливого взгляда. Изгнанная с урока, класс она покидала неторопливо выстукивая каблучками, гордо задрав носик, хлопала оглушительно дверью под довольный гогот хулиганистых парней с «камчатки». Если эти что-нибудь вытворяли, то Лерку обязательно вместе с ними тащили на разборку к директору, пусть она и не при чем была.
На улице поздним вечером слегка подпитая Лерка куражилась, девки от нее шарахались — непонравившейся она могла запросто завернуть длинный подол на голову и, завязав сверху, пустить так гулять, а наглому парню двинуть ногой в причинное место.
В выпускном классе пришла новый классный руководитель — Леркина мать, высокая моложавая женщина в строгом темном костюме. Лерку она поднимала во время уроков и делала ей замечания чаще, чем другие учителя. Мать и дочь стояли и смотрели друг на друга, одинаково поджимая в тонкую ниточку губы, и Степке казалось, что между ними возникала незримая стена, через которую они, может быть, друг дружку и видели, но не слышали и не понимали. Лерка после напряженного молчания срывалась к двери и захлопывала ее за собой. И к директору Лерку теперь таскали одну, без компании. Мать проработала не больше пары месяцев, уволилась…
После выпуска Лерку, как и других одноклассников, Степан видал мельком и, если с кем-либо хотелось поговорить, то ее он старался обегать сторонкой. Слышал, что она побывала в тюряге, прижила ребенка и забросила его на произвол судьбы, что суровая ее мамаша занялась воспитанием дитяти.
Нос к носу Степан однажды столкнулся с Леркой у пивного ларька; была она то ли после «отсидки», то ли выползла с того света после страшенного «бодуна». Только лицо ее, осунувшееся, со сморщенной, как у старухи, кожей, так напугало Степана, что он и про пиво забыл, унося ноги…
Теперь вот он, облизывая спекшиеся губы, зачарованно следил за сверкающей посудиной в Леркиной руке и — будь что будет! — пошел навстречу.
— Здравствуй, Лера! — заискивающе улыбаясь, робко поздоровался он.
— Здравствуй, здравствуй, хрен мордастый! — ухмыльнулась Лерка, но ее, похоже, больше заинтересовал Савва со псом: он разворачивал дога за тощий хребет, норовя Лерке загородить дорогу.
— Что, мужики? В гости ко мне намылились? Пошли!
Степан скоро понял, что он — третий лишний. На тесной кухне, заваленной немытой посудой, Савва после «стопки», запел громогласно, но Лерке не понравилось.
— Прекрати, соседи в ментовку настучат!
Савва, пуча глаза, опять вывел зычную руладу.
— Не тяни за душу, а то пазгну! Не понял?!
Лерка, как кошка, прыгнула на Савву; тот опрокинулся со стула, увлекая ее за собой. Лежа на полу, они вдруг оба рассмеялись, целуясь.
— Погулял бы ты, одноклассничек!
5
Родители Василисы, воспитанницы отца Флегонта, погибли в одночасье в автомобильной катастрофе. Батюшку, дальнего родственника, пригласили их отпевать, даже машину за ним и матушкой его прислали. Новопреставленных — молодых еще людей отец Флегонт при их жизни не знал, поэтому потом, за поминальной трапезой, помалкивал, пригубив вина из стакана, разглядывал незнакомые лица.
Лет семи девчонку в черной косынке, из-под которой выбивались жидкие хвостики косичек, подвела к столу молодая женщина с усталым измученным выражением на исплаканном бледном лице.
Девчушка нетерпеливо высвободила из ее руки свою ладошку, подбежала к улыбнувшемуся отцу Флегонту и затеребила его за рукав:
— Дедушка, ты старенький и все знаешь… Скажи, когда папа с мамой приедут?
— Василиса! — одернула ее женщина, но девчонка, уже смело забравшись к Одинцову на колени, тянулась, тихо смеясь, потрогать его бороду. Тогда женщина, вздохнув, опустилась на пустующий стул рядом.
— Не знаю куда ее и деть… Школьная подруга я мамы-то ее. Мне уезжать вот-вот надо, на другой край страны. У одних родных просила, у других, чтобы за девочкой присмотрели, пока документы в детдом оформляют, и никто не берется.
Женщина произнесла слово «детдом» чуть слышно; отец Флегонт скорее догадался по губам. Он с жалостью поглядел на девочку, с его колен тянувшуюся ручонкой к большому румянобокому яблоку на блюде посреди стола, и, может, даже неожиданно для себя спросил:
— Хочешь погостить у нас?
Девчушка радостно кивнула.
Потом, всю обратную дорогу поглядывая на заснувшую рядом на сиденье девочку, отец Флегонт толковал матушке:
— Все веселей и поваднее нашей внучке Верочке с нею будет! Угла не объест, пусть хоть перед детдомом поживет…
Попадья помалкивала, отводила, насупившись, глаза в сторонку, но Одинцов как бы не замечал этого…
Девчонки-одногодки сдружились, летние деньки промелькнули быстро. Веру увезли родители, а над Василисой отец Флегонт надумал оформить опекунство.
Матушка такое решение встретила в штыки:
— Сдурел на старости лет! Было б хоть что опекать, а тут, окромя битой машины — ни гроша! Лучше б о родных детях и внуках позаботился!
Но Одинцов все равно решил сделать по-своему, вздохнул только, взглянув на дородную седовласую, с мясистым лоснящимся лицом надувшуюся попадью — мало чего осталось в ней от прежней Вари-Вареньки, что ждала его когда-то давно с фронта в большом старом доме на окраине Городка.
— Если не отвезешь девчонку, — матушка не уточняла — куда, а лишь угрозливо постукивала пальцем по столешнице, — Я тогда уеду к дочерям. Посмотрим как ты с ней крутиться будешь!
И сдержала слово. Только вовсе туго отцу Флегонту с Василисой не пришлось — обиходить девчонку стали помогать ему старушки из обслуги храма, да и сам батюшка супишко и кашу сварить, постирушку устроить не брезговал: матушка и прежде частенько погостить у дочек в Москву или в Питер отлучалась. В школу Василису за руку он повел сам, помогая девчонке удерживать большущий букет цветов.
Наведывалась матушка, навещали дочери, но уже чем дальше — тем реже перемигивались за столом, шептались по углам, покручивая пальцем у виска. Заботило другое — отцу Флегонту было порядочно годков, мало ли что… Неужели по стариковской своей дури отпишет все, что накоплено, чужачке?!
Одинцов лишь усмехался, видя напускную ласковость на лицах дочерей и плохо скрываемую злость на лице матушки, подмечал, что чувствует это и переживает больно Василиса, и вот это-то и сблизило их, старого и малую. А тем, родным, было все невдомек.
И еще думки одной, овладевшей им неотступно, не высказал родне да и никому отец Флегонт: в благостное время молитвы к Богу пришла она. «А что если воспитаю сироту, помогу подняться — ведь зачтется мне там, на страшном суде Господнем? Прошлые мои грехи, тяжкие и смертные, может, искуплены будут?!»
С надеждой и упованием поднимал он влажные глаза на образ Спасителя.
6
Утром на квартире у Лерки «поправляли» головушки, галдели, смеялись соленым шуткам; Степан поначалу и не заметил, что с порога комнаты пристально смотрит на него какая-то старуха. Голова ее косо повязана линялым платком, в разгаре лето, а одета она в поношенное теплое пальто; обувка — на одной ноге сапожный опорок, а на другой растоптанная сандалия с дырявым носком, и даже чулки разные.
Степан вгляделся в неподвижное, наподобие маски, лицо и подметил черточки, схожие с Леркиными.
Из-за спины старухи вывернулся белобрысый малый лет пятнадцати, ясными голубыми глазами выжидающе уставился на Лерку.
— Бабушку отдохнуть отведи. И напои чаем! Как на огороде дела? — Лерка деловито давала указания и спрашивала между затяжками сигаретой.
— Бабка-то твоя ругаться не будет, что мы здесь сидим? — полушепотом спросил ее Степан.
— Это мать моя, не узнал, что ли?! — жестко прищурилась Лерка. — До ругани ли ей… И еще — родной сынуля. Со зрением у него — кранты!
Она прикрикнула на парня:
— Надел бы ты очки, сынок! А то шаришься, за стенки держишься!.
Лерка «дотянула» стакашек, кивнула гостям, чтоб подождали ее на улице.
Степан не успел досмолить найденный «бычок», сидя у подъезда на лавочке рядом с Саввой, чешущим за уши пса, как Лерка уже выпорхнула из дверей в нарядном платье, с кокетливо собранными в пучок волосами на голове; мрачную синеву под глазами прикрывали солнцезащитные очки. Только что вот сидела за кухонным столом в затрапезном грязном халате, бесстыже заголяя худые ноги, с растрепанными космами и с помятой рожей и — на тебе, совсем другое дело!
Савва сочно крякнул и, ударив по струнам гитары, хватил:
— Мохнатый шмель на душистый хмель!.
Баритон его в стиснутом пятиэтажками дворе-колодце отлетел от стен множеством отголосков; сразу завысовывались из окон любопытные, а все, кто был во дворе — женщины развешивали сушиться на веревках белье, дети играли в песочнице, мужики возились с автомобилями — все побросали свои дела и делишки и удивленно вытаращились на Савву.
Лерка, гордо задрав подбородочек, взяла по поводок дога — тот послушно и добродушно ткнулся ей мордой в колени, и неторопливо зашагала вслед за пританцовывающим перед нею с гитарой поющим Саввой. Степан, топая за ними, все не переставал удивляться Леркиному виду: «Прямо принцесса английская! Небось, в колонии-то конвоиры с собаками под охраной водили. А теперь сама аж с догом идет, человеком, наверное, себя чувствует!»
Все бы ладно, но оглянулся Степан и его покоробило, приподнятое настроение стало улетучиваться: к стеклу в окне первого этажа дома льнула лицом Леркина мать со скорбно поджатыми губами…
На окраине Городка еще и друг Иосиф окликнул. Он, потихоньку ступая, выводил на прогулку сестру, подхватив ее за подмышки. Рослую, выше на целую голову брата, Таньку теперь трудно было узнать: одна рука плетью болталась вдоль тела, ноги еле передвигались, но страшнее всего были испуганные беспомощные глаза на бледном исхудалом лице. Доправив кое-как сестрицу до лавочки в тени деревьев неподалеку от подъезда, Оська изрядно взмок и не раз сказал спасибо подоспевшему на подмогу Степану.
— Вот так и живем… — начал Иосиф, но Степан, махнув рукой, побежал догонять новоиспеченных друзей — на Таньку было лучше не смотреть…
— Куда мы? — растерянно спросил он.
— Туда! — указал Савва на белевшую за полем на холме церковь. — Там меня встретят и приветят. И вас заодно.
Казалось, до храма — рукой подать, но перешли по разбитому тракторами мосту затянутую тиной и забитую городскими стоками речушку; полевая дорога, развороченная весной, закаменела в глыбах, и скоро путники выдохлись; лишь пес, отпущенный на свободу, вспугивая птичек, носился по полю, смешно вскидывая зад.
Палило нещадно. У беленой, украшенной кирпичной кладкой, стены церковной ограды заозирались — где бы напиться воды и сунуться в тенек. Кругом — тишина, как все вымерло. Савва, пригладив бородку, приосанился и, постучав в дверь дома возле ворот, спросил батюшку. Старушечий голос из-за двери ответил, что нет его, в отъезде, но к вечеру должен вернуться.
— Будем ждать, — обескуражено поскреб Савва в затылке.
— Пойдем к карьерному пруду! — предложил Степан.
С краю погоста огромный карьер уродовал холм, сожрал его почти наполовину; на дне поблескивало озерцо, наполненное водой из подземных ключей.
— Искупаемся?
Савва в ответ промолчал, лег на траву в тень вековой липы на краю обрыва. Лерка тоже опустилась рядом и положила его голову себе на колени. Степан вздохнул и бегом, рискуя свернуть шею, пустился по откосу вниз.
Вода в озерце, прокаленная солнцем, чуть ли не исходила паром, зато донные ключи сразу застудили ноги.
— Давай сюда! — крикнул восторженно Степан Лерке с Саввой, но те не откликнулись: он, похоже, задремал, а она задумчиво перебирала, крутила в пальцах его кудри.
На Степанов крик дружно захихикали проходившие мимо по тропинке к погосту три молодые бабенки. Были они, видно, из села неподалеку от церкви. Степан смутился, нырнул, едва не окарябав лицо об камешник на дне. Донный холод стянул судорогой ноги, скоро выгнал из воды. Степан, убедившись, что поблизости никого нет, разлегся на песочке…
Разбудил его шум подъехавшего автомобиля, хлопот дверок. Савва, тот, бегом припустил к сторожке, у крыльца троекратно облобызался со стареньким батюшкой, которого прежде Степан не однажды видал стоящим в задумчивости возле его дома в Городке.
— Что, брат Савелий, и до нас, грешных, добрался? Как в «расстриги» попал, так и болтаешься до сих пор? Всему виной — питие да развеселая жизнь?!. Когда ты у меня ставленником стажировался в соборе, глаголил я тебе сколько — смирись! Не мирское здесь! Не послушался…
Старик говорил с укоризною, но Савва и не подумал обижаться: стоило священнику присесть на лавочку у крыльца, тоже примостился рядом.
— Было дело. — криво ухмыляясь, блеснул он золоченной «фиксой». — В попах-то я как оказался… Сынка начальника одного областного прищучил, меня «подставили» и — погоны долой! Из ментов поперли, куда-то надо было сунуться. Никто ведь! Жил возле епархиального управления, сначала сторожем взяли, потом в священство продвинули. Больно голос мой архиерею понравился, да и в церковь народ валом повалил, «кадры» до зарезу потребовались. Только, стало быть, и тут я не ко двору пришелся…
— А вера-то как же? — отец Флегонт попытался заглянуть Савве в глаза, но тот опустил их долу. — Вот и смутил тебя лукавый за маловерие. Он тут как тут. По себе знаю…
Старик удрученно вздохнул, но потом, вспомнив что-то, улыбнулся:
— Все хотел спросить… Ты, брат Савелий, Анне Гасиловой, покоенке, родственником не приходишься? Или просто — однофамилец?
— Внук! А это — второй! — кивнул Савва на Степана, и тому стало неловко под пристальным взглядом священника. Стыдясь своего опухшего, с синими подглазьями, в колючей щетине лица, он поспешно отвернулся.
— Только вот помню бабку плохо, мал был, — продолжил Савва. — Сынки ее до поры допекли, мои стало быть, дядья. Мать моя, старшая ее дочь, учительницей работала, потом в райком комсомола ее перевели. Тут и я на свет появился. Мать рассказывала, что бабка-то все переживала: не порченый бы какой вырос, безотцовщина. И надумала меня окрестить втихаря от матери… А церковь закрыта, склад там. Но у бабки старичок доживал, вроде как квартирант. Седенький и дряхлый, скрюченный в три погибели, слепой. Выбирался иногда на завалинку на солнышке погреться. Так вот, бабка лохань притащила, воды налила, меня голышом поставила. И выходит вдруг из соседней комнаты тот дед во всем черном: раньше-то в телогрейке ходил, а тут ряса надета и поверх епитрахиль и панагия поблескивают. Я от него было бежать, не узнал поначалу — вот как старик преобразился!.. Я и сам, в наше время, рясу надев, тоже преобразиться хотел, да духу не хватило, — Савва помолчал, посмотрел на видневшиеся вдалеке домики Городка. — Отчаянная головушка бабка была… От матери я недавно узнал — по документам дальнего родственника аж архиерея укрывала. Как НКВД и не пронюхало, то каюк бы всем! Владыке — пулю, все бабкино семейство — под корень!
— Могло бы быть такое, да Господь не допустил! — сказал отец Флегонт. — На тех женщинах вера тогда держалась… И я благословение, на фронт уходя, получил.
— От владыки Ферапонта?!
— Да. И, как видите, жив остался. И после Богу, вот, служить сподобился.
Савва смотрел на отца Флегонта с изумлением. Тот прервал неловкое молчание:
— Ты смирись сердцем, брат Савелий! Господь наш милосерд, не оставит… Ко мне-то чего пожаловал? Помощь какая нужна?
Савва в ответ махнул рукой, торопливо попрощался со священником, кивнул Степану и Лерке: догоняйте, мол. За угловой шатровой башенкой ограды, где начинался вновь отведенный погост и отсюда же шла дорога к Городку, он, будто споткнулся, затоптался в нерешительности. Те три местные молодухи, что проходили мимо накануне, сидели, рдея щеками, на краю погоста и, разложив на траве нескудное угощение, с интересом разглядывали чужаков.
— Что стоите? Идите к ним, может, чего обломится! — со злостью подтолкнула Лерка Савву. — Я уйду, не помешаю.
Нахмуренный Савва подтянулся, порасправил плечи, забрал у Степана гитару:
— Один раз живем!.
По дороге с холма Лерка спускалась, опять гордо задрав подбородок, вышагивала широко, решительно, но в низине побрела сгорбленная, тихо, побитой собачонкой.
Савва этого не видел: примостившись со Степаном возле молодок и промочив горло предложенной чарочкой, он начинал пробовать голос.
7
Отец Флегонт проводил взглядом согбенную фигуру молодой женщины, тихо побредшей по дороге с холма в низину, видел он и как привернули на край погоста к молодухам Савелий с братом, расслышал вскоре Саввин баритончик, выводящий слова разудалой песни.
— Так и не внял он моим словам, — подумав про Савву, хмыкнул священник. — Но грешно его осуждать-то, не судите да не судимы будете — в Писании речено. И мудрее не скажешь…
Он прижался спиной к шершавой грубой коре ствола липы, под которой притулилась лавочка, прикрыл глаза, подставив лицо нежарким лучам закатывающегося за дальний синий бор солнца. Вот так, с закрытыми глазами, в тишине, Одинцов мог легко перемещать, прокручивать в памяти всю свою долгую жизнь и, чем ближе сдвигалась она к началу, тем свежее и красочнее вставало перед мысленным взором то или иное.
Он отчетливо увидел вдруг сияющие позолотой где-то в недосягаемой вышине купола собора в большом городе — городе его детства. Внутри обширной ограды вокруг храма толпился народ, но лица многих были не просветленно-чистые, а злые, красные, потные, хоть и отмечался церковный праздник. Флегошу бы, пожалуй, в толчее стоптали — под стол еще пешком ходил, но бабушка его, шустрая старушонка, сумела пролезть с внуком на самый край посыпанной свежим песком и забросанной цветами вперемежку с травой тропинки, на которую не смели ступать, хоть и вдоль нее одни орали, другие крестились.
Шум внезапно смолк, когда на тропинке показался опирающийся на посох старичок в черном одеянии и высоком монашеском клобуке — владыка Ферапонт. Но никто не встречал его у восходящей ступени вверх паперти. Окованные железом врата храма с гулким хлопком стремительно затворились, снаружи перед ними встали люди в кожаных куртках и средь них — ухмыляющиеся криво попы-обновленцы.
— Иуды! Пустите архиерея! — заорал возле Флегоши нищий, и тотчас молодой здоровяк из толпы сунул кулачищем ему в ухо.
Поднялась сумятица. Флегоша видел, как влыдыку Ферапонта подхватили под руки двое, пытаясь вывести его из толчеи. По щекам в седенькую бородку архиерея скатывались слезинки.
— Опомнитесь! Пожнете плоды горькие!
Да разве слышал кто его слабый голос в разгоряченной толпе!
Архиерейский возок куда-то делся, на месте его стоял автомобиль с хмурыми людьми в штатском. Владыка споткнулся, незряче выставил перед собой руки. Едва его усадили промеж двух угрюмых усачей, автомобиль, выпустив облачко сизой гари, резко взял с места. А в церковной ограде все не могла утихомириться, бушевала толпа…
Отец Флегонт очнулся от забытья, услышав веселые голоса возвращающихся по тропе краем карьера в деревню молодиц, различил он в летних светлых сумерках и Савелия с брательником, которые, слегка пошатываясь, вышагивали по дороге к Городку и, оживленно переговариваясь, видимо, очень довольные, хлопали друг друга по плечам.
— Господи, сколько еще плоды-то пожинать… — с горечью вздохнул Одинцов и тут обмер сердцем, опять вспомнив о Василисе.
Он каждый вечер ездил на вокзал к приходу поезда — еще неделю бы назад Василиса должна была вернуться из турпоездки в Питер, а все ни слуху ни духу. Отец Флегонт дожидался, пока с перрона не разойдутся последние пассажиры, и, удрученный, возвращался. Хотел уж заявить в розыск, но удерживался, неудобно как-то: что люди в Городке подумают, какие сплетни поползут! Может, она у родни загостилась? Да примут ли ее, держи карман шире…
Все этот ее одноклассник, «новый русский», деда которого наверняка приходилось в молодости в войну по лесам гонять! Вился вьюном возле Василиски, глазами жрал и охмурил девчонку!.. Позор! И что ей еще надо?! В гараже новенькая «иномарка» стоит в подарок: всем любопытным сказано, что Василиса выиграла главный приз на «поле чудес», пусть и ухмылялись люди — не видал что-то никто ее в той телепередаче. Все для нее — и что можно и что нельзя! «Подниму Василису — вину свою искуплю!» — только эти слова в голове все время и толклись.
«Эх, а Бога-то не обманешь!»
Отец Флегонт, по-прежнему прижимаясь спиной к стволу липы, поднял глаза на сияющие в прощальных лучах солнца кресты на куполах храма: на блекло-фиолетовом фоне вечернего неба они, казалось, трепетали, потом вдруг, теряя очертания, расплылись… Кто-то бережно обнимал старика, целовал в щеки мокрыми горячими губами, знакомо шептал: «Деда, дедушка!»
— Василиса! Вернулась… — тихой радостью еще успело встрепенуться у старого священника сердце.
А в осветившемся, как ясным днем, проеме ворот церковной ограды он узрел идущего к нему навстречу владыку Ферапонта в черном одеянии и высоком клобуке…
8
Дом остался Степану от отца недостроенный: две избы, передняя и задняя, громоздились под наспех закиданной дранкой крышей; крыльцо уже подгнило, да и сам дом стал заваливаться набок, когда сдал под ним тоже второпях залитый в осенние заморозки фундамент. Дом все больше напоминал несуразный гриб со съехавшей шляпой.
Степану до поры все было даром. Но потекла крыша — в дождь плошки по чердаку расставляй, и нужда — неволя кровлю менять заставила. Подвернулось по схожей цене железо; Степан нанял жестянщика, и «уповодками», между выпивкой, с крышей управились. Любуясь потом работой, Степан задумал и фундамент ленточный кругом завести, чтобы дом ровно, свечечкой, стоял. В руинах бывшего городковского собора, сначала — тюрьмы, а потом — мастерских, он выковыривал и потом, как каторжник, таскал на тачке тяжеленные прочные кирпичи; мать морщилась, крестилась втихую, но молчала. Отломал крыльцо — затеял ставить новую просторную веранду.
На работе Степан держался еще крепко, денежки водились, а в редкий запой покрывал начальник, бывший одноклассник.
Дошли руки и до баньки. Он срубил ее из свежего кругляка, сложил печь, напарившись первый раз, настегавшись вдосталь березовым веником, едва живой, выбрался на приступок у дверей. От перегрева сжимало сердце; Степан жадно хватал ртом воздух, и тут его словно пристукнуло: «Для кого стараюсь-то? Мать старая, сам… — он прислушался к неровным толчкам в груди. — Приедет сестра из своей экспедиции, она же геолог-бродяга, загонит все и — поминай как звали!»
С того Степан затосковал, все опять стало валиться из рук, а там и с работы за пьянку вышибли.
Но дом стоял, как игрушечка…
Ночевать к Симке Степан ходил украдкой, приноравливался, чтобы сестра ее работала в ночную смену; другая уехала куда-то учиться. Соскучившись за пару дней, он жадно мял податливое мягкое Симкино тело, и та отвечала взаимностью. Умаявшись, они ненадолго затихали, но под утро Симка неизменно, толкнув локтем как следует Степану в бок, садилась у окна и нагая, белея как печка, в полутьме, курила.
— Узнает кто про нас, удавлюсь сразу, к черту! — между затяжками Симка говорила отрывисто, зло. — Давай собирайся, уходи, не увидел бы кто!
Степан, всякий раз задавив обиду, вставал, одевался и скукоженную, дрожащую на сквозняке Симку даже не обнимал на прощание. Он старался побыстрей прошмыгнуть длинным барачным коридором, чтобы не столкнуться с кем-либо из жильцов, вывернувшим по нужде в общий туалет; под окнами пробегал, пригибаясь. И дома перед матерью приходилось комедию ломать, прикидываться, что с жуткого похмелья, а насчет ночлега — отшибло память.
Уходя опять вечером к Симке, Степан хитрил, предполагая, что мать следит за ним, долго мотался по улочкам, кружил, дожидаясь темноты.
Симка ждала его, хоть и старалась скрыть это. Но все гости были выпровожены; она оставляла свет только в кухоньке со тщательно занавешенным окном. Поглядывала вроде б как с любопытством, глазки поблескивали, а Степан выставлял на стол посудину — добыть нелегко, но старался, что-нибудь потихоньку от матери продав из дому.
Щеки Симкины розовели, Степан жадно сграбастывал ее.
— Тише ты, дурачина… — Симка торопливо раскатывала тюфяк по полу — стенки в бараке как картонные, кашляни и то слышно.
Однажды она, обнимая крепко Степана, с горечью прошептала:
— Ребеночка бы нам… Да нельзя — родня ведь! Говорят, урод будет, Бог накажет…
Вскоре Симка пропала; Степан узнал от сестры, что укатила она к подружке в дальнюю деревню. Он затосковал, дома не находил себе места, но, покрутившись возле Симкиного барака, не решался туда зайти: всякий раз Симку спрашивать — подозрительно.
Она сама нагрянула к нему. Матери, вот удача, не было, а Степан дотапливал баню…
Потом он, плеснув на каменку, захлебываясь и обжигаясь паром, от души стегал веником растянувшуюся на полке и взвизгивающую Симку. Поменялись местами; и облепленная березовым листом Симка парила теперь Степана, но бережно и неторопливо.
Отдыхиваясь, они сидели впотьмах на приступке бани, предосенний воздух быстро охлаждал разгоряченные тела; Симка придвинулась и прижалась к Степану.
— Я замуж, кажется, выхожу, — проговорила она не то смеясь, не то серьезно.
Степан, вроде б как понимая шутки, ткнулся носом в ее мокрое плечо и поцеловал.
— На самом деле! Не сидеть же век у окошечка и тебя поджидать.
Он слышал от сестер, что у Симкиной подружки есть в деревне брат, то ли пастух, то ли конюх, тоже застарелый холостяк. За него, что ли?
— Замерзла ты, ерунду и городишь! — Степан, ежась от холода между лопатками и клацая зубами, потянул Симку обратно в жаркое нутро баньки…
Симка и вправду на другой день уехала в деревню и запропала так запропала… Степан порывался туда съездить да не решился: скверно, назовешься братом, а на уме другое.
Вот так и дождался ее, когда уж прихватило первым морозцем землю, в реке между хрупких ледяных заберегов стыла темная, будто свинцовая, вода, а из низких серых туч в беспросветном небе сыпала часто снежная крупка. От Симки остро пахло деревней: скотним двором, печным чадом, кислой шерстью. И говорила она теперь только об корове, об овцах, о том, как тяжело обряжать полный двор скотины, таскать от колодца большущие ведра воды; о том, что свекровушка больная и обряжуха неважная, а муженек или сожитель — до свадьбы ли! — денег домой носит мало, но отпустил вот на пару деньков в Городок родню попроведать.
Заметив, что Степан от ее россказней откровенно заскучал, Симка, ткнувшись губами ему в макушку и вздохнув, начала раздеваться. Увидев выпирающий ее живот с выпяченным синим пупком, Степан округлил глаза.
— Мы когда с тобой в бане мылись, я уж беременная была, — созналась Симка. — Своего-то сейчас до себя не допускаю, а тебя…
Симкина кожа в слабо протопленной избе покрылась пупырышками; Степан, простонав, накинул Симке на плечи полушубок и, выбежав на улицу, подставил пыхнувшее огнем лицо секущей снежной крупе…
Запил он страшно, до синих чертиков и черных карликов. Поволок все из дому на продажу; мать было воспротивилась да куда там — Степан в пьяной ярости отца оказался пострашнее. Мать, как в прежние времена при покойном ныне муже, сиганула однажды с перепугу в окошко. Или Степану это померещилось? Он, лежа без сил на полу под распахнутым окном, изрядно подзамерз и, кое-как поднявшись, закрыл створки рамы. На воле — белым-бело, глаза режет! Что-то часто блазнить стало в последние дни или просто «гляделки» болят? Из чертиков и карликов сегодня появился только один, со знакомым обличьем и подбитым глазом.
— Да что ты, брат, очухайся!
Савва!
— Ну и вонь! — Савва покосился на лужу блевотины под умывальником. — Пойдем-ка на волю, а то у тебя тут «крыша» запросто съедет!
Потянул теплый ветер, снежок быстро истаивал, асфальтовая разбитая дорожка вдоль речного берега мокро блестела, с голых, с распяленными в вечернем небе сучьями деревьев срывались хлесткие капли. Ежась, брательники подошли к воде: на поверхности колышущейся незамерзшей стремнины отражались огни фонарей, окружающих обкорнанное, без куполов, здание заброшеного храма на другом берегу.
Савва посмотрел куда бы присесть, облюбовал ствол подмытого еще весенним паводком дерева. Степан, притулясь рядышком, стал рассказывать брательнику и про Симку и про себя, сипя от спазмов в горле, размазывая по лицу слезы и не заботясь нисколько — понимает его Савва или нет.
Тот не судил и не сочувствовал:
— Ты, брат, забудь теперь побыстрей обо всем, не рви себя понапрасну… И женись-ка на сестре твоего друга Иосифа. Подружка детства твоя, сам рассказывал. Видел бы ты — какими глазами она тебя тогда, летом, провожала, если б оглянулся!
— Так Танька же… Не баба уж, инвалид!
— Человек. А один ты пропадешь. Думай!.
Савва вздохнул, потрогал все больше наливающийся синяк под глазом.
— Не повезло вот тоже. Слава Богу, ноги вовремя унес… Приехал сюда, и дай, думаю, до тебя Лерку проведаю. «Запал» я что-то на нее, серьезно, все о ней вспоминал. А там шалманище пьяное, двое или трое «урок» сидят. Я пру с дуру, а Лерка делает вид, что не узнает такого, ошибся, мол, гражданин номером. Я сразу, дурак, не сообразил что к чему… Спасибо Лерке — ухорезов тех кое-как в дверях задержала, убежать мне дала… Видно, век, брат, бродить мне неприкаянному. «Совок» я… Рад бы в рай да грехи не пускают!
Савва поднялся, оскальзываясь по берегу, выбрался на дорожку и запел:
— Тихая моя Родина,
Ива, река, соловьи…
Степан заторопился за ним следом, все еще всхлипывая, попытался подтянуть.
Песня разносилась над подернутой хрупким ледяным панцирем рекой и гасла в шуме незамерзающей стремнины, где все еще отражались пляшущие огни на перевернутом обкорнанном храме.