Рассказ
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 9, 2011
Литературно-художественный журнал ‘Зинзивер’, № 9 (29), 2011
Проза
Леонид ПОДОЛЬСКИЙ
Прозаик. Родился в 1947 году в г. Челябинске. Публиковался в «Литературной газете», журналах «Огонек», «Москва». Автор книги «Потоп» (повести «Потоп», «Писатель», «Цена» и несколько рассказов, 1991 год). Живет в Москве.
Лида
Так случилось, что Лида и жизнь, человеческая то есть жизнь, как говорила бабушка, разминулись почти при самом Лидином рождении. Лида хорошую, человеческую жизнь не помнила. Даже не была уверена, что эта жизнь — без вечных несчастий — вообще была, что ее не придумала бабушка. Собственно, Лидино рождение и несчастье почти совпали. Первое, что она смутно запомнила — гробы, плачущие женщины в черных платках и мама, тогда еще красивая и трезвая, держащая Лиду за руку. В одном из гробов лежал отец, он был в дедушкином сером костюме — своего у него не было — и в кепке, низко нахлобученной на лоб; лицо у папы было черное от взрыва и въевшейся угольной пыли. Процессия шла почему-то мимо шахты — доброй кормилицы и жестокой убийцы, как позже узнала Лида, на этой шахте и погиб отец, — хотя кладбище было с другого конца поселка; мимо огромных портретов Ленина и Брежнева и еще каких-то плакатов, указывавших путь к коммунизму. Годы спустя, став старшеклассницей, Лида догадалась, хотя и не была уверена до конца, что это были две совсем разные картинки — похорон и праздника — обе картинки очень крепко отпечатались в ее детской памяти и наложились одна на другую. Среди смутных детских картинок-воспоминаний были еще митинг с выступавшим Парторгом и другими сердитыми начальниками и батюшка в черной рясе. Отпевать погибших не разрешили. Парторг даже вызвал милицию; это были показательные, советские похороны, приехали представители из района и области, Очень Большие начальники — хоронили не просто шахтеров, борцов за светлое будущее, павших в схватке с коварной природой. Ни церкви, ни батюшки в поселке не было. Но бабушка и другие женщины тайно привезли на похороны батюшку, и это было чем-то вроде чуда, что добрый седой старик в черном, похожий на Иисуса с картинок, ходил между гробами у могил, читал молитвы, кропил святой водой и что целый поселок — мужчины, женщины и даже дети, держали в руках свечи. Эти свечи были для Бога, не против начальства, но отчего-то привели в гнев Парторга с милицией. С похорон от злости уехали с руганью областные начальники. Это было плохо. Поселку, со временем, урезали лимиты.
Их рабочий поселок строителей социализма, энтузиастов — типичное дитя индустриализации, гордо звавшийся Ленинским, возник в тридцатые годы вокруг шахты, тоже носившей гордое имя вождя. Покосившиеся, вросшие в землю деревянные домишки и сколоченные зеками бараки по нескольким кривым улицам бежали прочь от гордости первых пятилеток, своенравного зверя-кормильца с разинутой в преисподнюю черной пастью, дававшего уголь и жизнь, но время от времени бесившегося и требовавшего человеческих жертвоприношений. Лет за двадцать до смерти отца, когда Лидина мама была совсем маленькой девочкой, на этой же шахте погиб Лидин дед, романтик-переселенец из среднерусской деревни, отправленный по путевке на стройку социализма. Как говорится, из огня, да в полымя. В тот раз тоже был взрыв метана — по недосмотру, положивший начало фатальной семейной традиции. Лидиного дедушку и других горняков после того, первого взрыва так и не нашли под землей. Говорили, впрочем, что не очень-то и искали. Земля забрала, и все. Вечная память героям.
Шахта не только убивала, она еще сводила с ума. В поселковой школе, где училась Лида, работала учительница — Марья Никифоровна. Она была нездешняя, из города, голубоглазая, тонкая, со светлой косой, похожая на Офелию. Марья Никифоровна увлекалась поэзией, древнегреческими мифами и даже сама писала стихи. Стихи у нее получались странные, нежные, как она сама, часто непонятные, не для Ленинского. Бывало, Марья Никифоровна писала про Шахту. Именно так, с большой буквы. Про подземных богов или сказочных гномов, про несметные богатства, похищенные людьми; как-то даже она изобразила Шахту диким зверем-людоедом. Школьники смеялись и считали ее немного сумасшедшей, баловались и стреляли из рогаток на уроках Марьи Никифоровны. Она же не сердилась и никогда не жаловалась родителям. Только бабушка, услышав странные стихи учительницы от Лиды, сказала:
— Не надо смеяться. У нее страх перед Шахтой. Пробует Шахту заговорить. Молится своим подземным богам.
Бабушкины слова оказались пророческими. Марья Никифоровна в самом деле молилась. Но однажды совершила святотатство, то есть, никакое не святотатство, поступила как все люди, но сама этот поступок посчитала святотатством и предательством. Нарушением тайного договора. К Октябрьским праздникам директор школы попросил ее написать стихи про труд шахтеров и шахту, только нормальные стихи, советские, оптимистические. Марья Никифоровна долго отнекивалась, но в конце концов ей пришлось подчиниться. И она написала про энтузиазм шахтеров и соцсоревнование, будто над шахтой, как радуга, встает заря коммунизма. Эти стихи учительницы даже напечатали в областном журнале. И как только напечатали, на шахте случилась беда. Шахта забрала у Марьи Никифоровны ее мужа. Навсегда. А надо сказать, что брак у нее был немного странный: муж-красавец, косая сажень в плечах, гуляка и ударник, орденоносец-шахтер, простой парень, и она, городская Офелия; они вроде бы сильно любили друг друга, только недавно поженились, но родственники мужа, известная шахтерская фамилия, Серёгины, терпеть не могли Марью Никифоровну за ее городские интеллигентские странности.
— Стишки пишет, музыку играет, как барышня. Такой бы в небе летать ангелочком, а она топчет землю. Огород прополоть не может, пол помыть, даже родить ребеночка. Тьфу, — говорила, недобро удивляясь, соседям про Марью Никифоровну свекровь.
От смерти мужа у Марьи Никифоровны был нервный срыв. Она долго лежала в больнице в городе. Когда вернулась, исхудавшая, в черном, Лиде показалось, что Марья Никифоровна слегка тронулась. Говорила про святотатство. Рассказывала детям про Минотавра, как он поедал греческих юношей. Но так рассказывала, все возвращаясь к Шахте, что получалось, будто Шахта — это и есть страшное логово чудовища. Из ее слов выходило, что богиня Гея в наказание за похищаемые сокровища заключает людей навечно в смертельные объятья или отравляет им жизнь на земле. И еще — будто Шахта и есть Аид, со своим Стиксом, лодочником Хароном и кербером. Иногда Марья Никифоровна забывала эзопов язык и прямо призывала мальчиков бежать из Ленинского, от страшной Шахты имени вождя, от соцсоревнования, от висящей над головами Дамокловым мечом опасности. Словно произносила над ними заклятья или исполняла какой-то долг. Про разговоры Марьи Никифоровны прознал директор и испугался, будто это антисоветский бред. Он обратился к врачам, те тоже перепугались и Марью Никифоровну повторно забрали в больницу. На сей раз почти как шахтеров — навсегда. Говорили, шизофрения.
В тот раз, после смерти отца, шахту восстановили за несколько месяцев, даже вскоре расширили, вырубив под землей новые галереи, а Ленинский, отгоревав и отгуляв поминки, вернулся в прежние беззаботные будни, поглубже запрятав страх. Вместо погибших приехали новые люди, привезли отмотавших срок зеков, построили новые домишки и бараки, подросла и пошла на шахту молодежь, — деваться ей больше было некуда, — все осталось по-старому, будто не было беды. Со скорым временем про погибших шахтеров даже запретили вспоминать. Это не было чьей-то злой волей. Так совпало, что как раз в те дни в стране родился очередной почин: «Шахтерам — безопасный труд». Почин этот шагал по стране, его поддерживали на собраниях и митингах миллионы, повсюду пестрели плакаты — в Советском Союзе на шахтах от Калининграда до Владивостока объявлен был смертельный бой пожарам, взрывам и разгильдяйству. «При развитом социализме не должно быть аварий», — гордо говорил Парторг.
Понятно, что портреты шахтеров, украшенные черным крепом, мешали начальству. Это был тайный упрек и напоминание о разгильдяйстве, а может быть и того хуже. Всего через несколько недель после аварии фотографии погибших ночью тихо убрали с доски памяти. Мама из-за работы не решилась спорить, в тот день впервые с подружками-вдовами она напилась пьяная, плакала и кричала, будто это снова были похороны. Зато бабушка с другими старыми женщинами ходили в шахтоуправление к Парторгу добиваться, чтобы портреты вернули на прежнее место. Парторг, тот самый, что на похороны вызвал милицию, сначала сильно стыдил старых женщин за несознательность. Он убеждал их долго, говорил горячо и уверенно о деле социализма и международном престиже страны, брызгал слюной — таких слов никто не выдерживал. Парторг считался лучшим оратором в области, выступал на всех собраниях и пленумах, но женщины стояли на своем, их не убедил даже предстоящий приезд делегации шахтеров из Франции. В конце концов Парторг сломался, обессилел и вроде бы уступил, обещал фотографии погибших повестить обратно на старое место, рядом с красной доской и с козлами из политбюро — это, понятно, не Парторг так говорил, а пересказывала дома бабушка. Только Парторг обманул, как всегда. Делегация французских шахтеров осталась в областном центре, в Ленинский ее не повезли — не успели уложить асфальт и отремонтировать клуб, но фотографии погибших горняков все равно не повесили. Женщины терпеливо ожидали пока французы уедут из области, а когда поняли, что их обманули, не решились во второй раз идти с требованием.
Парторг, пока они ждали, проводил свою линию: вызывал зятьев и сыновей, партийцев — эти были ему опорой. Но дело было не только в партийных зятьях.
— Весь пар вышел у людей, — устало объяснила бабушка.
Лидино детство прошло быстро — школа, уроки, работа на огороде и по дому; иногда, когда звучала сирена, все бежали к шахте, но шахта на время насытилась — пока Лида училась в школе, аварий почти не было. К концу учебы все чаще были мамины пьяные компании, мама пила с такими же, как она, вдовами от тоски — в Ленинском было убого и тошно. Он был построен ради угля, не ради людей. Лида боялась услышать в школе про свою маму, как пьяная она пела и танцевала в поселке среди грязи и луж, но ей везло, при Лиде ничего такого не говорили, да и не одна ее мать: Ленинский постепенно спивался и сходил с ума. Пили все больше, все злее. Пили и раньше, но сейчас будто сорвало клапан — то ли от бывших зеков, то ли от страха перед шахтой. Даже мальчишки. А может просто — Время. Ленинский катился в пропасть. Ленинский умирал от тоски и похмелья. Глубоко-глубоко, неощутимый пока на поверхности, зрел страшной силы взрыв. Терпение людей подходило к концу.
В один из дней появился отчим. Точнее не отчим, а мамин сожитель, дядя Саша. Тоже бывший зек. Политический, как хвастался он сам. Как-то по пьянке дядя Саша громко ругал Советскую власть и дрался с милицией, а потом мотал срок. Дядя Саша пил редкими запоями, по нескольку недель; в промежутках между запоями ходил, как все, на шахту. С работы его не выгоняли, дядя Саша был умелый проходчик, передовик. Дома, трезвый, он был добрый, любил пошутить и порассуждать. С дядей Сашей мама пила редко, держалась. Жизнь, казалось, начинала налаживаться, не хуже, чем у других. Лида мечтала после школы поехать в техникум в райцентр, а то и дальше — в областной город, где никогда еще не была, учиться на педагога.
Так и шагнул Ленинский в перестройку — черные, вросшие в землю дома и бараки, длинные, с драками и матерщиной, очереди в магазины, пьяные на улицах, грязь, воздух с угольной пылью, по выходным — танцы с редкой поножовщиной в местном клубе. Зато по телевизору целый день талдычат про ускорение, перестройку и о борьбе с пьянством. В этот год, переломный — Лиде стукнуло четырнадцать — что-то произошло. Все началось с очередной аварии на шахте. Только в этот раз похороны были шумные, с речами. Парторга уже не боялись — рабочие в открытую ругали Советскую власть, Парторга, Горбачёва с Лигачёвым, призывали к забастовке. Дядя Саша, местный пророк и вождь — он был немного пьян — влез на стол и стал говорить про Россию, будто другие страны движутся по спирали, а Россия — только по кругу; в России время от времени меняется власть, но все остальное остается по-прежнему.
Почти сразу после похорон, а может и раньше — последовательность событий давно перепуталась у Лиды в голове — в Ленинском окончательно рухнуло снабжение. Такое сакральное советское слово: «снабжение». Бабушка всегда произносила это слово как-то особенно, с придыханием, как «Бог», «церковь» или «школа». Со снабжением давно уже было худо, магазины стояли почти пустые, а тут сразу исчезли из торговли водка, сахар и мыло. В длинных, до бесконечности, очередях нарастали гнев и ярость. Люди ходили с протестами к милиции и к местному начальству, вместо сбежавшего парторга приезжал молодой секретарь из райкома, говорил про перестройку и ускорение, но его не слушали, бабы кричали и требовали водку, сахар и мыло, и он ретировался.
— А ведь партии больше нет, — первым обнаружил дядя Саша.
Партии в Ленинском в самом деле больше не было. Парторг куда-то уехал или даже сбежал, коммунисты попрятали свои билеты, но жизнь от этого не менялась к лучшему, наоборот, становилась все хуже. Очереди почти исчезли, но оказалось, что очереди — не самое худшее. Еще хуже, когда магазины сверкают пустыми полками.
— Так больше жить нельзя, — повторял дядя Саша чьи-то слова. Было лето, и они с друзьями собирались во дворе. В свое время дядя Саша хитро приспособился к антиалкогольной компании: где-то закупил, а может и стащил несколько мешков сахара, собрал хитрый аппарат и гнал самогон. Вместе с дядь-Сашиными друзьями часто сидела и мама. Они пили, но не до бесчувствия, даже, пожалуй, до поры весело. От дяди-Сашиных друзей Лида впервые услышала сразу два новых слова: стачком и стачка.
И вот она началась, эта стачка. Не в одном Ленинском, охватила весь Кузбасс и другие районы России. Мужчины продолжали ходить на работу, даже спускались в шахту, но вместо того, чтобы добывать уголь, забивали козла. Вывесили плакаты: «Шахту — от Союза к России!» и «Приватизация! Шахты — в руки рабочих». Что эти лозунги исключают друг друга, никто не задумывался. Все бредили суверенитетом и самоуправлением. Все хотели справедливости и правды. Все в то время перепуталось, все требовали сразу — мыла, новых расценок, приватизации, водки, улучшить снабжение, отменить штрафы, навести порядок, переизбрать директора, Горбачёва, прогнать Лигачёва, распустить Верховный Совет СССР, передать шахты России; приезжали с агитацией какие-то люди, похожие на Парторга, но речи говорили иные — призывали поддерживать Ельцина, и дядя Саша с товарищами тоже ездили — в Кемерово, в Междуреченск и даже в Москву стучать касками.
— Ой, не к добру все это, не к добру, — вздыхала бабушка, — такое творят мужики, ни один умный не расхлебает. Народ у нас глупый, посходил с ума, все против самого себя делает.
Так и вышло. Откуда только знала бабушка. Все пошло наперекосяк после той стачки. Союз распался. В Москве в Кремль вместо Горбачёва въехал Ельцин. Говорили, победили демократы. Да только в поселке Ленинском, в этом русском убогом Боринаже, не было ни демократов, ни коммунистов, одни простые мужики. В Ленинском протекала и гибла своя жизнь, непохожая на московскую. Поселок Ленинский все больше превращался в тонущую Атлантиду. Это, конечно, если мыслить диалектически, коммунисты обманули народ, их социализм оказался доморощенным, не эффективным, невосприимчивым к прогрессу — сталинский проржавевший мастодонт — и был сброшен с корабля новой жизни. Но жители Ленинского понимали это смутно, потому что вместе с треклятым социализмом с корабля жизни оказались сброшены и они. Правда, сброшены были не сразу. Сначала, наоборот, все шло вроде бы так, как они хотели. Даже придумали какое-то самоуправление. Правда, чему самоуправляться и на какие деньги, никто так и не понял, так что все осталось вроде игры. Но было приятно, что в самоуправление избрали дядю Сашу и освобожденную из больницы Марью Никифоровну, которой, как оказалось, нарочно неправильно поставили диагноз. И шахту, как требовали шахтеры, приватизировали, чтобы распоряжалось не бестолковое государство, а рачительный хозяин. Вот только все дело испортил Чубайс. Шахта досталась не рабочим, хотя они зачем-то сдавали свои ваучеры, а бывшему директору, тому самому, которого во время стачки шахтеры хотели снять. Лида не очень вникала в эти подробности. Она как раз закончила школу, собиралась замуж и должна была рожать. И вот тут — все сразу поехало под гору. В Москве расстреляли парламент, а в Ленинском случилась беда с шахтой. На шахте от демократии и воровства не стало никакого порядка и произошел взрыв. Лида, не полюбив как следует, не познав по-настоящему сладость мужчины, не став женой, была уже вдова. Дочка родилась безотцовщиной месяца через три после аварии. Шахта была теперь частная, и никто не стал ее восстанавливать. Бывший директор решил: не рентабельно. Говорили, впрочем, что он шахту продал, или отдал за долги, обменялся с кем-то акциями, но это только бумаги ходили из рук в руки, а шахта так и осталась мертвой. Шахты тоже умирают, как люди.
Собственно, на этом первая, не слишком счастливая, часть Лидиной жизни закончилась. Начиналась новая жизнь — выживание. Выживание в умиравшем, заброшенном поселке, где дети больше не рождались, где люди только умирали, уезжали, пили самогон и держались огородами. Лиде вначале даже повезло. Она устроилась в еще не закрытый садик уборщицей. Плюс детское пособие. За мужа Лида ничего не получала — они не успели зарегистрироваться. Лида держалась как могла, она спасала свою дочку.
— В войну было хуже, а мы выдюжили. И сейчас выдюжим, — утешала бабушка.
Получалось, дядя Саша был прав, даже если угадал случайно. Жизнь в России в самом деле текла по кругу — от беды до беды — и сейчас она была на темной, ночной стороне. Но Лиде от дяди-Сашиной правоты было не легче, Ленинский будто взаправду превратился в Атлантиду, шли все новые глубокие трещины; поселок все больше проваливался в пучину. Одним из первых провалился дядя Саша. Он уехал — в запое — то ли на заработки, то ли по старым знакомым насчет новой стачки — поднимать Кузбасс, и пропал. Может его убили, может быть погиб сам, возможно просто сбежал. Мать после исчезновения дяди Саши сильно запила. Жить она больше не хотела. Кричала: наложу на себя руки. И однажды во время весеннего половодья, скорее всего пьяная, свалилась с моста. Никто этого не видел, мать просто пропала — лишь через несколько месяцев случайно обнаружили ее раздувшееся страшное тело у болотистого берега реки. Иногда Лида думала, что мама нарочно от отчаяния или стыда бросилась в воду. Но это была тайна, не принадлежавшая людям, — мать унесла ее с собой.
Шахтерский поселок с закрытой шахтой был похож на рыбу, выброшенную на берег; он, казалось, был предназначен медленной и мучительной смерти. В первые, самые трудные годы так и было. Вокруг Ленинского быстро росло кладбище. Умершим ставили деревянные кресты, никому не делали памятники из камня, — не было денег; крестов этих за год вырастало во много раз больше, чем раньше. Безнадежность и паленая водка убивали вернее, чем шахта. Люди из Ленинского разбредались кто куда. Кто-то извозничал в областном центре, кто-то добрался до Москвы, иные подались на Дальний Восток в матросы и рыбаки, в контрабандисты. Лидин одноклассник, в прошлом ничем не примечательный, стал знаменитым киллером. Молодые шли в армию, воевали в Чечне, в других горячих точках. Люди постарше, странное дело, продолжали держаться за профессию, уезжали на другие шахты, хотя и там было несладко, зарплату не платили по многу месяцев. Женщин разбросало еще дальше, вплоть до Австралии. Иные подались в Китай челноками, молодые девчонки — в публичные дома. По этим домам, получалось, теперь можно было изучать географию. Но больше всего разъехались по рынкам: от Владивостока до Калининграда встречались женщины из Ленинского.
Последние из могикан, оставшиеся в Ленинском, попытались бороться за свою шахту. За прежний золотой век, с государственными дотациями, очередями и Парторгом. Парторга больше не ругали, напротив, многие ожидали его возвращения, как мессии. Но мессия не приезжал. Через некоторое время, к разочарованию народа, стало известно, что Парторг обернулся профсоюзным боссом и живет в Москве, на Рублёвке. Ясно стало, не приедет. Не будет мессии.
Марья Никифоровна, любимая Лидина учительница, в девяностом году вернулась из лечебницы и основала движение «Закрыть Огнедышащего Дракона» — так она и ее сторонницы-вдовы, считавшиеся местными зелеными, всего человек шесть, называли шахту. С плакатами: «Закрыть шахту-убийцу» и «Шахта — наш Чернобыль» они чуть ли не каждый день устраивали пикеты, требовали построить в Ленинском альтернативные предприятия. Они даже участвовали в местных выборах и Марью Никифоровну избрали в поселковый Совет. Не просто избрали, Марья Никифоровна победила самого Парторга. Но закрыть шахту ей не удалось. А потом наступило новое время. Ее движение раскололось. Собственно, Марья Никифоровна осталась одна. Она единственная не могла поступиться принципами и продолжала стоять против шахты. Остальные члены движения сменили лозунги и снова стояли в пикетах, требуя возродить угольную славу России. Иногда они с другими шли дальше, — требовали возродить СССР, а Ельцина и его банду отправить в отставку. Активисты чуть ли не каждый день устраивали митинги и всюду писали петиции. Но время было уже не советское. Чиновники научились не реагировать. И пресса тоже молчала. Только местная многотиражка «Ленинский рабочий» пыталась поддерживать протестующих, организовала даже альтернативное движение «За шахту», но — газета издавалась за счет шахты, местный олигарх-директор перестал ее финансировать за ненадобностью.
Самые разумные люди из бывших шахтеров в противовес радикалам создали инициативную группу и отправились на поиски Нового Хозяина, то есть бывшего директора — теперь оставшиеся в Ленинском готовы были отказаться от всяких социальных гарантий, экономить на технике безопасности, платить штрафы, вообще были готовы на все, чтобы спасти свои семьи. Но ни в областном центре, ни в Москве Нового Хозяина они не обнаружили. Подтвердились самые мрачные слухи: новоиспеченный угольный барон набрал кредиты, наделал долги, заложил акции — то ли на бирже, то ли в казино, впрочем, для наивных островитян из Ленинского это было почти одно и то же, — и попытался было пролезть в олигархи. Но в итоге сбежал, то ли от кредиторов, то ли от бандитов, то ли от милиции. Концов не было.
По всем законам обнищавший безработный поселок должен был вымереть, оставив в наследство руины, по которым будущие историки и археологи смогут, как Кювье, воспроизвести то ли убогий социализм поздне-советского образца, то ли дикий паразитический капитализм, выросший на его останках, эту бездумную социальную мутацию, но, вопреки всякой логике, Ленинский сопротивлялся судьбе и выживал. Подобно тому как из старого трухлявого пня, бывает, выбиваются и идут в рост молоденькие побеги, так и тут — на общаковские деньги местные бандиты построили несколько убогих магазинов и маленькую деревянную церковь; приехали китайцы — соорудили теплицы, выращивали грибы в шахте, но, главное, открыли торжище. Частная инициатива, даже задавленная чиновниками, все же начала работать. Люди, было уехавшие, возвращались с кой-какими деньгами, привозили нехитрые товары, сколачивали ларьки или просто ставили столы и начинали торговлю. В этой стихии расцвели пенсионерки-бабушки, оставшиеся дома — они выращивали на участках лук, укроп, петрушку, киндзу и редиску, пекли хлеб и булочки, гнали самогон. Весь поселок охватила торговая лихорадка. Непонятно только, ради чего, ведь денег у людей не было. Самые ушлые придумали расплачиваться расписками, эти расписки ходили вместо денег. Часть из них по многу раз переходила из рук в руки, пока, наконец, кто-нибудь не приходил к должнику с ножом или старым охотничьим ружьем. Но, конечно, чаще были не расписки, а бартер, чейндж, как говорили в Ленинском. Так что, простояв и прождав целый день за своими столами и наговорившись до одурения, изругав вдоль и поперек новую власть, демократов, Чубайса, вложенные в шахту ваучеры и местное начальство, люди уносили вечером вместо одних товаров другие, чтобы завтра и эти чейнджные товары выставить на торг. Еще труднее, чем эту странную торговлю, было понять, зачем уехавшие возвращались в Ленинский, какая сила влекла их назад, к подслеповатым убогим домишками и разбитым корытам, но — возвращались, хотя и не все. Однако не может бедненькая торговля идти вечно, по кругу. Всегда что-то убывает. Утруска и усушка, как говорили бывалые. Бартер — не вечный двигатель. Требуется хоть маленький впадающий денежный ручеек. Даже ручейки. Один из этих ручейков, как говорила в отчаяньи Марья Никифоровна, составляли ленинские женщины, которых, вместо спившихся мужчин, послали в логово Минотавра. Это были Лидиного возраста девчонки и помоложе, а были и женщины постарше, даже замужние — они уходили на недалекий тракт искать мужиков с деньгами — дальнобойщиков, шоферюг, бандюков, гаишников, чиновников на проносившихся мимо авто. То был апофеоз реформ и пик монетаристского эксперимента — не одни ленинские женщины выходили на обочины дорог, первичное накопление шло повсюду на развалинах советского блока. Происходила странная, неожиданная конвергенция. В столицах пышно расцвели клофелинщицы с сутенерами, но в Ленинском было тише. Местные женщины, скромные провинциалки, честным трудом зарабатывали свой горький хлеб, спасая детей, а заодно и поселок от окончательного банкротства. Лида долго держалась, даже прослыла белой вороной, но, когда детский сад, где она работала уборщицей, продали с молотка за три копейки, пришла очередь и ей отправляться в логово Минотавра. На сей раз Лиде повезло. Довольно скоро Лида встретила дальнобойщика, скромного доброго парня, к тому же разведенного. Он не забрал Лиду к себе, зато сам стал наезжать к ней в Ленинский, бывало оставался целую неделю. Этот дальнобойщик мало пил, неплохо зарабатывал и даже любил Лидину дочку. Так и жила Лида, растила девочку на своем острове. Да еще подрабатывала на торжище. Но года через два стало опять худо. Оборвалась нить Ариадны. Дальнобойщик однажды уехал и канул в Лету. Надо было снова что-то придумывать. Или повторно идти на тракт, в логово Минотавра. Лиде, однако, опять повезло: она во второй раз пошла по проторенному пути. Только теперь — в Москву. Ближайшая соседка Оксана, на несколько лет старше Лиды, приехала на побывку из столицы и в местном кафе закатила пир. Оксана сидела, словно заморская царица, сам хозяин ей прислуживал, подавал контрабандную икру с левой водкой, Оксана, цедя первач большими глотками, хвасталась Лиде:
— Что ты киснешь в этой яме? Здесь у любого хозяина доход меньше, чем у тамошнего продавца. Видишь, как лебезит перед нами. В этом Ленинском даже рэкетиры — и те нищие. А там, в Москве — станешь королевой, будешь смотреть сверху вниз на всяких хачиков. Повкалываешь несколько лет и не только на черный день, на всю оставшуюся жизнь соберешь. Вернешься, откроешь магазин — местные боссы будут тебе прислуживать и в рот смотреть как золотой рыбке. Заодно найдешь себе мужика. Здесь-то все спились, кто остался. Или, еще лучше, какого-нибудь деда.
— Зачем мне дед? — не поняла Лида.
— Ты дурная, что ли? — удивилась Оксана. — А я вот нашла дедулю. Хороший дед, добрый, только приставучий. Ревнивый. За ними там, в Москве, за одинокими, знаешь какая охота. Очень опасно стало одиноким. Люди озверели от новой жизни. Я своему деду все что хочешь делаю за квартиру. Может, даже выйду за него замуж.
Лида была одна и свободна. Никогда раньше она не ездила даже в областной центр, а тут решилась — в Москву. Оставила дочку на попечение старой бабушки, заняла денег на билет под проценты и в путь, вместе с бойкой соседкой Оксаной. Да и то сказать, выбора у Лиды не было. Нужно было вырваться со своего тонущего острова.
Рынок было огромный, чуть не в пол-Ленинского вместе с шахтой, бесконечные ряды лотков, киосков и маленьких магазинчиков, в которых было все, надо только найти; многоязыкий Вавилон, бесконечная, до горизонта, невиданная Лидой никогда фабрика торговли. Каким жалким показалось Лиде Ленинское торжище под убогой гипсовой скульптурой вождя. Идя за Оксаной, Лида робко смотрела на местных женщин. С виду они были счастливые, бойкие, крикливые. Русские, украинки, молдаванки, азербайджанки, узбечки, таджички, кореянки; женщины из Армении и из Грузии, из Дагестана и из Киргизии; даже вьетнамки сидели за швейными машинками и китаянки, коверкая русские слова, торговали игрушками и контрафактной обувью. И все они улыбались, старались привлечь к себе внимание, зазывно кричали — шум был такой, что у Лиды голова шла кругом; только в рядах, где торговали одеждой, особенно шубами и дубленками, и где не было совсем покупателей, женщины безразлично и даже, показалось Лиде, безнадежно стояли и сидели с сигаретами, будто в дешевом квартале Красных фонарей. Иные негромко матерились между собой. И ведь она, Лида, должна была стать одной из них, из этих сорванных с разных мест и занесенных в Москву мачехой-судьбой женщин. Лиде на мгновение сделалось страшно.
— Не дрейфь, — услышала она рядом бойкий голос Оксаны, — главное, просись на фрукты. Я, если что, помогу. Потом сочтемся.
Мужчин от волнения Лида вначале почти не заметила, но они были, стояли в рядах вместе с женщинами и так же призывно кричали; возили с криком на тележках ящики с картофелем, овощами и фруктами, какие-то мешки, что-то разгружали; между рядами бродили наблюдавшие за этой суетой толстопузые азербайджанцы. Несмотря на то, что Оксана была с ней рядом, страх и растерянность у Лиды не проходили, наоборот, ей стало еще хуже. Какая беда привела всех этих женщин на рынок. Ну, пусть азербайджанки — прирожденные торговки, они-то хоть с мужьями и братьями. Но женщины-славянки, полурабыни, из Молдавии, с Украины, и такие, как она, из российских медвежьих углов — да это ведь пол-России, красный пояс беды, — они все могут улыбаться, смеяться, казаться веселыми, но это притворство, их всех привела сюда беда, оторвала от детей и мужей, а может мужей оторвала и унесла еще раньше. Беда. Чуть ли не вся страна, бывшая великая страна, пусть и не ласковая к людям, разоренная, опущенная превратилась в терпящий бедствие Ленинский. Их всех, на этом рынке, смыла с насиженных мест пена непонятной, временной, неустроенной жизни.
Но у Лиды не оставалось времени на раздумья. Она и не думала, не облекала свои чувства в слова, просто не могла избавиться от шока. Но и чувствовать тоже было некогда. Оксана быстро вела ее сквозь ряды в конец рынка, в тупик, где между складами, гаражами, домиками охраны и лежбищем бомжей располагалась дирекция, к Гасану. Лида уже знала — Гасан на рынке самый главный хозяин. Крупнейший акционер. Никто не видел, были ли у него на самом деле акции, как никто и не знал толком, что представляет этот огромный рынок — ОАО, ЗАО, или ООО, а, может быть, десятки разных ООО или фирм-пустышек; у женщин и мужчин, с утра до ночи трудившихся на рынке, даже мыслей таких не возникало. Подобные мысли могли только мешать, но все знали — Гасан и его братья на рынке главные хозяева. То ли потому, что рынок действительно принадлежал им, то ли потому, что им подчинялись местные бандиты и милиция. Был, правда, еще директор, бывший полковник-афганец, но он только собирал деньги, ездил к чиновникам улаживать разные дела и возил взятки. А хозяин — Гасан. Он заседал с чиновниками в нескольких крупных фирмах, встречался с иностранцами, выигрывал аукционы и тендеры, и на рынке вся торговля овощами, фруктами, квашеньями, орехами, сладостями, мясом, рыбой и стройматериалами принадлежала ему. Еще говорили шепотом — наркотиками, но это точно никто не мог знать. Продавцов на рынке было множество — русские, украинки, молдаванки, азербайджанки, даже лезгинки и аварки, вместе с мужчинами-азербайджанцами, земляками и дальними родственниками Гасана — они создавали видимость конкуренции, но в действительности работали от множества принадлежавших Гасану фирм. Оттого и цены были почти везде одинаковые. Почти. Хитрец Гасан специально держал на рынке несколько очень дорогих торговцев — у них никто ничего не покупал, кроме самых отпетых новых русских, но зато, покупая у других торговцев, обычные покупатели радовались, что купили намного дешевле.
Гасан, местный олигарх и, говорили, лучший друг префекта, очень толстый азербайджанец с колышущимся пузом — именно такими изображали на картинках капиталистов в прошлой советской жизни, — сидел в окружении пяти охранников за накрытым клеенкой шикарным столом и играл в нарды. Подняв голову, Гасан оценивающе посмотрел на Лиду, непроизвольно причмокнул, на секунду тяжелый взгляд хозяина стал сладким, даже увлажнился, но тут же он отвернулся к нардам и, не поднимаясь и не здороваясь, распорядился:
— Поставьте ее на хорошее место. И комнату отдельную, чтобы никто не мешал.
Тотчас к Лиде подскочил плюгавый мужчинка, задыхающийся от подобострастия, и суетливо провел ее дальше, подписывать какие-то бумаги. Потом он протянул Лиде ключ и, расплывшись в улыбке, заговорил чисто по-бабьи:
— Ну, женщина, не знаю даже, за что вам так повезло. Вы еще ничем не заслужили. Другие, бывает, месяцами ждут милости.
Лида, ничего не понимая, смотрела на него. Он тоже, снизу вверх смотрел на крупную Лиду. Лида обратила внимание на его суетливые, маленькие, волосатые ручки. На коротеньком безымянном пальчике справа сверкал несоразмерно большой перстень.
— Вы, женщина, очень понравились хозяину, — сказал он и облизнулся.
Лида, все еще ошарашенная, едва отвязавшись от семенившего за ней сладковзглядного мужчинки, вышла во двор, то есть опять на рынок. Почти у самой двери дирекции два дюжих бритых охранника, выпятив грудь, со смехом теснили старичка, кричавшего:
— Эта ведьма опять мне подсунула гнилые яблоки. Пусть отдают квартиру, — старичок едва не плакал и размахивал палкой, — я буду жаловаться хозяину.
— Ну и не ходи на рынок, раз тебя обманывают. От тебя одна морока, старичок-дурачок, — смеялись охранники. Один из них несильно толкнул старичка и тот жалко растянулся на асфальте.
Лида хотела помочь старичку подняться, но Оксана схватила ее за руку.
— Тут ни с кем нельзя связываться, наделаешь делов, — строго предупредила землячка и стала разъяснять Лиде, — этот охальник, хозяин, кобелина, почти никого не пропускает. Это все равно как печать ставит в трудовую книжку. Видала, и на тебя положил глаз.
— И тебя тоже опростал? — догадалась Лида.
— И меня. Я что, особенная какая. Не убудет. Зато теперь у тебя будет хорошее место. В первом ряду. Раза в два больше заработаешь. Только смотри в оба, женщины могут сделать темную. Или подговорят шпану. Будут завидовать. У них, чтоб попасть в первый ряд, ушло несколько месяцев. И еще, не забудь, каждый месяц подмазать Гномика.
Насчет женщин, оказалось, Оксана сильно преувеличила. Может как раз позавидовала сама. В первый же день с утра, а день был будний и покупателей почти не было, так, копеечные старушки, к Лиде сама подошла познакомиться молдаванка Соня с соседнего лотка.
— Не знаешь, на чьем ты месте? — поинтересовалась Соня. Лида, естественно, не знала, только вопросительно смотрела на Соню. — Ну вот, не знаешь, — торжественно сказала Соня, — а надо бы знать. Землячка тут наша была, Виолетта. Имя-то красивое. И сама как артистка в опере. Обрюхатил ее Гасан. И она побыстрее домой.
— Зачем? — удивилась Лида.
— Ну как зачем, — стала пояснять Соня, — мужик там у нее. Переспит с ним, он и не будет знать. Мужчины в этом деле темные. Сам тоже виноват. Дома бьет баклуши, пьет без работы, а бабу послал зарабатывать.
— Не в бордель, чай, послал, а на рынок, — подключилась к разговору Сонина напарница Ирина, тоже из Молдавии.
— Да оно лучше бы в бордель, — рассердилась Соня. — Две соседочки у меня, в Молдавии, молоденькие, херувимчики. Добрались до Амстердама. Квартал Красных фонарей. Так там совсем другие деньги. Твердая валюта. Профсоюз. Если что, сверхурочные. А у нас тут тот же бордель, только без денег и без профсоюза. Никаких прав. Ты сама-то при мужике? — поинтересовалась у Лиды.
— Нет у меня мужика, — созналась Лида. — У нас всех мужиков сгубили шахта и водка. А кто остался — у тех непонятная жизнь.
— Да, — с сарказмом подтвердила Ирина, — наши мужички-белоручки мрут от капитализма, как мухи. Не могут приспособиться. Не то, что бабы.
— Скоро будет Амазония, — по-умному заключила Соня.
Гасан, хозяин рынка, в распахнутой на волосатой груди рубашке, появился перед Лидой через неделю. Он по-хозяйски осмотрел Лидин лоток с овощами и фруктами, оторвал виноградину, поинтересовался:
— Заработком довольна? — и, не дожидаясь ответа, распорядился, — поехали со мной, девочка.
— Куда? — растерялась Лида.
— Сама знаешь, куда, — рассердился Гасан. От нетерпения его акцент был сильнее, чем обычно, огромный живот колыхался.
— А товар? — как за соломинку попыталась ухватиться Лида.
— За товаром посмотрит Эльшан, поторгует без тебя. Скоро вернешься, — отрезал Гасан.
Эльшан, дальний родственник Гасана или только земляк, торговавший вместе с Лидой, — он присматривал за ней и в то же время старался держаться в тени, чтобы не раздражать покупателей, — спрятался было при появлении хозяина. но, почувствовав, что нужен, вернулся на место и по-собачьи смотрел на Гасана.
— Все сделаю, хозяин, — поклонился Эльшан, не оставляя Лиде простора для отступления.
Отпираться больше Лиде было нельзя. Далеко в Ленинском осталась маленькая дочка, о которой Лида все время думала. Непокорных Гасан выгонял с рынка. Это был волчий билет, с которым нигде не устроиться.
— Надо идти, — поняла Лида, — это как печать в трудовую книжку.
Странно получалось. Кругом была Москва и никакой Москвы не было. Город-подмененок. Не-Москва. Еще в школе, в другой жизни — да, тогда была жизнь, необустроенная, полуголодная, жизнь-мачеха, но все-таки жизнь, не выживание, как сейчас — Лида мечтала о Москве. Пойти в Кремль, в Третьяковку… Но сейчас она никуда не ходила. Как сказал один покупатель, подвыпивший мужчина, бывший интеллигент — она жила в андеграунде. Ее мир назывался подземельем. Из всей Москвы Лида видела только Казанский вокзал и рынок. Вокруг Лиды мелькали озабоченные, вечно спешащие, бегущие — от себя, что ли? — толпы, толкотня, москвичи, приезжие и — пустой город. Чужой огромный город, из которого — так казалось Лиде — вынули сердце. Город без сердца, без людей, все больше похожий на Ленинский. В Ленинском были маленькие, разваливающиеся дома, бараки и пьяные, потерявшие себя, опустившиеся люди, а здесь среди старых, серых, грязных девяти-двенадцатиэтажек вырастали новые, иногда даже красивые дома, выделяясь пустыми глазницами. Но это ничего не меняло. Люди в Москве казались такими же потерянными, как в Ленинском. Проезжая в трамвае или в автобусе, Лида смотрела на окна — чужие окна, пустые окна. Чужой город, занятый собственным выживанием, собственным стрессом, кичащийся своим невидимым богатством. Город невиданных контрастов. Иногда Лиде казалось: город-враг.
Случалось, в коротком сне Лида пугалась, ей казалось, что она снова в Ленинском. Во сне Ленинский и Москва сливались в нечто единое. Что это было — Россия? — Лида не знала. Что-то мучительное, непонятное, противоестественное, как залоговые аукционы. Пустые дома, пустой рынок, без гастарбайтеров. С ними случилась беда. Эта беда летела на крыльях, покрывая землю, как толстопузая саранча. Люди с рынка — Оксана, Соня, Ирина, Эльшан, все работавшие там гастарбайтеры — узбеки, таджики, молдаванки, украинки, русские, шахтеры из Ленинского, что ложились на рельсы и стучали касками на Горбатом мосту, все они были накрыты этой бедой-катастрофой и никак не могли выбраться. Беда, словно вихрь, крутила и вертела их, не давая подняться. Все мечтали выбраться по-разному. Узбеки, таджики — вернуться домой. Соня хотела уехать с семьей в ЕС. Ирина, разведенная, зацепиться за Москву. Но у нее ничего не получалось. Москвичи, сколько она ни заигрывала, проходили мимо, или сами были без жилья. От этого Ирина с каждым днем становилась злей. А Оксана, соседка из Ленинского, пристроилась — вышла замуж за своего старичка. Только Лида не знала, что делать — то ли вернуться в Ленинский к дочке, то ли, наоборот, забрать дочку в Москву. В какую Москву? Куда? К старичку, что ли? Старичок, тот самый, что жаловался охранникам и размахивал палкой, а потом упал. Немного странный старичок. Подходил к Лиде и просил у нее яблоко.
— Ты хорошая, добрая, — говорил старичок, — иди ко мне жить. Спаси меня. Я скоро умру, все оставлю тебе.
Лида хотела старичку поверить. Но Ирина, сердющая, прогнала старичка прочь.
— Он все врет, сволочь. Он давно продал квартиру. Подписал договор с фирмой… Ничего у него нет. Он все забыл, сумасшедший.
Иногда во сне Лида видела храм, но в храм она не ходила. Храм был холодный, пустой и чужой, как Москва… Адвентисты — это другое, они были теплые, разговорчивые, звали к себе домой, поили чаем…
…Не хотелось Лиде просыпаться. Рано. Но нельзя спать — надо бежать на рынок.
Наяву Лида старалась не размышлять, жизнь и так слишком тяжелая. Прожила день, жива, и ладно. О будущем думать было страшно. Поднять дочку — это было главное. Но Лида не каменная. У нее еще были чувства. Так вот, по чувствам получалось, что никакой Москвы для Лиды не существовало. Москва — это там, где свет, где музыка и театры, но ни света, ни музыки вокруг не было; был только Рынок, огромное копошащееся чрево невидимой Москвы. Огромный Рынок-чрево, где Бог перемешал беды, слезы и языки. Даже не чрево, камера огромного многокамерного организма, заполонившего Москву. И она, Лида, в этом огромном чреве, как Иона внутри кита. Только ей, Лиде, никогда не выбраться на сушу, не услышать Божий глас и не стать праведницей. Про Иону — Лида помнила — рассказывала бабушка, что он спас Ниневию, отвратил от греха. А кто спасет ее, Лиду, с ее маленькой дочкой, кто спасет это кишащее чрево? Всех мучающихся, страдающих в нем. Она, Лида, обречена — никакой Бог не поможет — жить в этом огромном чреве, среди бесконечных улиц-лабиринтов, забитых товарами, складами и людьми, пропитанных запахом рыбы и гнили, криком торговцев, скрипом железных тележек, которые с руганью тащат грузчики, похожие на бурлаков. Семь дней в неделю с утра до вечера без выходных и отпуска вдали от дочурки. С перерывом только на редкие праздники, когда приходит милиция, закрывает ворота в чрево и выгоняет бездомных, живущих здесь же, на складах — китайцев, вьетнамцев, таджиков и просто бомжей — на улицу. В остальные дни в этом чреве идет непрерывная торговля, кипит суетливая жизнь, этот муравейник никогда не пустеет и не отдыхает. Сама Лида давно превратилась в муравья, стала микроскопической частицей гигантского муравейника, частицей огромного чрева. В этом чреве своя иерархия: выше всех Гасан и его братья, под ними — хозяева помельче, еще ниже — арендаторы; отдельно идут покупатели; отдельно — милиция, бандиты, контрабандисты; ниже всех — китайцы, вьетнамцы, таджики, киргизы — эти чаще всего живут незаконно, ночуют прямо на рынке возле складов, за ними охотится милиция и берет взятки, их избивают скинхеды, обирают бандиты, иногда их показательно высылают на родину, с которой они бегут обратно в это гиблое чрево; такие, как Лида — между самым низом и серединой, бесправные, но не настолько как таджики; бездомные, но не на улице; безденежные, но не до такой степени как те, что оставались в Ленинском.
Лида раньше никогда не была жадной, да ей и жалеть было нечего. Но здесь, в этом чреве, она полюбила считать деньги, раскладывая мятые сотни, пятисотки и тысячи на три части — одну часть отправляла домой, в Ленинский, для дочурки, другую — на расходы, и самую маленькую кучку — на будущее. С тех пор как Лида жила в этом чреве, в этой вечно временной жизни, у нее почти не осталось прошлого — его она видела только во сне, и совсем не было будущего. Вместо будущего — полная неизвестность. Будущее бывает, когда живут, а она не жила — выживала. Вот ради этого неизвестного, виртуального будущего, ради дочки — у Лиды было бедное, безотцовское детство, но у дочурки и этого нет — Лида собирала деньги. Суммы, впрочем, получались совсем смехотворные. И все же, как Сизиф, она катала свои камни.
Между полузабытым, безрадостным прошлым и невидимым будущим, думать о котором Лида страшилась, оставалось мимолетное настоящее — дни на рынке и короткие ночи; долго не было даже мужчины. На рынке хороших мужчин не водилось, только жадные торгаши, да выживший из ума старик, предлагавший Лиде квартиру, которой у него не было. Зато рядом постоянно крутился Эльшан, дальний родственник и прислужник Гасана, жадно глядевший на Лиду. Крепкий и хитрый азербайджанец. У Эльшана была жена, но она безвылазно сидела с детьми в Нахичевани, где-то в глухом кишлаке. Эльшан лишь посылал ей деньги. Возвращаться в Нахичевань он не собирался. Получалось, почти свободный мужчина, с ним можно было провести годы этой — непонятно на какой срок — временной жизни, пока не наступит неизвестное будущее. Лида стала жить с ним, даже надумала родить сына и забрать к себе из Ленинского дочку. Эльшан вроде бы был согласен. Лида стала искать для дочурки школу, немосквичек брали с трудом, за деньги. Получалось, что жизнь, хоть и временно, но налаживается. Беда, что все годы стояла рядом — с забастовки, или с приватизации, когда закрыли шахту, а шахтеры ложились на рельсы, а, может, со смерти мужа, или отца, которого Лида не знала — чуть отступила и стала рассеиваться, как бывает рассеивается туман утром. Лида почувствовала себя почти счастливой, стала смеяться и даже сходила в церковь, в которой раньше никогда не была, поставить свечку. Но Бог не помог. Отчего-то Бог с самого рождения невзлюбил Лиду. Эльшан поначалу обрадовался ее беременности, но потом испугался и стал уговаривать Лиду сделать аборт. Получалось, в этой жизни она ни на что не имела права. От аборта Лида отказалась — жизнь уходила; Эльшан ничего не сказал, не переменился, не стал Лиду больше уговаривать. Она даже наивно подумала, что сожитель смирился со своим отцовством, но в один день — Лида была уже на шестом месяце — Эльшан исчез. С утра они, как всегда, торговали вместе, потом Эльшан отошел за товаром и не вернулся. А вечером после работы Лиду вызвал к себе Гасан.
— Эльшан уехал на Родину, в Нахичевань, к жене, — сообщил Гасан, оторвавшись от нардов, так что живот его заколыхался, — больше не вернется. Это нехорошо, что ты его обманула. Поезжай домой, там родишь, поднимешь ребенка, вернешься, — Гасан протянул Лиде деньги, ровно за два месяца, почти как декретные. Он улыбался, но не Лиде — сегодня вечером Гасана ждала новая девочка.
— Куда мне ехать? — хотела спросить Лида. — Что мне делать в этом мертвом Ленинском? Умирать с голоду? — потолок закачался над ней, Лида едва ухватилась за стол.
Но Гасан отвернулся, сделал вид, что ничего не заметил. Лида взяла деньги и покорно вышла. Той же ночью она купила плацкартный билет и поехала в Богом забытый Ленинский, к дочке. Что делать дальше, Лида не знала. Беда снова на крыльях летела за ней…
…Лида вышла из поезда с вещами ранним утро на полузаброшенной станции. Убогая страна лежала перед ней. Фонари почти не горели. Людей вокруг не было. Россия… Туман… Туман окутал лицо и отяжелевшую фигуру женщины… Поезд медленно уполз. Все исчезло в тумане…