Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 9, 2011
Литературно-художественный журнал ‘Зинзивер’, № 9 (29), 2011
Поэзия
Равиль БУХАРАЕВ
Поэт, эссеист. Родился в 1951 году в Казани. Окончил механико-математический факультет Казанского университета и аспирантуру МГУ по кибернетике. Пишет стихи на русском, татарском, английском и венгерском языках. Печатается с 1969 г. Автор множества книг стихов. Член ПЕН-клубов Венгрии и США. С начала 1990-х живет в Англии.
РОЗЫ ЦИНАНДАЛИ
ВАЛЬС
Нина, Нина, как легки и как случайны
звуки вальса. Для чего же вы печальны?
Словно редкий дождь по черепичной крыше,
по клавиатуре — выше! выше! выше!
Капли, это капли… Маленькие руки
из фортепиано извлекают звуки.
Оплывают свечи в бронзовом шандале.
Чувственные речи. Розы Цинандали.
Скоро пригодились музыки уроки.
Розового детства миновали сроки.
Правильные гаммы — первая заслуга
ранних наставлений вашего супруга.
Но, увы, жестоки правила искусства:
беглость ваших пальцев не заменит чувства.
Белый флер иллюзий! Лестное венчанье…
Нина, вальс прелестный — это обещанье.
Нина, вальс прелестный — сочиненье скуки.
Вальс тоски о страсти, музыка разлуки,
знаменье печали.
Оплывают свечи,
влажные ладони обжигают плечи, —
оживает ужас:
при венчальном звоне
звякнуло колечко о плиту Сиони.
Это все пустое, Нина, это случай!
Вкрадчивый учитель, музыкой не мучай!
Вальс! и до озноба душной ночи юга —
вальс! посередине замкнутого круга —
вальс! что шепчут губы в жаркой круговерти?
вальс! чужой и чуждый,
жадный шепот смерти.
Нина! Капли, капли по листве магнолий!
Разочарованье и скачки бемолей.
Ах, каприз поэта, музыканта речи!
В бронзовом шандале оплывают свечи…
КЕЛЕХИ
Грузинские уроки? Нет, не впрок!
Высокий эгоизм души — порок
неизлечимый.
Главное, как прежде,
долг пред собой,
хоть это невдомек
иному просвещенному невежде.
Отъезд: ох, суматоха чепухи!
Вот лихорадка на исходе лета!
Похерены музыка и стихи.
Забыты и отпущены грехи.
Настал черед персидского прожекта.
Бог с ним! О важном деле порадел —
пожалован бессмыслицей столичной:
мол, равновесье персиянских дел —
суть жажда независимости личной!
Что, если так?
Бесспорно, до сумы
дотащимся по щучьему веленью,
когда честолюбивые умы
заражены российской сонной ленью!
Унынье или бешенство — удел
всех деятельных прожектерских братий.
Недаром в равелине поседел
мятежный ум,
неистовый Кондратий!
Мы все напоминаем ворожей,
гадателей, увы…
И, без сомненья,
беспечность азиатских мятежей
похожа на декабрьские волненья.
Село Гуржани: пыль, раrbleu*, жара!
Соскучишь пересчитывать огрехи.
Что это, праздник, в глубине двора?
Ах, да, поминки…
Как там их? Келехи.
Вот кстати! не помянут ли меня?
Среди двора,
под виноградной сенью,
степенное достоинство храня,
сидят крестьяне.
Не мешает пенью
поминок траур; слышны голоса
серьезные; в замысловатом хоре
оснеженные горные леса
слышны, и опечаленное море…
Давно прощанье совершилось,
но
из кувшина бежит струя живая.
Молчат,
полупрозрачное вино
на теплый хлеб по капле проливая,
старейшины.
Торжественная грусть
звучит, перемежаема речами.
Но чудится: отчаянная Русь
с полштофом и ржаными калачами!
Как невзначай: суровый селянин
и мокрый гроб чернеет на подводе…
— Что пели, Нина? — Христианский гимн,
«Шен хар венахи». — Что же в переводе?
— Ты — сад.
Внезапной мудрости слеза,
упав на землю, тронутую тленьем,
восстанет, как тяжелая лоза,
в саду слепящем,
вечном,
неизменном.
— Я — сад? Я сам возделывал себя.
Кто ж возрыдает над могильной бездной?
Дай Бог, помянет сплетнею родня,
Фаддей, рогатый друг, душа любезный!
Я отъезжаю, мнимые друзья, —
прискучили мне чувства и усилья, —
в иные,
хоть похожие, края.
Как все же назовется смерть моя,
Россия или Персия?
Россия…
* Черт побери! (франц.)
ПУШКИН В ГРУЗИИ
Итак, еще чуть-чуть, любезная удача!
В неомраченный день хочу, смеясь и плача,
любить и сгоряча благодарить судьбу…
В Россию начат путь. Вот, право, незадача, —
чуть дышит впереди отчаянная кляча,
беспечно волоча певучую арбу…
Медовый запах гор душист и душен.
Лето
шумит в ушах; шипит
Кура на камнях где-то,
но факт неоспорим: изменчива душа!
Тягучий скрип колес — вот музыка поэта.
Недавно ли, давно отъехали от Мцхета,
по мелкой колее колесами шурша?
Стихает жар души,
в груди ломота, жженье,
желтеют холмы и
хрипит воображенье.
Желаний нет! Одно: домой, домой пора!
Жара и конский храп, и вздохи раздраженья,
и жалкий южный вздор — твои отображенья,
знакомка прежних дней,
дремучая хандра.
Синеет профиль гор, но, скверно отобедав,
глядишь едва-едва…
Как жил здесь Грибоедов?
Хоть, впрочем, он казался мне космополит.
Москву он, верно, знал, а прочего не ведав,
не очень и тужил. В Москве ж у наших дедов
от аглицких манер всегда живот болит.
Он Грузию избрал землей обетованной.
России блудный сын,
и сын не бесталанный,
желанье славы знал и честолюбья зуд.
А кто не блудный сын на родине обманной?
Быть может, и меня тропою окаянной
на неродной погост в рогоже повезут?
Неомраченный день… И всхрапывает кляча,
кряхтя, возница спит, на облучке маяча.
Медовый воздух! И — жара стесняет грудь.
Итак, еще чуть-чуть, любезная удача!
С возницею глухим о будущем судача,
под мерный скрип арбы — доедем как-нибудь!
1975 г.
село Бухарово под Москвой
* * *
Птиц полевых ночные крики,
блестит и колется стерня…
Та женщина читает Рильке,
который темен для меня.
Поля над берегом зависли,
по-над серебряной тропой…
Та женщина живет в Тбилиси,
но по-грузински я — немой.
Вода черна, вода глубока,
прошел случайной встречи срок…
Она в Тбилиси одинока,
как я в полях не одинок.
Чужой язык
В Тбилиси траурном и снежном,
где умерли мои слова,
заскрежетала по железу
платана ржавая листва.
Февральской оттепельной ночью,
февральской ночью золотой
мне душу разрывало в клочья
новорожденной немотой!
А за окном, на склоне черном —
чтобы ручьям удобней течь, —
обычно и необреченно
грузинская звучала речь.
И я беспомощно сдавался,
не веря потому себе,
что так наивно попытался
прижиться в мире, как в семье…
Но потерялся, потерялся!
Так в детстве, от избытка сил,
во взрослых женщин я влюблялся,
и был уверен, что любил…
Пушкин
и Чавчавадзе
Александр Сергеевич и Александр Герсеванович!
С возлияньем беседа далеко затянется за полночь.
Золотая лоза на закате грузинского лета
над верандой повисла.
Столбовой дворянин и сиятельный князь — два поэта.
Жизнь исполнена смысла.
О, парижское утро, когда в арьергарде Барклая
мы вступали в предместья, и девушки, слезы роняя, влажным ворохом
роз осыпали гусарских коней!
Александр Герсеванович, завидная доля какая
говорить о свободе, о свободе и снова о ней!
Ночь и жизнь промелькнули в торжественном
самообмане:
как возвышенны цели, как ваши надежды ясны! Голубой вертоград
обозначился в зыбком тумане.
Утомленный Тифлис погружен в азиатские сны.
Спи, жемчужина Азии! Спите, вино и веселье,
в колыбелях балконов, под черепицею крыш…
Город серой Куры, ранний вечер души, новоселье —
знаменуют несбывшийся Лондон, Мадрид и Париж!
В ослепленной душе да пребудут покой и усталость!
Но в немыслимом счастье,
с немыслимо светлой тоской,
Александр Сергеевич, только одно и осталось:
к хладным листьям лозы
прижаться горячей щекой!
УВЕНЧАНИЕ ПУШКИНА
В САДАХ СОЛОЛАКИ В ТИФЛИСЕ
Грузинские розы, в руке — виноградная гроздь;
венок на курчавую голову — пир в полумраке.
За вечное празднество духа, за бедную плоть
любите меня на рассвете в садах Сололаки!
Награда едина, и жизнь так мгновенно проста!
За вечную праздность в союзе любви и печали,
за горечь хмельную и слезы — венком увенчали.
Как звездная Азия пряно целует в уста!
Но рабский восторг обещает мне храм на крови.
Меня вы поймете едва ли, поймете едва ли…
Так чьи же молитвы возносятся в горние дали,
чтоб в мокром бокале журчал так тревожно Аи?
Не смерть ли моя разрезает набухший гранат?
Мое ли бессмертье восходит зарей над Кавказом?
Мой горный венок! — и увенчанный чувствами разум
в заветной дремоте отныне не просит наград.
Лукавый венок! Никакого не нужно названья
для жизни и смерти: почтим равновесье в судьбе.
Морозные розы венка или слезы признанья
останутся равно в садах на рассветной траве.
Так пойте и пейте! В божественном, смертном краю
умру и воскресну! За жизнь в умирающем злаке,
за отчую верность, за бедную душу мою
любите меня на рассвете в садах Сололаки!