Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 7, 2011
Проза
Пётр РТИЩЕВ
Прозаик. Родился в 1959 году в городе Красноярске. Окончил Московский Электротехнический институт связи; кандидат технических наук. Публиковался в журналах «Знание-сила. Фантастика», «Дети Ра». Живет в Москве и в Крыму. Член Союза писателей XXI века.
БОЛОТО
Часть 1
На пороге топтался хмурый тип в форменной фуражке почтового министерства. Что-то злобно пробурчав, он сунул мне измятую ведомость и химический карандаш. Послюнявив его, я машинально расписался и получил разорванную, уже кем-то прочитанную, телеграмму. За каким-то лешим я понадобился Шустову — главному архивариусу столичного Палеонтологического музея.
В тот же день мне удалось достать место в дирижабле, что летел в Марьяновку. Налегке, не обремененный багажом, я размесился в кубрике на подвесной койке. Но от избытка чувств, вдруг нахлынувших на меня, усидеть я не мог и потому выбрался на палубу. Мне редко приходилось летать, и всякий раз воздушное путешествие вызывало волнение. Мы довольно долго и низко шли над мутными водами Иртыша. Приятно было облокотиться на перила гондолы и поплевывать с высоты в сигарообразную тень. Что-то завораживающее было в этом занятии. Накатило ощущение единения со всеми стихиями, в центре которых разместился я сам. Все мое нутро пребывало в предвкушении чего-то необычайного и приятного.
— Люди говорят, в речке здешней какая-то гадость завелась, человеченкой не брезгует. — Я обернулся на голос. В метре от меня у перил пристроился детина в повидавшей виды штормовке. Судя по шеврону на рукаве и расстегнутой ширинке на брезентовых брюках, он служил в тресте «Спецгазпром-4» и являлся типичным его представителем. Известная контора.
— Брехня, — послышалось из-за спины. Сомневающимся оказался стюард с непроницаемым лицом. На его тележке громоздились разные пустяки, на кои падок скучающий пассажир. — Не желаете ли «Марьяновского особого», господа?
Детина, как собственно и я, возжелали. Влив в себя некоторое количество вполне сносного пива, детина неожиданно согласился: «А то, — сказал он, — может и брехня», — после чего надолго замолчал.
— Гм, — решил я поддержать разговор, — в командировку или по личным делам?
— За прокладками.
Сказал, как гвоздь вколотил, потому тему прокладок я решил не развивать. Беседа не завязывалась. Истинный спецгазпромовец не склонен к отвлеченным разговорам. Жизнь его — борьба. В первую очередь с тающими газогидратами, что в последнее время поставили всех нас перед выбором: жить или не жить…
Добрались без приключений. На привокзальной площади я зашел на почту и связался по телетайпу с Шустовым. Условились о встрече в кафешантане на Ново-Тимофеевском бульваре.
Был час, когда сластолюбцы разного рода, сливаются в подобные заведения для праздного препровождения времени. Неулыбчивые официанты за наличные подают свежее пиво, жилистый шашлык и подкисшие помидоры. Заказав пива и закусить, я, дожидаясь Шустова, предался неги под сенью акаций. Ее распустившиеся розовые цветы источали тонкий аромат, дурманивший голову. Неподалеку, в апельсиновой рощице лежал камень — памятник Борцам революции. Раньше он украшал собою местный железнодорожный вокзал. Помнить об убиенных белочехами красноармейцах надобность отпала, и теперь он примостился у кафе. Хозяин заведения приспособил его под альпинарий, меж кустов эрики и казацкого можжевельника. Там же, в песочнице, под неусыпным наблюдением мамаш, копошились дети. Все это располагало к расслабленному состоянию и я, под едва слышимые звуки блюза, льющиеся из тарелки репродуктора, задремал.
Наконец пришел Шустов. Он был в мундире комиссара какого-то ранга, я так и не научился разбираться в знаках различия. Этот добродушный толстяк выглядел нелепо в синих галифе с красным кантом, заправленных в хромовые сапоги. Он поминутно обтирал жирную шею клетчатым платком и отчего-то нервно озирался. Хлебнув пива, он сказал:
— Извини, старина, что вытащил тебя из отпуска, но дело неотложное. Из этнографической экспедиции вернулся Григорьев. Он был на западе, за Уралом. Привез кучу барахла, но, старина, сегодня утром почти все затребовали к себе эти… — Шустов многозначительно мотнул головой в сторону. — Вот, удалось умыкнуть для твоей диссертации, — он положил на стол излохмаченную тетрадку. — Литературный экзерсис одного из тамошних аборигенов.
Я открыл первую страницу и углубился в чтение.
1.
В дверном проеме возник канцлер Карпыч. В руке он держал дымящую сковороду.
Изучая содержимое ее, он примеривался: насытит его глазунья или нет. Жарево скворчало, брызгалось растопленным салом и источало призывающие ароматы. Из глубины дома вынесло дюжего малого — Тараса, чуткого ко всему съестному.
— Карпыч! Никак подхарчиться надумал?
— М-м, — ответил канцлер, рот его был набит яичницей. Он пожевал немного и добавил: — М-м-м.
— А у меня тут перчик, — Тарас выудил из одежд пузырек с чем-то темным. Его хорошо развитые надбровные дуги приглушали блеск глаз. Вид пищи заставил работать организм. Желудочный сок выделился и тут же ходуном заходили желваки.
— М-м, — одобрил канцлер.
Когда с яичницей было покончено, Тарас, прислушиваясь к легкому внутреннему урчанию, сказал:
— Письмо от старика получил. Пишет, дескать, Голубой залив зыбким сделался.
Вечерело. Бриз принес облегчение. Тошнотворный болотный дух рассеялся, и те немногие, что ютились меж мысом Плака и горой Аю-Даг, высыпали из своих лачуг. Сложенные кое-как из бутового камня, они густо теснились у подножия горы. После землетрясений осталось совсем немного домов старой постройки. В сумерках заметнее стали языки пламени над коричневой гладью. Вырывавшийся метан из глубин Болота воспламенялся в наэлектризованном воздухе. Длинные нити бурых водорослей, что сковывали зловонную жижу, дымили у горизонта. Когда-то удобренное азотом и фосфатом море стало их рассадником. Они рождались, отмирали и гнили, пожирая кислород и рождая Болото.
Приспущенные веки канцлера дрогнули — явный признак появившегося интереса. Это был рано состарившийся человек обыкновенной наружности. Было ему слегка за пятьдесят, но лицо страдальца его заметно старило. Нездоровая печень окрасила желтизной белки воспаленных глаз, оттого казалось, что человек этот чем-то раздражен. Тонкие веревочки губ разомкнулись и Тарас услыхал:
— И что же?
— В Ялте смута. Люди хана бузят. Спрашивает, мол, не наблюдал ли я его в пьяном и обнаженном виде когда-либо.
— Свихнулся старикан, — брови Карпыча взметнулись.
— Пишет, что вот ему пришлось в молодости лицезреть собственного папашу эдаким Адамом. Потому-то, мол, теперь в услужение подался к хану, записался лакеем к холопу, так сказать.
— Отец твой скотина известная, тут говорить не о чем.
Донимали комары. Их полчища неистовствовали, истязая плоть. Потому вечерний променад обывателям не сулил удовольствия. Впрочем, с удовольствиями последние двадцать лет было туго. Сначала пришла Большая волна, потом начались землетрясения и наконец, из бездны вырвался сероводород. Выжившие потянулись в степи, те же, кто решил остаться сбивались в «государства». В «государстве», разместившемся в Партенитской долине и окрестностях, Карпыч имел второй чин.
Меж тем взошла луна. Неоновой лампой она осветила часть Болота. Как и прежде, на черной глади отразились мерцающие равнодушные звезды. Но теперь на земле многое стало не так. В стародавнее время, когда вместо моря было пресноводное озеро, здесь жили те, кому не повезло. Море пришло и выгнало древних поселенцев. Выгнало оно и теперешних. Карпыч остался. Он разместился в сохранившемся коттедже из тех, что проходимцы разных сортов тогда строили на побережье. Его новое жилище располагалось на возвышенности и почти не пострадало. Стены украшали картины в золоченых багетах, почерневшие иконы, имелась библиотека, набитая книгами с не разлипшимися страницами и много разного иного, что стоило недешево. О бывшем владельце у него сложилось уважительное мнение: редкостная шельма.
— Такое дело, господин канцлер, — Тарас на всякий случай обошелся без панибратства. — У Лукича удар. Лежит обездвиженный да слюни пускает. Федоровна говорит, мол, по делам ему, любодею. И еще. Вчера прибились двое. Чудные.
Карпыч зажег свечу. Запах расплавленного стеарина распространился по комнате. Дрожащие блики легли на стены, создав ощущение жизни иллюзорного моря на картинах и скорбящих святых на иконах. Канцлер со вчерашнего утра испытывал необъяснимое чувство тревоги. Он видел эту парочку, и теперь не находил себе места. Они притащились из Гурзуфа, где жизни не было. Там царствовало Болото. Свора местных дворняг тут же обнюхала незнакомцев, насытив свой собачий интерес, отстала. Это показалось странным. Молодые люди выглядели нездешними, пришельцами из забытого мира. Их стройные фигуры и удивительной красоты лица мало соответствовали окружающему миру.
— Чьи будете, — мрачно поинтересовался кто-то из толпы.
— Мы сами по себе, — ответил незнакомец. Его голос изумил. Раздавшиеся звуки были так приятны слуху, что на отупевших от долгого сидения в лачугах лицах жителей неожиданно растянулись улыбки. Они кривили губы, искажали физиономии, делая их нелепыми, но все же более привлекательными.
— Так не бывает, — возразил тот же голос. Это был Жорка, меднолицый субъект из окружения государя. В последнее время подобных лиц стало заметно больше. То ли ядовитые испарения тому способствовали, то ли чрезмерное усердие в пьянстве. В толпе произошло шевеление и наружу изрыгнуло демагога. Он тут же начал:
— Всякий, прибившийся в страну нашу, — при этих словах он повел рукой окрест себя. Описанный полукруг, приглашал убедиться, мол, в стране нашей, как и полагается в приличном государстве, имеется все, что нужно. И кладбище, усеянное засохшими колючками, и молельная изба, и загоны со скотом, и, конечно же, общественная баня, примыкающая к тюрьме. По его мнению, все эти атрибуты свидетельствовали о государственности. Из чего надлежало понимать, что он, как заведующий идеологической работой, канцлер, который был где-то здесь же, и, конечно же, сам государь, находятся на месте. Среди прочих был и сочинитель — здешний летописец, описывающий события в потоке всепожирающего времени, а может и просто изводящий чернила ради удовольствия всякого рода опусы. Впрочем, среди собравшихся его не было видно. В эту пору он обычно предавался мечтам или наслаждался ничегонеделанием в своей лачуге. — В соответствии с Уложением от 21-го года может рассчитывать на добрую волю нашу и клочок земли…
Канцлер потерял нить в изливающемся словесном потоке. Он откровенно пялился на девицу, как тот бездельник, коих предостаточно встречается в захолустье, стоит появиться чужаку. Уставится такой беспардонный тип и разглядывает тебя, как насекомое. Но он ничего не мог с собою поделать. Девушка казалась божеством, сошедшим из горних миров. А потом, когда тот же хамский голос просветил, что в землях этих все принадлежат кому-нибудь, она своим ангельским голоском отрезала: «Нам в холопы определяться не с руки». Теперь на него нахлынуло. Ему показалось, что он понял причину вчерашней тревоги. На канцлера Карпыча свалилась беда — он полюбил. Осознав это, он обхватил голову руками в тщетной надежде найти успокоение. Крупицы рассудка умоляли канцлера остановиться, мол, одумайся, старый хрыч, по тебе ли ноша сия, но страсть обретала необратимые формы.
— Жорка их пока к Федоровне определил.
С улицы донесся шум. Какие-то люди взошли по ступеням и дверь отворилась. Из темноты послышалось:
— Государь!
В комнату проворно вкатился человечек возраста не определяемого. В такой коротконогой и короткорукой оболочке не может обретаться благодушный жизнерадостный нрав. Это понимали все, кому хоть раз доводилось накоротке сталкиваться с правителем. Те же, кто видел его впервые, могли обмануться и подивиться фонтанирующей энергии и теплому обаянию этакого добряка. Тарас подскочил и забился в дальний угол, Карпыч почтительно склонил голову. Человечек, приняв важный вид, подошел к столу, зачем-то понюхал сковороду, изрек:
— Яичница!
За его спиной сгрудились дюжие малые. Всем своим видом они давали понять готовность в клочья разорвать всякого, будь на то воля хозяина. Их отекшие лица казались человеческими, и только. Злоба и равнодушие отражалась на них. Будто бы какое-то далекое событие исказило их, и даже время не смогло вернуть им изначального выражения. Это были люди особого сорта. Люди-псы. Таким по вкусу ластиться к хозяину, но всех прочих они на дух не переносят. Их злит само присутствие чужого. Будь жив Платон, то, возможно, при нем государство бы и озаботилось мусическим развитием стражи, но здешние нравы были неподходящими. Дикостью, насилием и глупостью эти люди заполняли свою малопривлекательную жизнь. Очевидно, сама природа человеческая претерпела изменения с той древней поры зари цивилизации.
— Слыхал, канцлер, хан войско собирает? С чего бы это, а?
Хан, в миру Сеня Прокопенко, служил когда-то дворником при местной раде, однако, фатум распределил роли по своему усмотрению. Теперь он восточный деспот, злобный и свирепый турка, не знающий пощады. Сидит в Ливадии и дурит головы подданным.
Человечек, не дожидаясь ответов, продолжил без какой-либо связи:
— Вот какой сон, Карпыч, мне привиделся. Будто бы девка эта, что вчера объявилась, указывает мне этак небрежно своим мраморным пальчиком на людишек, толпящихся у пивной. Ты же помнишь, какие были пивные до Большой волны? «Вот, — говорит она, — система близкая к хаосу. Взгляни на страждущих. Их действия непредсказуемы, напоминают броуновское движение, так может показаться. Они толкутся вокруг этого дрянного ларька, обшаривая бессмысленными взглядами окрестности. Их мутит с похмелья. Но пивная открылась, и человеки, эти жалкие элементы сложной динамической системы, упорядочили свои движения. Они выстроились в очередь, сделались целеустремленными, их рожи приобрели осмысленность. Что это? Саморегулирование. Синергетика! Произошла трансформация системы ввиду изменений внешних параметров». А, Карпыч, что скажешь? Я к Федоровне…
Сложилось мнение, что бабка Федоровна была прорицательницей. Ворожила, занималась знахарством и вообще слыла старухой хитрющей, из тех, кто видит «насквозь и глубже». Расположив свою тучность на циновке под образами, она закатывала глаза и принималась раскачиваться, подобно маятнику. Так старуха познавала сокровенное, недоступное всем прочим.
— …а она мне: «А спытай-ка ты, Андрей Иосич, Карпыча за энтропию!».
Государь уставился на канцлера немигающими колючими глазками. Прошло несколько тягостных мгновений.
— Думай, канцлер, думай. Как надумаешь, дай знать. И с ханом что-то надо делать.
Тут же все пришло в движение и через минуту Карпыч с Тарасом остались одни. В наступившей тиши в открытую форточку врывались далекие крики чаек, все еще считавших Болото морем.
2.
История появления в долине Андрея Иосифовича объяснима и, вместе с тем, туманна. В первое время после Большой волны в поселок регулярно прилетали вертолеты из Мелитополя, Запорожья и даже с Тамани. Везли продукты, медикаменты и вывозили раненых, позже беженцев. С одним из вертолетов прилетел энергичный, небольшого росточка распорядитель полевого госпиталя. Вскоре спасательные работы закончились и те, несколько сотен человек, что не желали оставлять родных мест и на них безнадежно махнули рукой, нуждались в кормчем.
Административный аппарат только тогда эффективен, когда замысловатее управляемого общества. Оттого вскоре появились: полиция, канцлер, Жорка со своей идеологией, еще какие-то службы, собирающие подати. Структурирование привело к необходимости назначения состоятельных «феодалов», из наиболее лояльно настроенных ловких сограждан, дабы опереться на них в скверную минуту. Впрочем, что-то было не так, развития такая система не имела. Бабы рожали мало — показатель пути в никуда.
Канцлера мучила жажда. Онемевший язык отяжелел. Он с трудом ворочал им, и ему слышались глухие звуки, возникающие от соударения с зубами. Сердце стучало молотом. Тарас, почувствовавший состояние своего патрона, плеснул в кружку вина из бутыли. Темное каберне привнесло ясности в разобщенные мысли.
«С чего бы это старуха Федоровна советчицей стала? Слова-то, какие: «Спытай за энтропию». — Карпыч усердно тер переносицу, с сомнением заглянул в кружку. — Видать нарежусь ближе к ночи».
С некоторых пор канцлер стал подмечать некоторую отчужденность от самого себя. Находило на него странное, сумеречное состояние, когда он казался себе чужим. Ему чудилось в эти минуты некое воздействие со стороны. И мысли его делались чьими-то чужими, навязанными извне, будто бы подаренными неизвестным. «Две души живут во мне/ И обе не в ладах друг с другом», — Фауста мучило нечто подобное.
В голове ясно возникла фраза: «Энтропия — прародительница порядка при неравновесных условиях, она предтеча самой жизни». Карпыч тряхнул головой. Его взгляд скользнул по стенам и остановился на панорамной черно-белой фотографии в тоненькой ореховой рамке. Вверху ее виднелась поблекшая надпись «Фрунзенское, 1955 г.». Фотография запечатлела поселок, когда для него наступали лучшие времена. Вскоре здесь развернется строительство, и рыбацкое поселение переродится в уютный современный городок. Хорошо были видны виноградники, татарские домишки довоенной постройки и свеженькие, только отстроенные две виллы. Предназначенные для вельмож из военного ведомства, они доминировали над всеми прочими строениями. Море имело коричневый оттенок. Его цвет был близок к нынешнему, болотному. Видимо раствор закрепителя был неважным, или фотограф недодержал отпечаток в нем, но в далеком 1955-ом море своим цветом очень походило на Болото. Возле Аю-Дага виднелся причал. Его бетонные остатки сохранились поныне и торчали сломанными зубьями свай у заиленного берега. Теперь на развалинах городка разместилось их теперешнее отечество
Над Болотом громыхнуло. Приближались осенние дожди, что обычно изливались в середине ноября. Канцлер вспомнил, как в те времена, когда правитель Андрей Иосифович не был правителем, но расторопным, деятельным созидателем по сбиванию толпы в народ, было принято решение предпринять экспедицию за гряду. Возглавить ее поручили Карпычу. Надлежало выяснить, отчего это о них позабыли, отчего не уговаривают перебраться в Симферополь или еще куда, и отчего не везут продовольствия, одежды, лекарств.
Стоял ноябрь, и в ту пору Болото только начало формироваться. Это тревожило вождей без малого тысячи несчастных, что жались, друг к дружке в надежде обрести покой. Потерявшим близких, покалеченным требовалась вера в благополучие, в исход нескончаемых бед. В группу отобрали десяток крепких мужчин. Взяли сушеных грибов, вяленого инжира, орехов на неделю и отправились к Яйле. В лесу их окружила осенняя сырость. Тщедушные дубки были покрыты мохом и красноватой плесенью. Порыжевшие деревца изредка перемешивались сосновыми рощицами с вкраплениями можжевельника. Встревоженные странниками сойки, сопровождали на всем их пути.
После того, как миновали Шархинский карьер, продвижение замедлилось. Топкий грунт чавкал под ногами. Зеленых мох долго хранил на себе следы подошв ботинок. В отпечатках собиралась черная вода. Вскоре набрели на речку — порождению землетрясений — и долго шли вдоль нее. Добрались до жиденького водопада и разбили лагерь. Разбрелись, в поисках валежника и невдалеке обнаружили ржавеющие остатки вертолета с надписью «МЧС России». Вокруг него почва была студенистой. К подошвам она прилипала резиновой массой, и отодрать ее было не просто. Имела она сладковатый запах и тревожила сознание своим видом. Вокруг обломков в радиусе нескольких метров растительности не было. Только липкая субстанция, ни на что не похожая из произрастающего в лесу. Человеческих останков видать не было. Либо обошлось без жертв, либо… От греха подальше решили лагерь разбить в другом месте.
На вторые сутки миновали хребет. Вышли к асфальтированной, испещренной широкими трещинами, дороге. Стали появляться брошенные селения. Полуразрушенные дома заселили дичающие собаки. Ближе к Симферополю попадались люди, большей частью сумасшедшие. Сам город представлял собою груду строительного мусора. И вновь, изредка, меж раскрошенным ракушечником и бетонными осколками, попадался так не понравившийся им в лесу студень. Он покрывал серой массой остовы зданий и, казалось, что это неведомая, недобрая жизнь, таит в себе опасность.
Когда вернулись в долину, Карпыч с неудовольствием отметил некоторые перемены. За прошедшую неделю в поселке появились острог, «государство» и его правитель в лице Андрея Иосифовича. В остроге томился безобидный малый, посмевший ляпнуть что-то нелицеприятное о новых порядках. Донесли, посадили, дабы впредь думал. Чувствовалось, что утвердившаяся власть не опустится до заискивания с толпой. Впрочем, Карпыч сохранил свой статус. Его канцелярия с усердием занялась поисками универсального мерила труда — денег. В условиях непрекращающегося бедствия сделать так, чтобы отдаваемые обывателем драгоценные доли покоя, свободы и счастья определить в стоимости полезного товара было непросто. Остановились на вине, но употреблять его в этом качестве долго не пришлось. После очередного урожая винограда население в полной мере ощутило все прелести инфляции. Вина стало много, всего полезного прочего — мало. С той поры так ничего путного придумать не удалось, как и тысячи лет назад обходились натуральным обменом.
— Винцо что-то не того. Пресное какое-то, — Карпыч вернулся в реальность. Воспоминания навеяли грусть. Он с горечью подумал, что зовут его Михаилом Константиновичем Карпухиным, а не прилепившимся псевдонимом — Карпыч. Что был он когда-то инженером и строил в прошлом дома на побережье. Что никогда не помышлял сделаться политиком и канцеляристом, чем тяготился все эти годы. Впрочем, когда ему было сладко? Прежде он также не мог обрести душевного покоя. Жизнь вынуждала ловчить, хитрить, обманывать, поступать не по совести. И это тяжким грузом ложилось на самочувствие. «Да, жалок тот, в ком совесть не чиста», — формулировал поэт в старину. Материальный достаток никак не уравновешивал его внутреннего разлада. Став канцлером, он окунулся в работу. Наладить лечение покалеченных, обеспечить водой, пищей, кровом, одеждой — все это на многие месяцы отогнало сомнения. Но после, когда жизнь начала возвращаться в приемлемые рамки они напомнили о себе с еще большей силой. Наступило время самого гадкого людского сосуществования, неизбежного социального расслоения. На бедных и не очень, на умных и обыкновенных, на правителей и подданных. Внутренний мир Карпыча не был к этому готов. И он пил. — Плесни-ка, — толкнул он, задремавшего было Тараса.
— А девка-то эта, Хава, что у Федоровны мается, хороша, — встрепенулся ординарец. — Иосич глаз уже положил, — в сумерках Тарас не видел гримасы, исказившей лицо канцлера.
— Что ты в этом смыслишь? — выдохнул он и про себя отметил: «Хава — жизнь дарующая».
В то время, когда Карпыч уже начал туго соображать, правитель действительно притащился к Федоровне. Он, как и полагалось соответствовать положению, ввалился к ней без церемоний в сопровождении своих головорезов. Надо сказать, что Андрей Иосифович относился к людям редкого сорта. В нем органично сочеталось несочетаемое. Он был весьма не глуп и вместе с тем деятелен. Именно этим и объясняется его появление в долине. В молодости его амбиции требовали большего, но достойного места, как это повсеместно случается, было не достать. И ладно бы занимались они людьми способными. Отнюдь, в основном продвигались те, чей разум был нетронут, ну, если только слегка, мало заметно. Андрей Иосифович полагал себя натурой тонко чувствующей и возвышенно мыслящей. Нечета рядовым, что сидели в начальствующих кабинетах и своим существованием безмерно оскорбляли его. Потому он долго и не раздумывал перед выбором: вернуться в житейскую трясину или окунуться в болото. Он выбрал Болото.
— Какой гость! — засуетилась Федоровна. Старуха относилась к тому типу людей, кои начавши говорить, останавливаться не желали. Может в чем другом Федоровна и не преуспевала, но в сотрясании воздуха была неутомима. — Радость, какая! Яичек выпьете, господин Иосич? Только из-под курочки.
— Неси, — коротко бросил правитель.
На столе появилась миска еще теплых яиц, банка с крупнозернистой солью, ржаная лепешка и сосуд с мускатом.
— Странников к столу зови. А вы, — небрежный поворот головы в сторону охранников, — на улице потопчитесь. Нечего тут.
— И как ты, Иосич, яйца этим компотом запиваешь? И не стошнит же тебя!
— Ты, бабка, удались покамест. Мы потолкуем о том, о сем.
Тем временем в комнату вошли Хава и ее спутник. Меж ними всеми случился разговор.
Правитель: Как зовут тебя.
Парис: Когда Парисом, а когда Александром.
Правитель: Вот как! Скажи, что занесло вас к нам, что слыхать в Гурзуфе?
Парис: Гурзуф мертв, так думаешь ты, но это заблуждение. Жизнь есть везде. Формы ее порой разнятся. И какая из них теперь приживется — вопрос не решенный.
Правитель: Известно ли тебе, Парис, что земли от Ялты до Гурзуфа ханские? Закон мы блюдем.
Парис: Нужда сильнее закона.
Правитель: Вы бедствуете?
Хава: Как все. Судьба благоволит хвату, мы же к сему сорту людей не относимся. Хватающих единицы, нуждающихся тысячи.
Правитель: В сомнении я. Вот видение мне было…
Федоровна: Иосич! Из хляби Болотной они явились, истинный крест!
Правитель: Сгинь! Я где тебе быть велел?
Федоровна: Бегу, бегу, сердешный.
Правитель: О чем бишь я? А! о видении. Пивная, синергетика, энтропия. Ты мне, Хава, раскумекать этот предмет помоги. Я воплощением своим человеческим ограничен, потому и органы познания мои примитивны: глаз, ухо и проч.
Хава: О видениях лучше с бабкой толковать. Что касается энтропии, то за нею следует жизнь. Таков порядок.
Послышались шаги. Они донеслись из длинного темного коридора, что вел от входной двери. Кто-то шел неуверенной поступью. В комнату, чуть пошатываясь, вошел канцлер.
Канцлер: Не помешаю честной компании?
Правитель: Присаживайся, Карпыч, сотрапезником будешь. Пришлый народ не жалует наших разносолов.
Канцлер: Закусить? Это можно. М-м, юноша, Хава кем тебе приходится?
Парис: Мы родственные души.
Канцлер: Звучит исчерпывающе. И куда путь держите?
Парис: Нам тесно тут. Философ учит: «Средь малых действуя, мельчаешь./А средь больших и сам растешь».
Правитель: И откровенно, и зло. Но мысль не нова.
Парис: Разве найдется мысль, что не знали бы до тебя?
Наступило неловкое молчание. Постичь всю глубину своего теперешнего ничтожества, перед толщей прошедших веков было отвратительно. Барахтаясь в потоке всеобщей жизни, не каждому суждено очеловечиться. И разве определено, что прежде чем сделаться человеком предстоит прелюдия превращений из гада в более совершенного гада? Отчего новый человек не может возникнуть внезапно, и мешает ли тому тина болотная? Вопросы, вопросы… За мутным окошком чувствовалось присутствие дышащей массы. Болотное тленье мерцало синими огоньками. Они будто бы подмигивали, приглашая в бездну. Легкие ночные шорохи доносились до вдруг обострившегося слуха.
Хава: Я слыхала, мол, все тут принадлежат кому-либо. Несчастная страна! Вам представился случай забыть о «своем» и «чужом». Вы имели возможность жить в золотом веке, но неслыханная жадность определила вам убожество. Может оттого у меня такое ощущение, будто бы стою я среди навозной кучи — вашего обиталища, где сытые и не очень черви, делят меж собою скудость свою. Я все же скажу о хватах. Тот, кому дано богатство не знает, насколько он жалок, нищ и несчастен. А если таковому дано понять свою духовную наготу, то не навредит ли это его рассудку?
Правитель (пошарил у себя в кармане, достал вчетверо сложенный тетрадный лист и, со словами: «Возьми-ка, Карпыч, на досуге почитаешь, какими словами балуется наш Сочинитель доморощенный. Болит у него там что-то, понимаешь», — передал его канцлеру): Что-что? Это про кого же?
Канцлер: Да, да. Ты права, девочка. Вот взять меня, к примеру. Лет мне немало, но прибытка мудрости нет. Скорее наоборот, прожитые годы отняли те немногие крупицы разума, что отмечались у меня в молодости. В ту пору думалось, что не быть мне таким, как прочие. Не говорить всякому о деньгах и курортниках, их привозящих. Ничего иного в головах здешних людей почему-то не рождалось. Но, поди ж ты, прошла жизнь, а чего-нибудь стоящего, ни сделать, ни сказать я не в состоянии. Все какая-то дрянь: вино вместо денег, Жорка с его болтовней, административные изыски… Эх-х!
Правитель: И ты, Карпыч, туда же. Пресытился, значит. У богатея так: набьет брюхо, и нет сна. Я никак постичь не могу, про чью наготу идет речь? Мы люди маленькие. Живем своим мирком в силу своих представлений…
Хава: Большой постигает высшее, малый — низшее.
Правитель: Тебе палец в рот не клади, языкастая. Куда там Федоровне нашей.
Федоровна: Тут я, Иосич! Еще винца подлить?
Правитель: Ты, бабка, неисправима. Иди от греха…Что за напасть! Сосредоточиться не могу. Карпыч! Чую я, нехорошее есть во всем этом. Наша задача — обеспечить безопасность государства. А тут одной Хавы достаточно для его разрушения.
Канцлер: Таких государств, Иосич, не бывает, чтоб от одного только взгляда красавицы они разрушались.
3.
Под утро в окошко кто-то стукнул. Тарас высунулся в форточку и из темноты послышалось: «Лукич представился». Известие это неприятно встревожило. Лукичу не было и 35-ти. «Бежать надо, — мелькнула унылая мысль. — Что-то вредно стало жить тут».
Раздалась возня у входной двери. Стряхивая прилипшую глину с подошв штиблет, вошел канцлер. Вид он имел помятый, но, вопреки ожидаемому, протрезвевший.
— Ну?! — Карпыч был угрюм. Белки его глаз, испещренные розовыми кровяными сосудами, зловеще отсвечивали желтизной. — Может, ты, Тараска, отыщешь мысль до тебя не высказанную?
— Какие мысли, Карпыч? Лукич дуба дал. Того гляди и мы…
— Не скули. Так заведено: один переживает другого. Лукича закопаем честь по чести. Придет время, и нас зароют. Слава богу, погост вместительный.
— Я не тороплюсь. Я что думаю? Может, до Москвы податься? Где-то же должна быть нормальная жизнь?
Карпыч безнадежно махнул рукой.
— Нет ни Москвы, ни какой иной Аркадии, есть только Болото и радостная перспектива заполучить новую жизнь. Ты не дрейфь, Тарас, она родится из хаоса. Из всей этой помойки. Может и родилась уже. И заживет припеваючи, если ей тут понравится, — саркастически закончил он.
— А нам куда деваться?
Карпыч не ответил. Ему нечего было сказать. Ни одному мудрецу не дано знать, что есть жизнь и где определено место смертному. Единственное, что он знал твердо, она являла собою лишь естественный недостаток, да и то временный. Он развернул листок с каракулями, тот, что передал ему Иосич. «О наболевшем», — значилось в нем. Далее следовало: «Что есть государство? — озаботился на досуге я вопросом. Ничего особенно, скопище людей, задавшихся целью насытить себя, удовлетворить потребности за счет других, таких же бедолаг. Потребности, собственно, и вынудили сбиться в совместное поселение. И теперь, кто в меру сил, пестует скотину, кто пьянствует, а кто сидит над теми и другими — руководит, населяют оное.
Когда Создатель лепил высших иерархов, то не забыл примешать к той протоплазме злата, так полагал Платон. И вот они, Правитель, коего избыток злата деформировал (впрочем, я излишне ерничаю), Канцлер, позолотивший глаза посредством увеличения печени (тут ничего не попишешь — факт), достойнейшие из достойных, вознесшиеся над прочими. Прочих Создатель тоже не забыл. Кому добавил серебра, те за спиной у Правителя в виде держиморд, а тем, кто удосужился меди, суждено быть свинопасами. Такое вот распределение. И если дело дойдет до потомства, то и оно будет жить в рамках родительской деятельности. Таков порядок. Испокон веку так живут люди в государствах. Однако имеется одно но. Можно ли в полной мере считать наше поселение государством? Взять экономическую его основу. Нет, и уже вряд ли предвидятся пути ее развития. Они, судя по ленинским представлениям, должны выглядеть в виде следующей цепочки: свободная конкуренция — концентрация производства — монополия (комбинирование предприятий) — созревание для экспроприации и сама экспроприация. Нехитрый итог всякого экономического развития. Не хватает одной мелочи, а именно, «спекулятивных гениев финансовых проделок». Без них никак не быть обобществлению производства, что облегчит впоследствии неким тороватым и жуликоватым деятелям его отъем. Ведь не Канцлеру же занять их место с его оригинальной выдумкой — винными деньгами. И не Правителю, с его патологическим стремлением к реализации своих амбиций, что зародились в нем на хорошо унавоженной почве физических недостатков. А других, пригодных к управлению, нет. Другие — это мы и удел наш, как всех нищих, вдаваться в мелочи. Мелочи — это не власть, это всего лишь кормление ее. Эти люди — нищие, считают позорным для себя прослыть домогающимся власти, ибо означало бы это стать человеком весьма низких свойств. Не каждый готов пасть так глубоко.
Я пытаюсь понять, какова же политическая форма государственной конструкции? Ни олигархия, нет нужного числа богачей, ни тем более демократия, и уж, конечно, ни тирания — естественное продолжение демократии (избыток чего-либо, как известно из исторической практики, приводит к противоположному). Но вот очень похожа она на зачатки тимократии — власти честолюбцев, зараженных страстью к обогащению. Вот она и является предтечей олигархии и далее по списку. Так и катимся…».
Трактат был явно не закончен. Карпыч пожал плечами: «Ну и что? Пусть так, но ведь живем как-то. А для чего, не нам убогим постигать». Он, взяв шандал, ступил на скрипучую лестницу и неторопливо взошел на второй этаж. Там, в лоджии у него хранилось съестное. Несколько времени спустя он спустился с лукошком в руке.
Яичница еще только подходила, когда Тарас возник в проеме двери и сказал:
— Опять глазунья? До чего хорошо! А?
— М-м, — согласился Канцлер.
Утренние сумерки развеялись. Потянул слабенький ветерок, насыщая атмосферу болотным духом. Через минуту над горизонтом показался край малинового диска. Он прочертил кровавую дорожку по поверхности Болота, осветив колыхающие нити водорослей. Хлопнула форточка. Сквозняком задуло свечи. Вдруг ветер усилился, нагнул верхушки кипарисов, зашумел, оторвал от земли палые листья платанов. Покружив их, и всякий другой легковесный сор, он утих. Все в мире приготовилось к рождению дня.
* * *
Я глянул на Шустова. К тому времени он осушил четвертую кружку «Марьяновского особого». Глаза его помутнели, в них появилась наглая уверенность, и теперь архивариус уже нервно не вертел головой. Из тарелки репродуктора сквозь хрипы детекторного приемника диктор зачитывал доклад одного из триумвирата. Кажется главного, того, что лыс, чрезмерно тучен и неопрятен. Он нес что-то о важности капитальных вложений в борьбу с метаном, сочащемся из глубин мерзлоты, о создании очередного треста «Спецгазпром-9», о назначении на должность управляющего своего давнишнего дружка или родственника, толком и не разберешь. Еще о чем-то таком, за что полагалось любить его и прочих начальников. «Эх, — подумалось мне, — плакали наши денежки, во веки веков, аминь».
— Что же сталось с аборигенами? — спросил я, прислушиваясь к шорохам из ежевичного куста. В густых колючках запутался птах и теперь прилагал усилия к спасению. Наконец он вырвался, пискнул и умчался прочь, скрывшись в кизиловых зарослях.
— А чего им сделается? — изобразил деланное удивление Шустов. — Пожирают яйца, борются с какой-то плесенью или студнем, и «рождают» новые дни. Как и мы.
Часть 2
1.
Григорьева я видел впервые. Он сидел за столом и делал вид, будто бы изучает важную бумажку. Бумажка хоть и была гербовая, но текст на ней значился чепуховый. Заявка в снабженческое управление. Что-то о столах да стульях, без коих музей загибается. Меня же он в упор не видел. Сидит себе этакий чин и мнит себя падишахом. Отчего-то мои ладони сначала похолодели, а потом сделались липкими. Так меня разобрало в личине ничтожества. По всему видать к ним меня определил Григорьев, оттого я и топтался на вытертой ковровой дорожке. Присесть не предлагалось, видимо, в воспитательных целях. Стоял я и раздумывал: кашлянуть, дабы о себе напомнить, или повременить покуда?
Я огляделся, в кабинетах начальствующих такого ранга мне бывать не приходилось. За хозяйской спиной висела старенькая политическая карта мира, на отдельном столике стоял супергетеродинный приемник — редчайшая вещь, на столе телефонный аппарат, но без номеронабирателя, тут же лежала деревянная указка. У входной двери, оглянуться я не решался, время от времени постукивал телетайп. Одним словом — роскошь. Григорьев был коренаст, хорошо развит физически и в свои пятьдесят выглядел весьма и весьма, дай бог каждому. Его портило одеревеневшее лицо, таких полно можно встретить в кадрах «Спецгазпрома», колючий взгляд и внушаемое им у меня чувство вины. Как ему это удавалось, я постичь не пытался — не моего ума дело. Какая-то внутренняя сила, что не каждому дана. На нем был защитного цвета френч и из такой же материи брюки, заправленные в сафьяновые сапоги. Смахивал он чрезвычайно на секретаря захолустного обкома в известные времена. Похоже, что и повадки его были теми же.
Наконец я решился и кашлянул.
— Крюков?
— Крюков, — эхом отозвался я.
— Почему не в форме? — вопрос резанул слух.
— Так я за штатом. Аспирант.
Григорьев пружинисто вскочил с кресла. Он схватил указку и ткнул ею в карту.
— Вот тут — болото, здесь, — кончик указки прыгал по Скандинавии, — ледник. Великобритания, аки Атлантида, в пучине морской и т.д. Что по этому поводу думаете?
— Ничего не думаю, — честно признался я и на всякий случай принял глуповатый вид. Для этого я использовал простой прием: расслаблял мышцы лица и расфокусировал взгляд. Обычное дело.
Григорьев почему-то мгновенно успокоился. Может, сработал мой всегдашний прием? Хотя чувствовалось, что мужчина он серьезный и на моих фокусах такого не проведешь. Он переворошил бумаги на столе, выудил какой-то листок, буркнул:
— Ознакомьтесь.
Это был приказ о моем назначении в какую-то лабораторию. Из приказа следовало, что лаборатория эта в его ведении. Григорьев был темной личностью. С одной стороны он являлся вечным руководителем всех этнографических экспедиций нашего Палеонтологического музея, а с другой отирался в структурах «Спецгазпрома».
— Июньская партконференция определила главные задачи текущего момента, — донесся до меня замогильный голос. Я поднял глаза и отметил произошедшую с лицом Григорьева метаморфозу. Его первоначальный одеревеневший вид окаменел. Подбородок зловеще вытянулся, обрел квадратную форму, и на нем резко обозначилась ямочка, ее я раньше не заметил. О каких задачах он говорил, я не знал. Темы моей диссертации: «Вопросы развития коммуникаций Евразии в период с 2013 по 2033 годы», текущие задачи не касались. Потому я был не в курсе. — Первоочередной из них обозначена разведка европейской части. Теперь ясно?
— Ясно, — не раздумывая, ответил я. Ясно мне было лишь одно, что безмятежная жизнь закончилась, и теперь мне предстоят горячие денечки под началом Григорьева. У него не подремлешь, это я себе уже уяснил.
— Идите в кадры, становитесь на довольствие и через полтора часа быть у меня, как штык!
«Вот влип! — думал я, бредя по мрачному коридору административного здания музея. — Не иначе как Шустов удружил. Порекомендовал, что называется. Вызвал из академического отпуска, подсунул «литературный экзерсис», все шито белыми нитками. Заманил! Теперь не отвертишься. С музеем — государственным учреждением, шутки плохи».
На вещевом складе нескладная тетка довольно скоро подобрала мне галифе, гимнастерку, сапоги. Оказалось, что по моему чину сапоги полагались яловые, а не хромовые, как у Шустова, да и сукно, из которого сшита гимнастерка, было не высшего сорта. Значит чин мой, невелик. Это не радовало. Облачившись во все новое, я подошел к зеркалу. На меня глянуло унылое лицо обреченного двадцати восьмилетнего новобранца, отправляемого на закланье. Тетка поправила пилотку, критически меня осмотрела и, с сомнением поджав губы, сказала:
— Не по уставу патлы, остричь бы надо.
Выудив из-под стопки кальсон механическую машинку, кладовщица тут же принялась за дело. Кое-как обкорнав, она успокоилась и подтолкнула меня к зеркалу. Теперь я выглядел хуже прежнего. Лицо мое не могло не вызвать жалости у человека с сердцем. Щеки провалились, резче выявив скулы, уши излишне торчали, на носу обозначилась капелька, чего за собой прежде я не замечал. Но, подумалось мне, Григорьева мой вид только позабавит. Я чертыхнулся и пошел в кассу, дабы получить подъемные. Подъемными оказались несколько банок тушенки, два хлебных кирпича, кулек рафинированного сахара и пачка талонов в какую-то столовую. При нынешнем жаловании не разжиреешь, на Ново-Тимофеевском бульваре не посидишь за кружкой пива. Между теми талонами я обнаружил контрамарку в Центральный клуб «Спецгазпрома» на какую-то комедию. Все это я запихал в вещмешок, в коем у меня обреталось разное полезное тряпье со склада. Жизнь принимала неведомые мне формы. Она и прежде не изобиловала, но скудость ее теперешнего состояния настораживала. Когда же появилась запыхавшаяся тетка со склада и протянула мне кобуру желтой кожи я и вовсе приуныл. Еще она мне сунула промасленный бумажный кулек с двумя десятками патронов. В кобуре оказался револьвер бельгийца Нагана.
Наконец я вновь зашел к Григорьеву, и застал его возле радиоприемника. Он крутил ручку настройки, прислушиваясь к едва различимым голосам. Велись переговоры между диспетчерами трестов «Спецгазпрома», и отличались они изобилием титульных словес. Григорьев все крутил и крутил ручку пока не услыхал чей-то встревоженный голос. Говорили по-немецки и явно взывали о помощи.
— Это где-то в Альпах, — он не обернулся, но каким-то чутьем уловил мое присутствие. — Второй месяц помирают. На сколько их хватит?
— Крюков прибыл для дальнейшего прохождения службы, — выдавил я. В каком закоулке мозга родилась эта фраза, не знаю, ибо чужд был всему военному. Все же требовалось разъяснение, кем я теперь являлся. Но что-то Григорьев не очень-то торопился меня просветить на этот счет.
— Вот что, Крюков, — Григорьев навис над столом своим тренированным телом, — вам придется научиться думать. Думать много и плодотворно. «Ничего не думать» — отменяется. Полагаю, справитесь. Корчить рожицы требует изрядной доли интеллекта, потому не вижу причин в неблагоприятном исходе мероприятия. Понятно излагаю?
Я уныло кивнул. Все эти вводные слова, что предвосхищали нечто мне еще не открывшееся, энтузиазма не прибавляли. И вскоре эти опасения нашли подтверждение. Я поступал в распоряжение к Шустову. Как оказалось, он был в курсе дела. Между тем из динамика продолжали слышаться жалобные призывы несчастного немца, и я окончательно загрустил.
Вскоре я убедился, что Шустов никаких угрызений совести не испытывал. Он кивнул мне, но не столь приветливо (куда подевалось добродушие?), как при встрече в кафешантане. Сунул под нос какие-то диаграммы, планы, решения, из чего я мог заключить, что будущность неопределенна не только моя, но и куда большего числа людей. Что жизненное пространство, словно шагреневая кожа, сжимается, и потому нет ничего удивительного в решениях февральской партконференции. Природа всех нас записала в пасынки.
— Принято решение отправить экспедицию в район Русской равнины. Оценить ее на предмет пригодности для обитания. Есть мнение, что там либо ледовый пояс, либо плещутся волны Ледовитого океана, либо черт знает что. Тебе поручается выяснить это, — сознание фиксировало слова, но выстраивало защитный барьер, и смысл их до меня не доходил. — На сегодня все, не понадобишься. Завтра в путь. Вот тебе ордер в общежитие. Удачи.
Мы довольно холодно простились, и я вышел из музея. День клонился к вечеру и как его провести мне в голову не приходило. Так в раздумье я стоял уже довольно долго у парадного подъезда музея, пока в реальность меня не вернул чей-то сердитый голос:
— Приветствовать надо старшего по званию, молодой человек! — какой-то скособоченный старичок блеснул своим гунявым черепом и заковылял дальше по тротуару. Через сотню метров по направлению его движения я увидел вывеску клуба и вспомнил о контрамарке.
Представление уже началось, когда я вошел в полупустой зал. На сцене лицедействовали актеры, изображая жизнь давно минувших эпох. Один из них — толстяк, особенно усердствовал. С неистовым видом он перемещался по сцене настолько быстро, насколько позволяли ему немалые телеса. Подумалось: «По нашей бескормице как исхитрился нарастить излишки?». Он всем своим видом играл вдруг охватившее его волнение и, надо сказать, ему это удавалось. На сцене, в ее середине, сидел в кресле-качалке субтильный субъект с невозмутимым лицом. Толстяк задохнулся от беготни, остановился перевести дух и прохрипел:
— Невероятно! Тридцатые годы двадцатого века! Не находите? Что-то тридцать четвертый, начало тридцать пятого!
Субтильный: Звучит нехорошо, фантастично, знаете ли, звучит.
Толстяк: Обыкновенно звучит. Вам, как человеку с теплым местечком, может показаться голословным мое утверждение, но, имеющий глаза да видит, уважаемый Михаил Борисович. Снимите шоры, оглянитесь вокруг! Уж если гонения на студентов начались, на этих агнцев — детей времени, то держи ухо востро! Одного опасаюсь, после тридцать пятого до тридцать седьмого всего ничего. Не пора ли запасным отечеством обзавестись, как думаете?
Субтильный: Не утрируйте, дорогой Никита Сергеевич! Порядки у нас заведены людьми просвещенными, не хуже чем у иноземцев. Хотя, должен сказать, у тех, кто в высших сферах, отечеств изрядно. Космополитизм у них в чести. Хочу напомнить, сегодня обещался прийти Секретарь, так мой вам совет: приложите все свое былое мастерство, дабы снискать его благосклонность. Мне совестно говорить банальности, но не могу не напомнить. Чтобы покорить вышестоящего надобно употребить лесть. Вот универсальный инструмент пробивания дороги по жизни. Только лесть размягчает суровый ум начальствующего человека, как и любого прочего. Скажи посредственному, что он мудр, и он у тебя в кармане. Скажи слабаку, что он силач, и он твой. Потому озаботьтесь расположением гостя.
Толстяк: Секретаря?
Субтильный: Что это вас так удивило? Секретарь весьма влиятелен, когда Директор бывает не в себе.
Толстяк: В запое, то есть.
Субтильный: Меньше слов, дорогой Никита Сергеевич! Насколько мне известно, вы не отнесены к тем мудрецам, коим дозволено говорить правду. Чином, извините, не вышли. Повторюсь, ваш удел обрести себя среди льстецов. Случается, бывают люди добры, но только в силу необходимости. Во все остальное время они злы. Это азбучные истины, мой дорогой! Потому нет причин у Секретаря быть к вам благосклонным, но подольститься к нему вам следует, мало ли чего… Такая вот логика: вы излучаете добро, он — зло. Своего рода распределение.
Толстяк: Вот так речи!
Субтильный: Ах, оставьте. Вы знаете Смирнова из Думы?
Толстяк: Конькобежца и чемпиона?
Субтильный: Не только. Он еще и председатель комитета по усовершенствованию существующих порядков и еще там чего-то.
Толстяк: И что же?
Субтильный: По моим подсчетам на днях Директор благополучно захворает. А это что означает?
Толстяк: Не тяните мне душу!
Субтильный: Означает, что Секретарь пойдет вместо него на доклад к Смирнову. Улавливаете, наконец, бестолковый вы ей-богу человек!
Тут на некоторое время произошло затемнение. Послышалась возня на сцене, что-то громыхнуло, когда же свет зажегся, представилось новое явление. Были те же и некий тип с портфелем. Надо полагать Секретарь. Он был довольно молод, подтянут, деятелен. На лице выражение то ли брезгливости, то ли недовольства. Такие лица попадаются в гастрологическом отделении районной поликлиники. Во внешности Толстяка произошли перемены. Он слегка согнулся, на лице обозначилась готовность, показалось, что он даже за эти секунды слегка исхудал. В актере явно скрыт талант. Субтильный по-прежнему покачивался в кресле. На сцене появился комод. На нем в беспорядке разместилась разная безделица: стеклянные слоники, глиняные фигурки и проч. Видимо, рабочие сцены забыли об этой детали интерьера и не поставили комод перед началом спектакля.
Секретарь: Какая забавная статуэтка! Откуда она у вас?
Толстяк: Китайский фарфор. Нравится? Возьмите, так сказать, в качестве презента.
Секретарь: С чего это вдруг?
Толстяк: Помните этот старинный обычай, если гостю показалась в доме хозяина какая-нибудь вещица, то всенепременно она должна быть подарена.
Секретарь: Вот как! Вероятно не наш обычай. Что-то припоминаю из литературы о кавказских войнах. Как бы то ни было, спасибо.
Субтильный: Надо дополнить нравы дарителей одним обстоятельством. Гость в доме священен. Стоит ему покинуть его, как хозяин, не будь дураком, за околицу и чик ножиком по горлу, вот вещица и опять на своем месте.
Секретарь: Все же не наш обычай. В современном просвещенном государстве такое недопустимо. Однако думаю, что до ножика дело не дойдет?
Толстяк: Не дойдет.
Секретарь: Мне рекомендовал вас Михаил Борисович, как человека деятельного, гибкого и понимающего. Именно поэтому, собственно, я и пришел сюда, дабы прояснить некоторые технические детали.
Толстяк: Не беспокойтесь, с прейскурантом я знаком.
Секретарь: Вот и чудненько. Вот сюда, в портфель, пожалуйста. Ах, проклятый замочек! Засим, разрешите отклоняться, а вам, Никита Сергеевич, надлежит быть завтра в полдень на Охотном ряду в известном доме. В вестибюле я вас разыщу. Прощайте! (уходит).
Субтильный: Ну и хлюст!
Толстяк: А ведь это наша вина, Михаил Борисович! Помните, как полтора десятка лет тому назад мы с восторгом принялись заносить помаленьку таким вот хлюстам. Тогда это выглядело упрощением бюрократического ритуала. А теперь?
Голос за сценой: Отец мой дворник, а мать воровка, / А я девчонка — сорвиголовка.
Субтильный: Что это?
Толстяк: Нинка. Прислуга приходящая.
Нинка: Здрасьте, граждане начальники!
Толстяк: По какому поводу веселье?
Нинка: Повод есть. Папаша наконец откинулся. Ввечеру напьется с друзьями-приятелями — и мне на душе спокойнее.
Субтильный: Большой срок?
Толстяк: Изрядный. Нынче мошенником быть накладно. Пять, кажется?
Нинка: Четыре. Кому и это вечность. На шконке чалиться, это вам не забавляться с бюджетом, как некоторые.
Толстяк: Я бы попросил, Нина! Ведите себя прилично при посторонних.
Нинка: Ах, простите, извините! Всякому ничтожеству, Никита Сергеевич, мнится, что люди переполнены дрянью, и только он — сама добродетель. Порицать действия других и оправдывать свои, вот его внутренняя философия.
Субтильный: Однако! Впервые наблюдаю уборщицу-философа.
Нинка: Раз уборщица, то и хабалка? Все у вас расписано, по полочкам разложено. Всех по ранжиру выстроили. А в отечестве как был непорядок, так непорядок и остается на все времена! Не слыхала я о законах к пользе народа, все большей частью пекутся о высших классах. Вот потому-то в смуте заложена большая польза, ибо только она способна родить добродетельный закон. Это понимали люди еще пятьсот лет назад.
Субтильный: Макиавелли?
Нинка: И он тоже. Страх потери нажитого порождает те же страсти, что и жажда приобретательства. И в этом источник смуты. Люди склонны обнаруживать свою испорченность, что не удивительно при их скверной сущности, потому и одержимы в перераспределении добра — этого вечного источника человеческих страданий. Было время, когда однажды, после очередной смуты, всем нам представился случай забыть о «своем» и «чужом». Обрести мир доселе невиданный, человеческой природе претящий, исключающий первооснову злодейства — собственность. И что же? Жадность победила Человека.
(Толстяк удалился за кулисы. Он был рассеян, задумчив и явно выключился из разговора. Я же вдруг почувствовал, что где-то совсем недавно слышал, а может, читал про мир без «своего» и «чужого». Меня это обстоятельство неприятно удивило. Точнее сказать, насторожило. Будто появилось ощущение витавшей в воздухе тревоги. Так иногда натягивается струна общественного терпения, когда же она рвется, то люди в едином порыве делают большие глупости. Но прежде, людей единит что-то близкое каждому. «Чужое» и отсутствие «своего», как нельзя лучше подходит к тому связующему, что объединит толпу в скоротечный бунт).
Субтильный: Не будьте столь строги к человечеству. Без определенных государственных институтов у него мало шансов выжить.
Нинка: Институты — это да! Это вещь серьезная. Папашу моего упекли за зиц-председательство, есть такой институт в нашей экономике. Он по недоумию своему все какие-то договоры подписывал, за толику денег. Воровали другие, а недоумок за них отсиживал. И всем хорошо, за исключением папаши, конечно же. Есть институты посолиднее. Монархия, к примеру. Каждый раз она обращается в тиранию. Власть аристократии непременно скатывается к олигархии. Что касается демократии, то ее удел распущенность. Заколдованный круг. Престолонаследие обязательно вырождается, так как ничтожный потомок из трусости делается угнетателем, а значит, ненавистным подданными. Тирания не может не породить бунта, и как следствие, власти аристократии, а впоследствии олигархии. В свою очередь олигархия сметается народным правлением, выливающимся в распущенность, и снова возврат к монархии в надежде обрести порядок. А в монархии народ сведен до грубого животного, вскормленного в рабстве. Стоит ему освободиться от него, как он тут же будет порабощен ловкачами из высших слоев. Круг замкнулся.
Субтильный: Какая безнадега! И нет выхода из этого порочного круга?
Нинка: Есть. Целых два. Первый заключается в том, что вращение по кругу не бесконечно. Каждый новый цикл напрягает народные силы до предела, ослабляет их и в конечном итоге губит такое государство. Второй выход хитрый. Устройство должно быть комбинированным. Если оно будет содержать в себе признаки всех форм, в разумных пропорциях, то оно будет достаточно устойчивым и просуществует долго. В исторической перспективе долго, ибо всякому государству предначертано, так или иначе, погибнуть. Отдалить смерть в силах народа, его населяющего. И здесь форму правления трудно переоценить.
Субтильный: Судя по всему, нас ждет скорый крах?
Нинка: Еще не крах, только смута, что есть благо, с одной стороны, и беда с другой. Благо для народа, ибо из нее обязательно выльются законы для человека толпы, а беда для государства, его силы иссыхают, и будет ли оно состоятельным в ближайшей перспективе большой вопрос.
Субтильный: Мне думается, Ниночка, что вам не следует так много думать об этих скучных материях. При вашей внешности следовало бы озаботиться чем-нибудь земным, может, плотским даже.
Нинка: Уберите лапы, любезнейший!
Субтильный: К шалостям вы не расположены. Жаль. Тогда продолжим. Мне кажется, вы упустили из виду религиозный фактор.
Нинка: Без него государству не быть. Так было. Но современное устройство вполне может обходиться и без религии. Нынче на Синай взбираться нужды нет, чтоб опосля дурить головы толпе. Оно, конечно же, полезность в тех заповедях Моисеевых кое-какая имеется. Кто спорит с тем, что убивать хорошо? Нехорошо! И красть плохо, так может показаться, но уже не сейчас. Теперь не крадет глупый. Не лжесвидетельствовать? Как без этого? Без вранья никак нельзя. Без него не отнять того, что тебе не принадлежит, не упрятать в кутузку, того, кто по неразвитости ума цепляется за добро, наивно полагая, что оно его. Не прелюбодействовать, а тем паче не желать жены ближнего твоего, вообще из области абсурда, здесь и обсуждать нечего. Почитать родителей не вписывается в оптимальное существование. Остальные заповеди и вовсе не существенны и малопонятны нынешнему «делателю». Так что религия в современном мире есть бутафория. Декор. В смысле государственного стержня. Что касается психотерапевтического эффекта, то людям, нуждающимся в такой поддержке, она еще вполне годна.
Субтильный: Да, это верно подмечено: без вранья мы пропадем. Другие могут как-то без него обходиться, мы — нет. Облапошить ближнего, вот краеугольный камень нашего социума. Идея фикс, заложенная в каждом, или в большинстве из нас. Тем хуже для оставшихся, не охваченных ею. Каково им живется? До сей поры я об этом не задумывался, а, поди ж ты, уборщица все мне растолковала. Думается мне, что вы, Ниночка, не очень благосклонны к нынешней власти.
Нинка: Любая власть есть насилие. Где тот сумасшедший, способный возлюбить насильника? Во всяком случае, себя отнести к ним не могу.
Субтильный: Похоже, вы анархистка. Общественный договор при полном отсутствии государства, вот что вам понравилось бы. Только нам всем не сговориться. Беда нашего этноса в том, что в тонком деле компромисса мы ведем себя по-бараньи. Как бараны проводят жизнь известно. И как заканчивают тоже не секрет. Таков и наш удел.
На сцене произошло новое явление. Из-за кулис вышел озабоченный Никита Сергеевич, невнятно бормочущий:
— Однако… Не дороговато ли? И что на выходе? Производит впечатление приличного человека… С другой стороны…
Субтильный: Никита Сергеевич, что это с вами, вроде как не в себе?
Толстяк: В себе, в себе. Только сомнения одолевают. Будто бы у омута стою. Прыгнуть, не прыгнуть? Бог ты мой! И что толкает человека пуститься во все тяжкие? Казалось бы, живи себе припеваючи. Дела налажены, прибыль, какая-никакая, регулярно капает и все ладненько. Так нет же! Подавай масштабы, расширяй горизонты. Жадность человеческая границ не приемлет.
В антракте я прибился к буфету. Было самое время освежиться. Я взял «Марьяновского особого», примостился в уголке за столиком и принялся изучать неспешно бредущую публику. Люди большей частью пребывали в мрачном, угнетенном состоянии духа. «Вот так комедия! — подумалось мне, — обхохочешься!». На стене висела афиша: «У бездны». А. Михельсон. Комедия в 2-х действиях. Премьера состоялась 5 марта 2012 года. Действующие лица:
Никита Сергеевич — простоватый, но весьма успешный делец лет сорока пяти, тучен, суетен, одержим страстями;
Михаил Сергеевич — приятель Никиты Сергеевича, человек тайных помыслов, болезненно худосочен;
Секретарь — посредник в темных делишках, без физических недостатков, однако, с лицом, выражающим вселенское недовольство;
Нинка — прислуга, вульгарная и вместе с тем не в меру образованная девушка;
Полицейский».
Над стойкой бара висели портреты руководящих товарищей. В центре размещалось изображение лысого и самого главного, слева от него молодого, похожего на вдруг состарившегося мальчика, и справа типа в очках, ответственного за народное благосостояние. Надо сказать, о нем ходили самые невероятные слухи, что пекся он, мол, большей частью о благосостоянии значительно меньшего числа людей, входящих в его окружение. Но я в те слухи не верил. Не мог человек красть, когда только-только отменили продовольственные карточки, когда многие тысячи еще совсем недавно погибали голодной смертью, когда идут еще трибуналы над каннибалами. Так думалось мне. В ином случае мне пришлось бы потерять веру в человечество, к чему я еще готов не был.
Репродуктор, голосом самого младшего из триумвирата, вещал о воспоминаниях юности: «В детстве, — доносилось сквозь атмосферный шум, — мама мне конфетку за здорово живешь не давала. Только за дело. И это правильно! Всякое благо надо заслужить. Вот помнится, был у меня приятель, Вовочка, миленький такой, розовощекий крепыш. Так он все норовил напакостить ближнему. Нашкодит, а виноватым выставит кого-нибудь из нас, дружков своих. Мастак был по этим штукам. Что-то патологическое просматривалось в этом его стремлении. Поверите, до сей поры понять не могу его этого стремления. Тайное удовольствие получал что ли? Ну, не важно! Вот ему моя мудрая мама никогда конфетку не давала». Тут пронзительный звонок заглушил рассказ воспоминаний, возвещая об окончании антракта. Зрители потянулись в зал.
Разыгрывалось следующее действие. На сцену была водружена клетка, в ней метался Толстяк. Он натурально играл возмущение, граничащее с отчаянием. Очевидно, декорации изображали полицейский околоток. В глубине сцены, за барьером виднелся правоохранительный чин, там же, облокотившись на стойку, стоял Секретарь. Между тем Толстяк разошелся не на шутку:
— Надул! — вопил он, — Погубил! Уничтожил!
Полицейский: Задержанный, ведите себя прилично! Тут вам не театральные подмостки, тут государственное учреждение.
Секретарь: Да, именно, господин полицейский! Попался прохвост, так еще норовит честных людей замарать. Всякие небылицы сочиняет. Я вам больше скажу: вот такие и погубили Россию! Да, да, погубили.
Полицейский: Держимся еще. А вы, собственно, чего тут, кто будете?
Секретарь: Так ведь звонили же вам. Оттуда. От Михал Михалыча.
Полицейский: Ну, звонили, так что?
Секретарь: Здесь все, что полагается в этом случае. Берите-берите, пересчитывать не надо, люди мы порядочные, работаем на доверии. И протокол пожалуйте.
Полицейский: Протокол — не бумага, но документ. А документ, да будет вам известно, других денег стоит.
Секретарь: Побойтесь бога, почтеннейший! Все по таксе. Жадность, жадность погубит Россию! Ведь сам Михал Михалыч звонил!
Полицейский: Ладно, ладно. Пошутил я. Забирайте своего «прохвоста», раз за него такие люди хлопочут.
Толстяк: Что, что это было? Вы все сговорились! Обчистили, обобрали, караул!
Секретарь: Тише, болван, ваше возмущение выходит за рамки оплаченного.
Толстяк: Ага! Как я раньше не догадался, глупая моя голова! Вы все в сговоре, шайка мошенников. И конькобежец-депутат, и вы, и даже Михаил Борисович! Вот так сюрприз! Как он мог! С Нинкой шашни затеял, разговоры умные вел, а меня под каток кинул. Ничего святого. Сегодня же в Ригу! Навсегда из этой иррациональности, беспросветной дикости!
Секретарь: Прежде придется расплатиться по счетам, а там, как душе угодно.
Толстяк: Когда это я успел задолжать?
Секретарь: Такие как вы, Никита Сергеевич, должны по определению. И совершенно напрасно упрямитесь. Сами виноваты. В здравом уме разве кто открывает активы перед людьми в силе? Завелась копейка — молчи в тряпочку и не рыпайся. Так нет, неймется вам, почуяли запах больших денег. Накопленного барахла показалось мало, в высшие сферы полезли. И к кому сунулись? К людям кристальной чистоты, патриотам, можно сказать, бессребреникам в некотором смысле. Попались, так выходите из затруднения достойно и без лишнего шума. И главное, благодарите бога за снисхождение к вам самого Михал Михалыча. Он подарил вам возможность выехать беспрепятственно, после оплаты счетов, конечно же.
Толстяк: Кто же этот всесильный Михал Михалыч?
Секретарь: Директор. Не удивляйтесь. Его запои — это не выдумка, а всего лишь компонента образа жизни. Стиль руководства. Иначе управлять нашим замечательным народом затруднительно. Посудите сами, в трезвую голову может прийти мысль об отмене выборности высших иерархов? Если сомневаетесь, то советую расспросить прислужницу свою Нинку, мне о ней Михаил Борисович много интересного поведал. Она вам довольно популярно пояснит, что ждет страну, свернувшую на столь скользкий путь. Потому Рига — это, возможно, не самое глупое решение в вашем положении. Ну, идемте же, наконец! Или вам тут приглянулось?
Свет на сцене погас. В кромешной тьме послышался шум, топот рабочих, что-то двигающих в декорациях. Готовилось второе явление. Была представлена квартира Никиты Сергеевича, при этом рабочие опять забыли выставить комод с фигурками. Нинка орудовала веником так, что первые ряды партера довольно скоро покрылись пылью. Кто-то уже чихнул, послышался недовольный ропот среди зрителей. Появился хозяин, за ним маячил Секретарь.
Толстяк: Сколько можно говорить: пылесосом убирайте квартиру!
Нинка: Здравствуйте вам! Какой сюрприз. Что-то быстро вас отпустили, Никита Сергеевич.
Толстяк: Мне эти сутки в десять лет жизни обошлись. Меньше слов, Нина! Мгновенно соберите все необходимое. Мы съезжаем!
Нинка: Далеко?
Толстяк: Хотелось бы подальше, но ограничимся пока Ригой. Или у вас иные планы на дожитие?
Нинка: Да что же это такое! Какое такое дожитие! Сколько тех лет я прожила, чтоб о дожитии толковать. Никуда я не поеду! В самую поганую минуту я буду со своим народом!
Толстяк: С пафосом перебор, однако. Вы, Ниночка, случаем себя в государственные деятели не записали? «Свой народ» у вас образовался, с каких пор? Это из каковских людишек-то? У нас нынче разношерстность в этом вопросе. Вы себя к кому причисляете, кем себя ощущаете? Может вам тутошняя Азия по нутру, а?
Нинка: Когда отъезжаем?
Свет на сцене погас. Через минуту декорации сменились. Это было очередное явление. Зрителям предстояло оценить режиссерское видение номера рижской гостиницы. Довольно жалкое зрелище, впрочем, судить о прошедшем было не с руки. Как оно тогда было, припомнить могли немногие. На широкой кровати возлежал Толстяк, Нинка же листала журнал.
Толстяк: Что за местность? Постылая картина… С утра был в Старом Городе. Кругом попрошайки, мрачные типы и этот невыносимый сырой ветер… Как тут жить?
Нинка: Через неделю получите вид на жительство и съедете туда, где теплее. Вся Европа откроется перед вами.
Толстяк: Не верится. Мне кажется, что я прилип тут навечно. Говорят, люди здешние самые что ни на есть смельчаки. Ничто их не страшит: ни смерть, ни страх перед Господом. Любимое занятие их соорудить петлю и голову в нее просунуть. А дальше на все воля божья.
Нинка: Вы эти разговорчики бросьте! Лучше денег дайте, у нас за неделю не оплачено.
Толстяк: Эх, кровососы! За этакую конуру три шкуры дерут. Я вот о чем думаю. В чеховские времена какому-нибудь помещику к тридцати годам жить становилось лень. Во всем он уже разуверился, ничто душу его не греет, все он знает и понимает. Теперешний народ покрепче будет. И крепость его от дурости проистекает, от несусветной необразованности. И это есть достижение цивилизации. Чем глупее обыватель, тем смыслов в его жизни больше.
Свет в зале снова погас перед началом следующего явления. Когда же он вспыхнул, то предстало, видимо, самое смешное в пьесе А. Михельсона. Толстяк висел под потолком с картинно выпученными глазами. Занавес опустился. Аплодисментов я не расслышал.
2.
Ранним утром я отправился на стадион. С недавних пор он был приспособлен для нужд авиаотряда «Спецгазпрома». У причальной мачты колыхался брюхастый дирижабль полужесткой системы. Его длина не превышала пятидесяти метров, но здесь, среди крошечных строений он казался исполином. К его килевой ферме прилепилась гондола, совмещающая в себе рубку, спальные места экипажа и склад. Свежевыкрашенные мотогондолы почему-то не вселяли уверенности в предстоящем полете. Всего два двигателя новейшей конструкции, а значит, сомнительной репутации, размещались в них. Глаз радовало наличие небольшой гелиевой секции, в то время как регулировка плавучести корабля была тепловой. Оттого все мало-мальски свободное пространство рубки было забито баллонами с пропаном. Малоприятное соседство в многодневном полете.
Двое в штормовках, вооруженных карабинами, отирались возле мачты. Трудно отличимые друг от друга субъекты пребывали в сладостном состоянии безделья. Их апоплексические фигуры могучими пнями торчали среди давно не стриженого газона футбольного поля. Только что закончилась погрузка, и на их испитых лицах читалось что-то похожее на блаженство. Они курили толстые папиросы, поджидая меня. Это был мой экипаж.
Инструкции и полетное задание лежали в планшете, оркестра и провожающих мне не полагалось, потому можно было отчаливать без промедлений. Но тут на поле выскочила машина, сигналя на ходу. Подъехав, из нее вывалился архивариус Шустов. Вид он имел помятый, что было не удивительно в этот ранний час. Из багажника он извлек ящик водки и, не говоря ни слова, передал его мгновенно ожившим типам. Затем он помялся некоторое время, махнул рукой и умчался прочь. Так что проводы все же состоялись.
Я вскарабкался по веревочной лестнице в гондолу. Тут уже орудовал приданный мне экипаж: Витя-Сеня, так представились эти двое. Первое время я их не различал и обращался к ним именно таким манером. Впрочем, разговоров старался не затевать. Дирижабль они знали, управлялись с делами лихо, к тому же погрузились с первых минут полета в пьянство, но тихое, мало сказывающиеся на их обязанностях, что, безусловно, было отрадным.
Мы парили в облачности уже третьи сутки. Маршрут лежал через Екатеринбург — Пермь — Вятку — Кострому — Ярославль, точнее тем местам, где раньше располагались эти города, и далее по месту, в зависимости от обстановки и непредсказуемости ландшафта. Из навигационных приборов только компас, потому старались держаться рек. Сначала летели над Иртышом, затем, минуя развалины Екатеринбурга, перебрались через Северный Урал и, наконец, оказались над Камским водохранилищем. Оно показалось невероятно огромным. Свинцовая гладь горбилась, разыгрывался нешуточный шторм. Дул довольно крепкий ветер, и держаться курса было трудно. Нас несло над водой то на запад, то на юг, словно былинку. Затем была ночь. Разразился ливень, при этом выяснилось, что гондола протекает. Путешествие становилось унылым. Порывы шквалистого ветра изрядно трепали нас до утра. Впрочем, ветер гнал нас приблизительно по маршруту, двигатели работали исправно и к утру я рассчитывал добраться суши. Когда рассвело, я с изумлением обнаружил, что мы все еще болтаемся над водохранилищем. Не видать бесчисленных речек, что, судя по карте, пересекали наш путь, только водохранилище, больше похожее на океан.
Я решил подняться к облакам. Струя огня вырвалась из сопла горелки, и корабль устремился ввысь. Я надеялся взмыть над облачностью уже на высоте трех-четырех километров. Но облака становились все гуще и зловеще черны. Сверкнула молния, сыпануло градом, и чудовищной силы воздушный поток завертел дирижаблем. Нас несло строго на юго-запад со скоростью не меньше пятидесяти метров в секунду. Витя, я научился его отличать по небольшому шраму над левой бровью и оловянной серьге в левом мясистом ухе, сунул мне в руку бутылку водки. Вот, мол, начальник, утешься, на все воля божья. Я внял его немому совету.
Нас болтало, швыряло, прижимало к земле и вновь уносило турбулентными вихрями вверх. Так прошло еще трое суток. За это время я здорово сдал. Исхудал, оброс жесткой рыжеватой щетиной и ослаб духом. Экипаж выглядел лучше. На спецгазпромовцах перипетии полета мало отразились. Хорошие ребята.
Наконец, атмосфера успокоилась. Земля была окутана молочной пеленой облаков, и определить местоположение можно было только приблизительно. Прикинув силу и направление ветра, я полагал, что нас отнесло в район Северного Кавказа. Надо было опуститься ниже облаков, чтобы понять, куда нас вынесло ураганом. Тут выяснялось, что оба двигателя вышли из строя. Кораблем управляли небесные силы. По мере приближения к земной поверхности, я почувствовал болотный запах. Когда же мы, наконец, вырвались из облаков, то обнаружилось, что висим над бескрайним болотом. Оно было бурым, местами красноватым. Когда до поверхности оставалось не больше десятка метров, гондолу атаковали полчища насекомых. Благо, горелка работала исправно, и мы снова взмыли вверх. Нащупав на высоте двухсот метров слабый ветерок, мы в дальнейшем держались этого эшелона.
Вскоре у горизонта показалась темная кромка суши. Видимость была скверной и поначалу мы не различили гористой местности. Между тем ветер усилился. Берег приближался стремительно. Ни я, ни мои ребята не сообразили, что за комом облаков скрыта полукилометровая гора. Избежать столкновения мы уже не могли, крушение было неминуемо.
3.
Какой-то человек в шароварах и чалме сказочного звездочета ткнул меня палкой в бок. Организм тут же откликнулся сонмом неприятнейших ощущений. Они удивительным образом возникли не только в боку, но еще в бедре и плече. Это обстоятельство меня сильно расстроило, ибо почудилось, что не обошлось без существенных повреждений при падении. Я осторожно пошевелил руками — работают, ногами — тоже оказались целы. Приободрившись, я приподнялся на локтях и покрутил головой туда-сюда. В некотором отдалении обнаружились груды искореженных конструкций и лохмотья обшивки дирижабля. Они свисали с поломанных верхушек сосен, как обрывки парусов шхуны, потерпевшей крушение. Тут же покоилась целехонькая гондола. Попутно я убедился, что с экипажем все в порядке. Обезоруженные Витя-Сеня в окружении шайки туземцев что-то пытались втолковать в их не очень сообразительные головы. Безрезультатно, что не удивительно, какие из моих ребят дипломаты? Аборигены вели себя нагло, явно не пытаясь оставить о себе выгодного мнения. Из гондолы они организовали выгрузку оставшихся наших припасов. Вскоре неподалеку скопилась их целая куча. В них рылся неприятного вида дядька и уже что-то жевал. Дядька был немолод, полугол и, по всему видать, одержим животным началом, ибо готов в любую минуту пуститься во все тяжкие. Лучше бы наши пути не пересекались, подумалось мне.
Тот, что в чалме, судя по всему, был главным. Его интересовал я.
— Вставай, шайтан, чего разлегся, — говорит он мне этак любезно. — Кто такие, почему тут?
— Сейчас, дружок, все расскажу, ты не сердись, — говорю я ему, а сам потихонечку кобуру лапаю.
— Это ищешь? — гаденько ухмыляется Звездочет и перед моим носом тут же возникает дуло изделия, сработанного аж в 1933 году в славном русском городе Туле — всякие надписи на железках изучать я мастак. Но ничего, унывать не в моих правилах. Неожиданно для Звездочета я вскочил и, не раздумывая, понесся в гору. В барабане моего семизарядного револьвера патронов не было, и потому я не боялся получить пулю вдогонку. Мой нетренированный организм вел себя удивительно хорошо, так мне показалось в первую минуту. Застоявшиеся мышцы приобрели доселе невиданную эластичность, но ненадолго. Через сотню шагов я запыхался, ощутил ломоту в икрах ног и остановился. Погони не было. Странные типы эти местные. Вроде турки по виду, а говорят по-русски. Куда нас занесло? Отдышавшись, я двинулся на восток. Налаживать контакт с аборигенами желания не было, и потому я счел за лучшее уйти с места катастрофы подальше. За Витю-Сеню душа не болела, была у меня уверенность, что в обиду они себя не дадут. Уж как-нибудь приспособятся. В конце концов, не все ли для них равно, где «доживать», как выражался тот толстяк из «комедии» А. Михельсона.
Зловонное гигантское болото все время оставалось справа по ходу моего движения. Его наличие мало соответствовало предчувствиям, что охватили меня во время полета к Шустову. Как я горько ошибался! Мне казалось тогда, что случись переменам в моей жизни, то быть им только к лучшему. А тут болото, злобные «турки», катастрофа, наконец. Так, в невеселых раздумьях я шел как заведенный, и к вечеру окончательно выбился из сил. Предстояла ночевка в лесу, но я не привередлив. Кое-как умостившись в прошлогодних палых листьях, я забылся в беспокойном сне.
Поутру я продолжил путь. По мере моего продвижения неподвижный воздух заполнялся прибрежными комарами. В ушах стоял то нарастающий, то утихающий писк. Время от времени я судорожно взмахивал руками, отгоняя мерзких насекомых. Огибая гору, она частью утопала в болоте, а частью возвышалась над сушей, я понял, что при крушении мы зацепились за нее гондолой. Силой инерции нас протащило несколько километров и кинуло на склон вздымающейся горной гряды. Удар смягчили сосны.
Через некоторое время я набрел на долину. Метрах в трехстах ниже, неподалеку от болотной жижи, там, где вилась речушка, она предстала передо мною довольно неухоженным местом с произрастающими там и сям виноградниками. Расстилающийся передо мною природный ландшафт портили развалины городка. Среди них прилепились лачуги, собранные на скорую руку из разной дряни. Меж ними я разглядел снующих людей. Когда я спустился, ко мне подошел краснорожий субъект с потухшим взглядом и поинтересовался:
— Чей будешь, путник? — Однако спросил, как-то походя, без интереса. Смотрел на меня какое-то время в сомнении и добавил: — Что-то инородцев развелось, прямо проходной двор. Не к добру… — махнул рукой и поплелся к старухе, сидевшей на завалинке. Старуха что-то пестиком толкла в бронзовой ступе, и в глазах ее я разглядел куда больше жизни. Из скособоченной бани послышалось: «Москва златоглавая, звон колоколов…», — вразнобой орали местные мужики. И тотчас я почувствовал, как в груди шевельнулось что-то теплое, ибо пребывал в том наивном возрасте, когда ждешь от будущего неоправданно многого. Так стоял я в раздумье, прислушиваясь к сладостным флюидам рождающихся надежд, пока не понял: вот оно, мое отечество! Среди развалин у болота…
* * *
Со времени обретения мною отечества прошло немало лет. Годы мои приблизились к сорока, стало быть, достиг я возраста степенного. Оттого, когда в иные минуты мною овладевает ипохондрия, то сажусь в двух шагах от бегущей речки, там, где она у нагромождения валунов расползлась в заводь, ища уединения. Здесь в зарослях розмарина я вдыхаю смолистый воздух, думая о банальностях: бренности, ничтожности и бессмысленности жизни. Я прикрываю веки, погружаясь в воспоминания.
Это началось вскоре после моего появления. Сначала, незадолго до нашествия сладковатой плесени, куда-то подевалось начальство. Частью оно незаметно сгинуло, а кое-кто тронулся умом. Вот оно еще чего-то требовало, что-то отнимало, принуждало, и вдруг его не стало. Я понимал, что от всякой власти вред, но где взять силы на самодеятельность населения, не мыслил. Нравственной силой обладали лишь двое: изумительной красоты девушка и юноша. Оказалось, этого было достаточно, чтобы начать жить без насилия, следуя лишь известным заповедям. Народ поначалу взволновался, затрепетал, но после ничего, приспособился.
Между тем, серая плесень, что наползала с гор, соприкоснулась с Болотом. Химическая реакция, возникшая тотчас, постепенно возвращала прежний облик морю. Теперь, по истечению десятка лет, на многие километры оно стало живым, населив воды рыбой. Только далеко за горизонтом еще продолжалась работа плесени. А ведь мы, по незнанию, с ней неистово боролись, стоило ей появиться в окрестностях долины.
Так я теперь провожу время, сознавая себя былинкой во всесильной деснице непознанной Природы.
Москва, май 2011г.