Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 6, 2011
Портреты поэтов
Зульфия АЛЬКАЕВА
Очеркист, поэт. Печаталась в газетах «Культура», «Ежедневные новости Подмосковья», журналах «Дети Ра», «Мир женщины», «Журнале ПОэтов», «Ave», альманахах «Литературные знакомства», «Муза», «Эолова Арфа», «Московский Парнас». Автор четырех книг стихов — «Воздушные пробки» (2006), «С поправкой на любовь», «Дождь в стиле тетрис» (2009), «Шанс чистовика» (2010).
ПОРТРЕТ ВАДИМА РАБИНОВИЧА,
или читая его новую книгу
Мгновение, остановись!
Оно и так стоит…
Звенит пергаментная высь.
И яблоко висит.
В. Рабинович, «Еще вчера была метель»
Впечатлительные особы нередко обнаруживают у себя на голове шишку от ньютоновского яблока, тщетно пытаясь при этом вспомнить посетившую их некогда блестящую идею. У Вадима Рабиновича память хорошая, поэтому он прекрасно помнит все свои яблоки-эврики, а теперь еще и сложил их в одну большую корзину под названием «Имитафоры Рабиновича, или небесный закройщик» (М.: Захаров, 2010 г.).
В начальной главе книги «Завод» автор описывает свой первый яблочный удар, полученный от «солнца русской литературы» во время внимательного прочтения стихотворения «Песнь о вещем Олеге». Он настолько важен для Вадима Рабиновича, что становится его главной имитафорой и названием главки — «Между тем»:
«Не между чем и чем, тем или этим. И даже не между быть или не быть, чтобы прянуть в это невыплаканное или».
«Несказанное, синее, нежное» (Есенин). Потому и несказанное. Субстанция поэтического. Над-национальное, над-мирное. Чистое между тем…» В пушкинском «между тем» Рабинович увидел все: «молчь — мочь, искус — укус, точь-в-точь. Между тем — навсегда и навезде, — потому что именно тогда и там. При этом вселюдно бездомное. Бездумное…
Серебряное между тем. Змеино ускользающее междутемье. Междуречье. Между нами — тобой и мной? А если не там, то где?..
Чувство… Для всех времен сразу, но и для каждого времени в отдельности. Взрыв чувства в противовес «ровному тону». Но… на фоне «ровного тона» — «синие ночи андалузских безлюдий».
Мне и вправду мало дела
До того, что птица с дуба
На другой перелетела.
Лорка
Мало или много? Это не так уж и важно, потому что в пространстве между тем возможно все. Вдруг и сразу…» («Имитафоры», с. 15).
Между всем, что нам кажется важным, есть то, что по-настоящему важно, но все время притворяется второстепенным, прячется, проскальзывает мимо глаз, ибо это над-суть, божественная и таинственная.
Все время что-то взвешивая, сравнивая, идентифицируя, сомневаясь, стремясь в итоге обрести гармонию и счастье, мы упускаем из виду, что делать выбор между вещами и понятиями нам часто помогает райская птичка «ИЛИ», скромно присевшая на середку символических весов. Причем миниатюрное воплощение идеальной симметрии в виде союза и палиндрома «или» всегда с нами, как еле-еле слышная в лесу сует молитва сил, радеющих за нас.
Союз «или», набранный курсивом, чтоб не дай Бог не затерялся, стал главной жемчужиной одного из новых стихотворений Вадима Рабиновича.
Право выбора имея,
Ничего и никогда
Не имел и не имею,
Потому, что честь имея
Выбрать вещь или идею,
Или выбирал всегда.
И с вводными, по сути дела сорными словами, можно порой выплеснуть ребенка. Однако то самое «между тем», сказанное, собственно, как бы между прочим, безо всяких двойных смыслов, вдруг выползло из пушкинского текста и позволило себя рассмотреть.
Словно лабораторную лягушку, ученый и поэт Вадим Рабинович препарирует простое, на первый взгляд, словосочетание. Я же, как верный лаборант, позволю себе продолжить этот процесс…
«…Из мертвой главы гробовая змея, / Шипя, между тем выползала»… Контекст трагический, но интонация повествователя спокойна и тверда, как глас судьбы. Покой рожден исподволь, потому что трагедия еще не наступила. Время есть. Напряжение уравновешено междутемьем, застрявшим в просвете между змеей и ее роковым движением в сторону будущей жертвы. Для чистоты эксперимента закруглим словосочетание, сомкнув его начало и конец. Получился браслет «МЕ-ЖДУТ-ЕМ», сердцевину которого составляет глагол «ЖДУТ», а замочек — симметричное «ЕММЕ», словно аналог электронного E-MAIL. Чего ждут, какой погоды, у какого моря? А главное — кто? Друзья или враги, ангелы или черти? Нет ответа. Он спрятан под замком и зашифрован в черном ящике вместе с информацией о готовящемся прыжке неотвратимого рока. «Между тем» в данном случае отмечает серьезный перевал, паузу пауз, час икс. На дно этой пропасти заглядывать бесполезно, там, похоже, хранится сгусток пустоты со свойствами беззвучия, безвкусия, бесцветия и безучастия. Те, кто «ЖДУТ», с завидным спокойствием ждут моментального спуска курка. Им все равно, что будет: выстрел или осечка, умрет герой или выживет. Таким, вероятно, бывает великое равнодушие Абсолюта.
Завораживающие слова Вадима Рабиновича про «серебряное между тем. Змеино ускользающее междутемье» изящно обрисовали в моем сознании окружность медальона после того, как в «Толковом словаре славянских, древнерусских и византийских терминов» Павла Мацкевича (Одесса, Астропринт, 2010) я нашла значение старинного слова «змеевики». Ими оказались древние подвесные амулеты. Делали их обычно из бронзы и меди, реже — из серебра, золота и камня. Самое интересное, что на лицевой стороне змеевиков изображали христианских святых, на обороте — человеческие головы или фигуры, окаймленные змеями, а также заклинательные надписи. Амулет «междутемья» не уберег вещего Олега, потому что его задачей было лишь обозначить на линии его жизни момент истины. Это была шипящая чаша судьбы, предваряющая реальные чаши в будущем, чаши с брагой на поминках («Ковши круговые, запенясь, шипят. / На тризне печальной Олега»). В самом деле, «будущее бросает свою тень задолго до того, как войти» (Анна Ахматова).
О, эти таинственные космические окружности, вечно зовущие к не осуществимому солнечному бытию!.. Какой-то циркуль все время плавит и гнет прямую линию горизонта, преобразуя ее в окружность земного шара, вернее уже не шара — овала, ведь планета наша не идеально круглая. Необъятное ВСЕ умещается в овал НИЧЕГО. Яйцо с иголкой жизни, как в сказке про Кащея Бессмертного.
НУЛЬ, НОЛЬ, ЗЕРО — далеко не пустое место, скорее, НЕЧТО, значимая пустота, сам по себе клолочущий колокол, как в стихотворении Вадима Рабиновича «На тему колокола» («Имитафоры», с. 166).
Просто так, от первой звезды,
Настраиваясь на астрал
И на бескрай полой воды,
Колокол клокотал.
Все обертоны в один сводя
Стон — вкруг литеры О …
Это был я, Все выводя
Из этого самого О-О-О:
Изучая пустоты и провалы, посвящая этим темам целые циклы стихотворений и главы книг, двигаясь НУЛЕМ, автор «Имитафор» заметил, что путь его освещает МЕЛ-ЛУН… Прислушаемся к тому же колоколу:
Глухо и гулко старая медь
Гасила волной волну,
Как если бы вдруг взревел медведь,
Волком взвыв на Луну.
В основе экспериментов Рабиновича — золотисто-медный порошок, концентрат желтоватого света луны. Или не так — иначе. Это цвет белого света, озаренного светилами, бытующий в лаборатории алхимика, ведь и в Средневековье самые продвинутые алхимики собственно не золото искали, а тайные формулы света. Вадим Рабинович пишет про апельсиновое солнце, жарко фиолетовые небеса, белые и синие платочки в руках канатоходца, использует образы трехцветных синичек в стихотворении «Синица ока» и «Тише, воды! Ниже, травы!», исследует самую совершенную по форме букву «О», «воздуха корпускулы», делая все это именно ради процесса преображения себя и мира. В его стихах и философских эссе возникают, главным образом, цвета добытчика философского камня, нужные для волшебства: белый, синий, фиолетовый, желтый, черный, оранжевый, красный.
В его «Синице ока» (с. 235) раненая птица превращает глаз поэта в око, и он открывает в себе «лицезренье на два мирозданья», «синичествует серебром». В стихотворении «Тише, воды! Ниже, травы!» («Синица ока», с. 237) измененные ударения в словах известной пословицы сразу задают повелительный тон. В «концертном зале», представленном поэтом, происходит какое-то нескучное творение чудесного мира, где обитают «медленны форели», «пугливы свиристели», «голубые льны». Над всем этим великолепием птичка Зинзивер «открывает свой бьеннале /музыкою сфер». Разумеется, и эта пернатая теряет здесь свое первоначальное синичье значение (ведь Зинзивер — народное название большой синицы, которую также называют большим кузнечиком) и даже хлебниковское оперение она теряет, получая как бы новое назначение: быть птицей вещей.
В Зинзивере Рабиновича проглядывает птица-зверь, может быть, симург с чертами хищной птицы и льва. Согласно одним мифам, симург является птицей справедливости и счастья, по другим источникам она — сторож, восседающий на горе, отделяющей потусторонний мир, и призвана вещать о конце времен. В первой половине стихотворения Зинзивер служит всему человечеству, а во второй части становится как бы личным, интимным Зеро героя («Вслед и я, как тень от тени — / От ниотчего, / Просквожу из поля зренья / В поле ничего»). Это его собственное колечко, угольное ушко, через которое нужно ловко и весело проскочить как ни в чем не бывало, лучше всего напевая что-нибудь легкомысленное:
«…Или наконец: не знаю, / Здесь я или там, / Знаю только что по краю… / Там-па-рам-пам-пам…»
Из настенных часов Рабиновича вылетает не кукушка и не синичка, а Зинзивер кентаврического происхождения, как и сам его термин «ИМИТАФОРЫ», с одной стороны устремленный в имитацию прошлого, с другой — в вечно обновляющуюся стихию метафор, расплавленную лаву живого языка.
Есть время по Гринвичу, а есть по Львовичу, по Рабиновичу… «Круг распрямляется в стрелу, а стрела сворачивается в круг. Так живет время, если оно действительно живет» (с. 11). Это образное описание автора «Имитафор» согласуется со структурой найденного им пушкинского «междутемья». Тут вам и стрела, и круг — все в одном ларце. В ларце — яйцо, а в яйце — чья-то жизнь хоронится (может быть, хранится, а может, уже отпевается).
Двойственность налицо. А где ее нет? Она повсюду! Можно думать, допустим, что слово «артист» означает «не чист», а можно — «неистовый арт». А какой знак присвоить прилагательному «неистовый», если оно уже по смыслу слилось с некогда антонимичным собратом «истовый»?..
Утонуть в многозначности слов проще простого, но оно же и на берег выбрасывает. Русский язык дает ответы на любые вопросы. Только правильно формулируй, не ошибайся, будь внимателен к мелочам. Почему, к примеру, именно жена должна идти за мужем, а не наоборот? Истина — кроется в буквах. МУЖЖЕНА в классическом порядке сливаются благодаря общей букве. А что происходит в ином ряду — ЖЕНАМУЖ? Общая буква в таком союзе удалена на максимальное расстояние и единого целого не получается, а в середине прочитывается несуразное «ЕНАМУ», символизирующее нечто неестественное и бесплодное, вроде евнуха.
Удивительно, но такое прочное и надежное слово, как «ДОМ», образовано от сверхненадежного — «ДЫМ». Но не будем торопиться с выводами. «ДЫМ» раньше отождествлялся с одним хозяйством (двором, очагом), отсюда и «подымные подати»… В словаре Мацкевича я легко нашла корень этой родословной. «Дым» берет свое начало от имени отца неба «ДЫЙ» (ДИВ), языческого божества древних славян.
Таким образом, «дом» подарен нам не кем-нибудь, а отцом неба. Потрясающе! Нематериальная небесная субстанция перешла во вполне осязаемую материальную недвижимость. Вот вам и доказательство первичности духа.
Если даже крыша над головой небесного происхождения, стоит ли задаваться вопросом, откуда есть пошел сам человек? Язык — это евангелие, свод разрозненных слов из молитв. И он сам есть народ, ведь в древности у славян слово «язык» означало также и «народ». Пренебрегая изучением языковых богатств, мы пренебрегаем собой.
Раньше за словарями гонялись, их коллекционировали, ими дорожили чуть ли не все мало-мальски образованные россияне. Теперь же уникальный словарь Павла Мацкевича (о нем уже упоминалось в статье), вышедший тиражом всего 100 экземпляров, не вызвал у издателей жаркого желания его переиздать.
Здесь я ставлю точку. Одну. Так как мысль завершена и, увы, пока нет намека на иное прочтение. Были бы сомнения, возникло бы несколько точек и вместе с ними — неопределенность, исполненная радужных надежд…
Маленькие двойственности закрепляются на письме с помощью двоеточий и многоточий. Вообще, знаки препинания, которые видно слегка, а не слышно вовсе, стоит расценивать как полудрагоценные камушки преткновения в деле понимания языковых смыслов, так как никогда не знаешь, чего ожидать от краткой остановки.
Целое стихотворение посвятил Вадим Рабинович рождению запятой, вспомнив даже о том, кто изобрел эту странную загогулину: «Из великих революций / Я отдам признанье той, / Как типограф Альд Мануций / Мир украсил запятой…» («Революционное», Имитафоры, с. 6). Поэт сравнивает запятую с сердцебиеньем, непостижным уму, и представляет, как оно «камнем бросилось» «в ток нечленораздельной речи».
ЗАПЯТАЯ — это то, что за пяткой, что мы не видим, как своих ушей, но что несомненно существует. Пространство за пяткой идущего человека принадлежит двум временам: прошлому и будущему. Это место, которое уже как будто пройдено, так как оно позади. В то же время пятка его еще не коснулась — вот-вот коснется — значит, это ближайшее будущее, уже отмеченное, неизбежное. Здесь можно сделать паузу, отчерк, перевести дыхание.
В Ниагару вырастая,
Взбился о камень ручей…
Так возникла запятая –
Препиналица речей.
Видимо, чтоб оглянуться
И остановиться чтоб,
Взял и выдумал Мануций
Запятую, морща лоб.
(«Имитафоры», с. 6)
Запятая, вытянутая в струночку, рождает более четкую, прямонаправленную, острую паузу с иной энергетикой и наполнением, поэтому и название знака другое — ТИРЕ. Последняя «Е» произносится как «Э». Тир Э… Может быть, это тир Эрота, стрела из глаз любящего или даже пристальный взгляд любимой Родины, замаскированный во взоре трех орлов, выписанных в стихотворении Вадима Рабиновича «Перед изгнанием из Эдема и немного после» («Имитафоры», с. 381-382)?
Три орла, как куропатки,
На меня уставят взор,
Нежный, как расстрел в упор.
Эту интуитивную версию прочтения «тире» подкрепляет его обратное звучание, дающее загадочное и красивое слово «ЭРИТ».
На Востоке «эрит» означает растапливать, плавить, а в переносном смысле — смягчать, вызывать приятное ощущение, доставлять удовольствие. А какое красивое и благородное дерево носит имя эрит! У него золотистая кора и древесина, светло-зеленые листья с золотыми прожилками. В некоторых областях дерево это считается священным. Изделия из него высоко ценятся. Воины и охотники предпочитают лук именно из прочной древесины эрита. А влюбленному юноше достаточно расчесать волосы своей избранницы гребнем из этой древесины, чтобы показать ей и окружающим свою симпатию. Эрит еще называют деревом радости. В праздники люди украшают дома его ветвями, а дети обожают сжигать маленькие веточки в камине. При этом происходит искристая радужная вспышка, и помещение наполняется приятным сладковатым запахом.
Ощущение счастья и дыхание смертельной опасности сливаются в геометрии тире, в черточке, похожей на канат, протянутый через пропасть. Как бы ни был прекрасен эрит, а дома из него не строят, вернее, строили, а потом от этой идеи отказались. Дом из эритовой древесины в случае пожара сгорит за несколько минут, вспыхивая снопом разноцветных искр. Красивое и одновременно очень печальное зрелище. Эритовые рощи тщательно охраняют, чтобы не допустить вероятность возгорания: пожар в таком лесу имел бы катастрофические последствия.
То же смыкание Любви и Смерти в трагических паузах видит Вадим Рабинович, цитирующий и комментирующий строфу Пастернака из стихотворения «В низовьях» (1944 г).
Ах, как скучает по пахоте плуг,
Пашня — по плугу,
Море — по Бугу, по северу — юг,
Все — друг по другу!
«И светоречь поэта погружается в первоначальную немоту. Смерть: плуга в пахоте, пашни в плуге, Буга в море, юга в севере. Его в Ней. И всех во Всех. Друга в Подруге… Смерти в Любви. Но — ради новых взыграний-возрадований. Возрождений. Рождений безродных Эротов. Бешеных яблок-коней.
Но: вновь и вновь апельсин в полнеба. «Над небом голубым…» (Волохонский -Хвостенко).
«Над страной Березосин!» («Имитафоры», с. 381).
Человек живет словом. То, чего он не замечает, чему не присваивает имя, не существует вовсе. Разумеется, эта культурная реальность и представляет истинную картину мира. Чтобы понять язык, есть смысл выйти за его пределы, к началу всех начал, в безвоздушное пространство «до-словия», когда «Реял над поверхностями вод / Некий дух. Он формовал стихию» («Имитафоры», с. 5).
«Из чего Все сотворено? — Вопрошает В. Рабинович в главе «Первовидение» (с. 383), — Неужели из ничего? А если из ничего, то чем и как? — Словом, то есть наречением замысленного, вызволенного речью Творца. Речью. Словом. Творимым и творящим сразу, пребывающим (точнее: становящимся) в нем самом».
homo sapiens, лишенный дара речи, автоматически выпадает из контекста культуры и попадает в странный вакуум, впрочем, населенный энергиями эмоций; первородным гулом ветра, шумом моря и жаром огня; беременный атрибутами мира. Это такая захватывающая пустота горной вершины, с которой хорошо бы нырнуть в красивый водопад и при этом остаться в живых.
Постояв вволю на краю реальности, получив изрядную порцию адреналина от щекотливого ощущения опасности, Вадим Рабинович готов кануть из немоты в многоречивость, ощутив в самом себе «зарождение языковых культур». Он верит в творческий дух тишайших пустот, хранящих в себе до поры ген полиглота, и записывает имитафору: «В паузах затеваются новые смыслы» («Имитафоры», с 11).
Хороший артист умеет держать паузу. Эта невидимая черточка чрезвычайно важна. В нее помимо замысла конкретной сцены помещается реальная жизнь, воспоминания и мечты актера и зрителей. Создается некая многомерность или провал во времени. Эффект присутствия объекта везде и нигде.
Подобная метаморфоза, по-моему, ярко выражена в палиндроме Елены Кацюбы: ТЕАТРТАЕТ. За свой жизненный срок человеку дано свершить лишь одну сверхзадачу — изжить, истончить, обезвожить три вещи: время, место и действие. Ему нужно выполнить то магическое стирание личной истории, которому учил Карлоса Кастанеду его учитель Дон Хуан. И что останется? Шлейф слова, звука, дыма — слепок души, наконец.
В многообразии языков и мировоззрений есть скрытое единство. Вопрос как до него добраться?
«Переводчики переводят, а понимание по-прежнему иллюзорно, — сетует автор «имитафор», — потому что вечно на границе с непониманием» («Имитафоры», с. 9). Ошибка в том, что переводчик не переводит таинственные паузы и не проникает в сложную голографию слова. Иное дело — поэт. Процитировав строфу из поэмы Николая Заболоцкого «Рубрук в Монголии», Вадим Рабинович умозаключает: «Рубрук (а поэт тем более) понимат два ино-язычия: свое и чужое. Без переводчика. Но каким образом? Каким органом? Орган полифоний съединяет разноречия жизни» («Имитафоры», с. 9).
Все мелодии жизни кристаллизуются в одном, самом сложном и удивительном существе — человеке. Вот почему орган смыкается с органом (помните дневниковую запись Цветаевой: «Сердце — больше орган, чем орган»?), жалейка неотделима от чувственного глагола «жалеть», мандалина и скрипка издавна связаны с женским естеством… Человек и музыка, человек и звук существуют так же слитно, как «Слово» и «Бог». Проникнув в слово, приблизишься к пониманию чего-то несказанного и вечного. Ощутив гармонию речи, постигнешь ее смысл.
Путь от культуры одного народа к культуре другого лежит через речь. Между речами, реками простираются междуречья, географические и семантические.
В прямом смысле междуречья означают краткие остановки, стоянки, поселения. Когда площадь такой стоянки становится неизмеримо малой, в нее вмещаются уже не речи, а всего лишь ее пометы — междометья.
Междометья — это еще не слова, но уже вполне значимые звукосочетания, взрывающие первородную тишину, создающие веревочные мостки, соединяющие людей. Птицы пересвистываются, люди перекликиваются. Человеку, заблудившемуся в лесу, поможет лишь краткое и протяжное «Ау!»
Простая скрепа гласных между тем отражает загадочную дистанцию жизни «от» и «до», от пункта «У» до пункта «А». Новорожденный малыш плачет «Уа!» подзывая мамку, а старик тщетно восклицает «Ау!» в лесу людей, все меньше и меньше надеясь на отклик, все больше сознавая безлюдье конца. Недаром стихотворение Вадима Рабиновича, посвященное теме одиночества, так и называется «Ау!» («Синица ока», М. Стратегия, 2008, с. 212). Процитирую две начальные строфы:
Отцветают цветы луговые
На октябрьском тощем лугу…
Отзовитесь, мои дорогие,
На мое отзовитесь ау!
Ни души… Даже малого эха
Мой отчаянный крик не извлек,
Словно кто-то случайный проехал,
Громыхнул и навеки умолк.
Только ли свое собственное одиночество сентиментально выплакивает поэт? Вадим Рабинович как будто сам не знает, куда угодит стрела его пронзительного междометья: то ли в «угол медвежий», то ли в «забытый погост»… По мысли автора, «после жатв, обмолотов и пахот» Россия отсыпается, ей нет дела до кручин поэта. Заключительное четверостишье, где «Ау!» незаметно преобразуется в зов пурги, еще раз убеждает в том, что поэта волнует судьба культуры его родины, которая все никак не «воспрянет ото сна».
И собака, и тихая лошадь
Тоже спят у вечерних ворот…
Отсыпайтесь, вам лучше не слышать,
Что вам сдуру пурга наорет…
Плач по России Вадима Рабиновича ясно перекликается с печальными строчками Николая Некрасова, еще в позапрошлом веке указавшего на сухую ветвь в развитии русского народа, которая непременно отвалится без серьезных духовных преобразований.
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Все, что мог, ты уже совершил, —
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
«…навеки почил»… Заметим, что русский гений размышлял «у парадного подъезда» в 1858 году, а «Синица ока» Рабиновича вышла в свет в 2008-м (М.: Стратегия), то есть спустя полтора века. Для любого глубокого сна срок предостаточный. Видимо, пора уже мужика нашего пушками будить или окончательно махнуть рукой на непробиваемую толщу русского сугроба.
«Ах, сколько уже слез было пролито на российский флаг, а что толку? Национальная идея от этого не народилась», — возразит читатель. Разумеется, псевдопатриотизм может лишь раздражать. Однако к поэту, культурологу, философу и алхимику Вадиму Рабиновичу этот упрек не относится, ведь он всю свою жизнь возвращает России утраченные смыслы, причем делает это увлеченно, красиво, играючи, всюду меняя инфантильное «ах!» на ироническое «ха!»
Написав в 1979 году популярную книгу «Алхимия как феномен средневековой культуры», Вадим Львович позволил пытливым современникам рассмотреть через камеру-абскуру философию удивительно умной символики, недооцененную и почти перечеркнутую многими учеными и все же прорвавшуюся в соцветья последующих культур. Создав через 12 лет новый бестселлер «Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух», этот писатель и ученый напитал легкие нашей интеллигенции воздухом первокнижья. Что касается языка, то более бережного архивариуса, чем Рабинович, трудно сыскать. Ни русская классика, ни наив, ни заумь, ни современное гремучее разностилье не миновали его творческую лабораторию.
Его хватает на все: и на детальный разбор литературного наследия, по преимуществу авангардистов, и на погружение в поле своей собственной самобытной поэтики. Необходимые паузы и изящные переходы между тем и этим он совершает виртуозно, памятуя о том, что поэт — это Артист, сыгравший Бога («Имитафоры», с. 388).
Вадим Рабинович понимает: такова его планида — стоять над пропастями черных дыр и белых пятен, повисать между небом и землей, чтобы «синичествовать серебром». В автоаннотации к книге стихов «Синица ока» (с. 4) поэт описывает свой стиль жизни и впервые использует термин «имитафоры»: «Так и живу — меж Этим и Тем. В междуречье… Сочиняю имитафоры и отпускаю их на волю. Лети, Синица ока! Зажигай море!..»
Не утонуть в сложных научных терминах, оставаясь понятным для большинства читателей, остановить азарт словотворчества во имя истинной поэзии — просто, если умеешь держать паузу. Для обозначения своей медитативной тишины наш герой выбирает архаическое слово «молчь». Его «молчь» образована от глагола «мочь» и в одном из стихотворений рифмуется с «ночью». Его молчь и немота продуктивны и неизбежны, а из ран печалей сочатся «многия мудрости». «Есть в опыте больших поэтов / Черты естественности той, / Что невозможно, их изведав, / Не кончить полной немотой» (Из поэмы Бориса Пастернака «Волны», 1932 г.).
…Однажды глубина ночи разверзлась, и речь полилась. Поскольку в начале была метафора, первую речь пропитала поэзия. Не потому ли само слово «стихи» входит в состав «стихии»? Мир — это «стихи» «и…»: нечто еще, неназванное, ждущее рождения-обозначения. Вот почему автор «Небесного закройщика» выбирает предметом изучения не только канун речи, но и канун всего, и человека в том числе.
Книга Рабиновича наполнена его личными открытиями. Причем автор погружает читателей в броуновское движение самого процесса исследования того или иного философского вопроса. В каждой главе будто варится очередной концентрат мысли, который при действенном участии добровольных лаборантов способен открыть механизм постижения тайны: и тайны конкретной, и тайны вообще.
Композиция этого необычного издания циклична и точна и похожа на часы: «Тик-так, — говорит она, — кит-кат. Хотите, я вас прокачу на китах?» Имя часовщика повторяется довольно часто. Тем не менее, оно не подавляет тонкий процесс жизни содружества «имитафор», ведь статьи и высказывания знаменитых коллег и друзей Вадима Рабиновича о нем самом и о его творчестве лишь конкретизируют суждения автора и обогащают поистине уникальный научно-художественный коллаж.
Академики и доктора, студенты и аспираты, поэты и писатели в разное время, при разных обстоятельствах взяли в руки воображаемые кисточки и совершили оригинальные штрихи к портрету автора «Имитафор», этого многоликого Януса, который и сам не определился, какой лик основной: ученого или писателя, поэта или алхимика? Если ученые мужы В. Асмус, С. Аверинцев, М. Бахтин, Д. Лихачев, А. Гуревич, В. Миронов,
В. Лекторский оценили алхимическое беспределье мысли Рабиновича, то А. Вознесенский, Е. Евтушенко, А. Межиров, С. Мнацаканян, К. Кедров, Л. Аннинский взяли крен в сторону поэтичности натуры. «Поэт природный», по слову Александра Межирова, Вадим Рабинович преобразился и стал «многоруким Шивой, влюбленным во все, что обнимаешь или пытаешься обнять» в глазах Евгения Евтушенко.
Ускользающий от жестких реалий формальных атрибуций истинный облик Рабиновича балансирует где-то между «детским ликованием», присущим «только настоящим поэтам» и отмеченным его учителем Ильей Сельвинским и трогательным откликом его ученицы Анны Рылевой, ставшей уже доктором наук: «Он идет, и в этом шаге умирают миры, умирает он сам, умирает культура. Он идет. Он одинок». В ряду особенно объемных, 3D-образных эссе, стоит отметить замешанную на парадоксах статью Абдусалама Гусейнова «Рабинович и Бог», эмоциональный труд Льва Митрохина под названием «Большой ребенок, или: Не обижайте Рабиновича!» и сочинение Андрея Битова «Рабинович как русская национальная идея». В числе наиболее интересных портретистов: С. Неретина, К. Разлогов, Д. Сарабьянов, В. Степин, М. Уваров, Ю. Васильчук, В. Чистякова, М. Шульман и др. Причем все это богатое словотворчество не имеет отношения к юбилейным осаннам, но округляет и конкретизирует ту уникальную интеллектуальную среду, вне которой Вадим Рабинович по сути не представим. Эту радужно искрящуюся личность и ее заметные следы в истории, безусловно, в большей степени проявляют вдохновенные наброски коллег, чем, допустим, фотографии из домашнего архива, хотя они тоже в «Имитафорах» скромно присутствуют.
А теперь, как любит говаривать главный алхимик страны, вернемся к нашим драконам. Вадима Рабиновича занимает поиск универсального магического кристалла, объединяющего не только разные языки, но и разные формы выражения культуры: от живописи и скульптуры до кинематографа и интернета. По мысли писателя, вся мировая культура может быть выражена с помощью игры имитафор, связки формул-ключей, открывающих главные жизнесмыслы Земли и человека.
Справиться со столь сложной задачей Вадиму Львовичу, безусловно, помогает синтетическое, объемное мышление, правильно сросшиеся в нем, казалось бы, не соединимые качества серьезного ученого и вдохновенного поэта. Переводить матрицы языка, человека и всей окружающей нас природы он считает как научной, так и литературной задачей. Пресловутый конфликт физиков и лириков умер в нем навсегда, уступив место дару блестящего исследователя парадоксов и черных дыр мятежного сознания. «Поэтический дар как импульс для философского озарения». Такое много говорящее название дал журналист радио «Культура» Анатолий Макаров интервью с Вадимом Рабиновичем, прозвучавшему в эфире 26 июня 2010 года.
«…Слышен ли и виден ли первоисточник в его непонятности и понятен ли перевод? И узнан ли в нем первоисточник в первоначале непонимания? Не у разбитого ли корыта?.. А может быть, только наив и только футуристическая заумь — непереводимы, потому что понятны и так, ошарашивая удивлением непонимания, как ошарашивает мир впервые? Опыты личных авторских ответов и есть содержание этой книги…» («Имитафоры», с. 10) В. Рабинович отмечает, что «тема Вавилонского столпотворения, свершившего всеземное разноязычье, являла себя в истории культур во впечатляющих вариациях еще несколько раз».
Исследователь подчеркивает кровную связь Слова с Любовью. «Омоним язык (пламени) и язык (речь) фундаментально значим, — утверждает он, — разноречие — разномыслие (понимающее непонимание) («Имитафоры», с. 10). Задачу «понять не понимая» автор «Имитафор» называет смертельным номером, добавляя цитату из Давида Самойлова: «Надо себя сжечь, чтоб превратиться в речь». Все это значит, что переводчику необходим дар любви, приносящий ему, как влюбленному, немоту озарения.
В лирике Вадима Рабиновича Любовь является эликсиром жизни и условием бессмертия.
Не вспомнишь ты, так вспомню я,
Когда мне будет очень круто.
Тогда еще одну минуту
Я буду частью бытия.
И в стороне от всех дорог
Пускай я рухну… Но бессмертны
Твоих ладоней солнцепек,
Волос твоих степные ветры.
(«Когда в минувшую войну», Синица ока, с. 39)
Кратковременную вспышку света может вызвать и своеобразный суррогат любовного огня — жар болезни. Это заметили и описали известные литераторы двадцатого века.
«То, что вселило в меня первый глубокий ужас, когда ребенком я лежал в жару: Большое… и моя кровь обращалась во мне и в нем, как в едином общем теле» (Рильке Р. М. Записки Мальте Лауридса Бригге. М., 1987, с. 57).
По мнению критика Виктора Иванова, «то, о чем говорит герой романа Рильке, есть тело болезни, через которое человек прикасается к подлинному бытию». Похожие ощущения испытывает и парень из стихотворения Яна Сатуновского. У него недуг «приводит к забвению всех вещей, забвению грезы этого света… Он утрачивает понимание слов, как афатик:
Парень, тюха-матюха,
Неземные глаза,
Помнишь,
парень,
макуху,
жмых, по-русски сказать?
— На дворе тихо-тихо,
Месяц, словно слеза.
Я болел вшивым тифом,
я забыл все слова.
(Сатуновский Я. «Хочу ли я посмертной славы», М. 1992, с. 30)
В этом созерцании себя в природе — месяц словно слеза, запечатленный ее образ, — образ подлинного бытия заставляет забывать все слова, никого не узнавать…» (IBAhIB В. журнал Топос, 10/06/05, Воспоминание и забвение события в поэтике Яна Сатуновского).
Вадим Рабинович, однажды сам испытавший краткую физическую немоту, спел в своих стихах гимн спасительному выходу в Любовь, пообещавшему ему не только вспышку озарения, но жизнь, озаренную и осмысленную.
Пожалела… Большего не надо,
Думал, что навеки замолчал,
Только вдруг из хриплого надсада
Я членораздельно замычал.
Складывались звуки в междометья,
До ре му мычалось, до ре лю…
Замер Бог, а с ним все божьи дети
В ожиданье моего люблю.
12-20 августа 2007 года
(«Праречь 2», Синица ока, с. 244)
Если вернуться к уже прозвучавшему вскользь вопросу философа — «Не у разбитого ли корыта?» — то мы ясно вспомним пушкинскую сказку «О рыбаке и рыбке» и придем к выводу, что не болезнь алчности старухи, но великая сила любви-сострадания ее старика-рыбака сотворила чудо и привела в его невод золотую рыбку. Сам старик ничего для себя не хочет: он лишь жалеет рыбку, просящую у него свободы, а потом проникается жалостью к своей безумной старухе, жаждущей дворцовой роскоши, и идет просить рыбку об исполнении ее желаний. Он идеальный посредник, потому что нищих духом любит Господь.
«Есть страдивари состраданья. И больше нету ничего». Вадим Рабинович очень любит цитировать эти мудрые строчки Андрея Вознесенского. Сейчас, когда все мы стоим у разбитого корыта собственной многострадальной страны и мечтаем, может быть, о виллах, яхтах, иномарках, трудно представить себе такого Страдивари, который взял бы на себя наши грехи. Время спрессовалось. Его все меньше остается на поимку золотых рыбок, да и водятся ли они в усталых морях? Не об этом ли сжатии пружины говорит и факт тотального исчезновения знаков препинания из современной поэзии? Паузы, как пузыри, ушли жить внутрь текста. Похоже, людям надо стать рыбками, чтобы дышать новой метафорой и творить чудеса.
Не сварить ли клей для починки пресловутого корыта?.. В самом деле. Будь корыто целым, а избушка поновее, потребовались бы тогда сказочные превращения? Не было бы ничего, кроме главного и единственного, как хлеб, чуда нехитрой жизни рыбацкой четы у самого синего моря.
К пониманию такого счастья надо идти порой всю жизнь. Мы так устроены, что сложное и фантазийное нам ближе и родней, чем до боли знакомое и привычное. Мы больны несбыточными мечтами, потому что природа нас самих для нас еще загадка. Возможно, лишь поэт и способен, по словам Пастернака, «…впасть к концу, как в ересь, / В неслыханную простоту». В своей поэме «Волны» Борис Леонидович поет гимн простоте и сокрушается по поводу ее сиротливой, неприкаянной судьбы в суетном мире: «Она всего нужнее людям, / Но сложное понятней им».
В поиске своего философского камня Вадим Рабинович отправляется в диковинные миры Велимира Хлебникова и Алексея Кручёных, собирая и пристально изучая придорожные камни типа «дыр», «бул», «щыл», а потом находя и более изысканные гибриды: «юйца», «хлюстра» и т. д. Отмечая для себя тот факт, что созданные русскими авангардистами слова пытаются вместить в себя функции существительных, глаголов и прилагательных одновременно, он все же ценит и любит в языке все прочное и устоявшееся, открывая в простоте полную полифонию смыслов. И опять же яркую иллюстрацию этой позиции мы находим в его стихах.
Цветная клей и сулька сва.
Уж не сосулька ли свалилась?
Кривым когтем перекрестилась
Одна ученая сова.
(«Футуристический пейзаж», Имитафоры, с. 469)
На мой взгляд, это тонкая и добродушная пародия на известную кручёновскую строчку.
Немудреные образы и понятия потребовались Вадиму Рабиновичу, чтобы описать, к примеру, человеческую жизнь, встроенную в необъятный космос. Само название его стихотворения об этом — «Канатоходец под куполом неба» («Имитафоры», с. 7) — можно зачислить в ряд значимых имитафор.
Настежь руки. В руках лепесточки — великая малость.
Белоснежный один, а другой просто синий платочек.
О, какое спасение — эти платочки!
Чистый шелк. Равновесия вздох затаенный.
Это тайна моя, чтоб не сбить равновесье…
И зачем я влетел в эти лунные выси
На вселенском юру? Или сверху виднее?
Поэт и ученый сдерживает коней своей изобретательности во имя нужного ему триединства. Он отмечает три точки, удерживающие человека в пространстве: точку соприкосновения с канатом или с линией жизни, которая является зыбким моментом настоящего; синий платочек, символизирующий земную Любовь (по признанию Рабиновича, он был взят из песни Г. Петербургского и Я. Галицкого «Скромненький синий платочек»); и белый платочек, сотканный из полотна того, что мы называем белым светом.
«Чистый шелк»… Как точно и многозначно! Могла ли быть другая ткань выбрана для спасительных «платочков» отважного канатоходца, если ШЕЛК слева направо несет в себе гладкое и легкое скольжение, а справа налево — КЛЕШ или крылатую, крестообразную распростертость, позволяющую балансировать на канате времени.
На обложку своей книги «Имитафоры Рабиновича, или небесный закройщик» автор вынес креативный слоган: «Через термины к звездам». Но не думаю, что даже далекий от философии читатель всерьез запутается в этом термитнике идей. Он что-нибудь откроет для себя: не Это, так То. Переведет дыхание, поплавает в безвременном пространстве «междутемья» и помолодеет, ведь между темами — это значит, Нигде, в космической пустоте, затаившей в себе лучшие миры.
Чтобы уяснить для себя до конца личный жизненный курс Вадима Рабиновича, я задала ему несколько вопросов о его отношении к основной имитафоре — «между тем», — не связывая ее напрямую с пушкинским текстом.
— Ваше «между тем» — это своеобразное Memento mori, не так ли?
— Можно сказать и так, — согласился Вадим Львович.
— Мы уже выяснили, что начинку этого выражения составляет глагол. А кто же это те, которые «ждут»?
— Ангелы, конечно! Падшие. Ждать могут только они, — ответил философ.
— Час икс — это момент, когда могут произойти две вещи: трагедия или чудо…
— Скорей всего, будет чудо. Я так думаю, — решительно заключил Рабинович.
В этом он весь. В колпак с весельем подсыпает щепотку соли, добавляет унцию сахара в сосуд с грустью. А что вы хотите? Алхимик точно знает, почем фунт изюма. Вадим Рабинович давно открыл, что мир многозеркален. Куда безопасней быть в нем открытым и сверкающим, чем пугливым и тусклым.
Он по-ницшеански уверен, что наука и поэзия должны быть веселыми и считает этот постулат одной из важнейших имитафор. Это можно объяснить дионисийским складом личности или следованием христианской заповеди о греховности уныния. Но мне больше нравится древняя карпатская легенда о Великой колдунье-мольфарке. В окружении полной пустоты она варила себе кулеш. Варила-варила, и стало ей скучно и одиноко. Тогда она выплеснула кулеш. Из него и возник весь мир: вознеслись горы, по земле потекли реки, по небу поплыли облака.
Когда Вадим Рабинович почувствовал себя одиноким, возник его уникальный мир идей и слов, понятий и образов… По ниточке, по жердочке, по мосточку преодолевать глухие бездны для него всегда занятно. А подсчитывать рубли и доллары — бесконечно скучно.
Когда я произношу звонкое «Трам-парам-пам-пам» в конце сложнейшего по мысли, но легкого по письму стихотворения «Тише, воды! Ниже, травы!», то представляю себе беззаботного пастушка с хитрой ухмылкой Вадима Львовича, перебегающего по бревнышкам через говорливую речку. Если есть у него свирелька, то, видимо, она такая же, солнечно-голосая, как в другом его произведении «Перед изгнанием из Эдема и немного после» («Имитафоры», с. 381-382):
Сладко плачет между прочим
та, что ничего не хочет,
одинокая свирель.
Плачет свирель, а вместе с ней и душа, выплакивая свое неизбывное междутемье.