Рассказ
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 4, 2011
Проза
Александр АСТРАХАНЦЕВ
Прозаик. Родился в 1938 году в деревне Белоярка Новосибирской области. Окончил Литературный институт имени А. М. Горького. Автор многих публикаций. Член правления Красноярской писательской организации.
НЕЛЕПЫЙ ЧЕЛОВЕК
Удивительно, какие бывают на свете нелепые люди! Причем бывают они двух типов: нелепо смешные — и нелепо неприятные; о случайной встрече с одним таким и хочу рассказать. Состоялась она давно, теперь уже ровно десять лет назад; все порывался написать о ней и каждый раз останавливался: художественная проза нелепыми случаями не занимается — это удел медицинской и уголовной хроники, однако мой случай, по-моему, не подпадает ни под то, ни под другое… Надеялся встроить в какой-нибудь текст, — но стоит он в памяти наособицу и никуда не вписывается. И заняла-то встреча не более получаса — а так впилась в память, что не избавиться иначе, как только описать: проверено многократно.
Я даже число запомнил, когда это произошло: в самый канун Крещения, вечером 18 января. Был, как и полагается о такую пору, добротный, градусов за двадцать, морозец; я припозднился с зимними делами на даче, приехал на электричке часов в десять вечера, причем — с объемистой хозяйственной сумкой, сошел, не доезжая до главного вокзала, на посадочной платформе, спустился к автобусной остановке и жду автобус. В это время со стороны жилого квартала подошел к остановке невысокий мужчина, одетый слишком форсисто для крещенского морозца: в кожаной курточке с белым кашне, в перчатках, в кепке, и — с полупустым пластиковым пакетом в руке. Постояв немного, он ринулся прямиком ко мне, самому ближнему — там стояло еще двое или трое — и, опахнув меня алкогольным дыханием, спросил:
— Скажи, отец: как доехать до Николаевской церкви?..
Не ведая того, он поставил меня перед дилеммой: отвечать — не отвечать? К тому времени я уже держался привычки не заговаривать на улице со случайными людьми, тем более — пьяными, тем более — если к тебе обращаются так развязно-запанибратски; легче всего буркнуть: «не знаю», — и отойти подальше от докучных разговоров. Однако больно уж нетривиальный вопрос задал мне человек: он, кажется, ищет дорогу к Храму? Так что я ему ответил, но лишь — вопросом на вопрос, да еще — с ироническим ударением на последнем слове:
— А чего тебе там делать, сынок? — потому что, хотя на остановке было полутемно и я не мог определить его возраста — однако за сыновний возраст он уже явно перевалил.
Да, я спровоцировал его на диалог, не знаю, зачем. Может, просто скучно было стоять и ждать автобус, который в столь позднее для зимы время неизвестно когда придет — или человек и в самом деле заинтересовал меня столь неожиданным вопросом?.. Только он придвинулся ближе и, еще гуще дыша алкогольным смрадом, горячечно заговорил, чуть ли не исповедуясь:
— Да, понимаешь: пили, пили с зятем, и — дай, думаю, съезжу, помолюсь — может, грехи отмолю? — да свечку поставлю! Сегодня же, говорят, всенощная будет? Не молился никогда! Бутылку вот взял, — тряхнул он пакетом.
— Как же так: поехал в церковь и не знаешь, где она? — рассмеялся я. — Ты ее там не найдешь. Поезжай лучше в центр — там большой храм есть…
Тут я должен пояснить для плохо знающих наш город: Николаевское кладбище вместе с крохотной церковкой окружено со всех сторон «частным сектором». Не знаю: санитарные ли нормы не позволяют строить там крупные дома или сами дольщики не хотят там селиться? — только вокруг кладбища остался большой квартал этой самой, реликтовой, так сказать, частной застройки с избами, палисадниками, тяжелыми воротами и глухими заборами, а саму церковку за домами почти не видать.
— Да нет, мне именно туда надо! — все так же горячечно объясняет собеседник. — Мать у меня там лежит, давно не был — забыл дорогу!
— Ладно, — говорю, — покажу, где сойти — мне в ту же сторону ехать, а там спросишь, — и тут как раз подошел наш автобус. — Садись, поехали!
Забрались мы с ним в полупустой автобус, рассчитались; я сел на ближайшее к двери сиденье; он уселся рядом и, всмотревшись в меня попристальней при более ярком, чем на улице, свете, спрашивает:
— Слушай, земеля, а сколько тебе лет?
— Какая тебе разница? Сколько есть — все мои! — отвечаю грубовато — не хватало еще отчитываться перед ним за свои годы!
— Нет, а все-таки? — допытывается болтливый собеседник.
— Ну, скажем, пятьдесят семь, — невольно подчиняясь ему, отвечаю нехотя. — Удовлетворяет?
— Слушай, земеля, а ведь мы с тобой погодки! — и норовит меня пьяно обнять. Я отстраняю его, пытаясь утихомирить:
— А чему тут радоваться? — и, невольно всматриваясь в его лицо с пьяно поблескивающими темными глазами, очень, однако, бледное, и — без единой морщинки, говорю строго: — Только брось заливать: по-моему, ты не досчитал себе лет пятнадцать.
— Во, гадом буду, честно! — энергично чиркнул он пальцем по шее и забормотал, уже без прежней горячности — а, скорей, с чувством превосходства над моей неосведомленностью: — Я тебе совет дам: никогда не волнуйся, спи спокойно — и станешь, как я! Решай свои проблемы сразу, махом: р-раз, и все! — и всегда молодой будешь, как ангел!
— Да не получается — сразу, — говорю.
— А надо сразу, с первого шага: ты — или они! Я всегда так делал — а потом спал спокойно!..
И тут я относительно него кое-что понял. Выдавали его и лексикон с земелей и гадом буду, и умение мгновенно знакомиться и назойливо навязывать себя, и состояние постоянного нервного возбуждения…
В молодости, приехав после института на «комсомольскую стройку», я несколько лет проработал с заключенными-уголовниками; между собой мы, «линейщики», так их и звали: «наши комсомольцы», — а фактически-то все эти годы и сами провели за проволокой, в их компании, приезжая домой лишь ночевать. И чего только я за эти годы ни насмотрелся и ни наслушался! И научился бегло распознавать типажи тамошних насельников. Знаю, что после длительных, не менее шести-семи лет, отсидок на их характерах и лицах остается несмываемая лагерная печать, и как ни прячь ее потом — человеку опытному легко ее распознать по стати, по походке, по выражению глаз, по интонациям в голосе и уж тем более — по лексикону; и я понял: мой автобусный попутчик — один из этих несчастных, причем самый неприятный: взрывной и непредсказуемый; на зоне такие рвутся в паханы, но им не хватает для этого выдержки и силы характера. Оставаясь в шестерках у паханов, они, вечно не удовлетворенные своим положением, бывают злы, коварны и жестоки до садизма… И, будто в подтверждение моей догадки, он, горячо дыша мне в ухо, продолжил бормотать свою пьяную исповедь:
— Хотел на Рождество — пропустил: бухбю по-черному. Зятя звал — не хочет… Взял вот бутылку и пошел… Тринадцать лет, две ходки… Надо же когда-то, верно?.. Только ты это, смотри, не пропусти — скажешь, когда?..
— А бутылка-то зачем? — спрашиваю насмешливо.
— Для смелости, — улыбается, и тут же мрачнеет: — Страшно: я же все проблемы махом решал: р-раз — и все, и спал спокойно… Слушай! Пойдем со мной, а? Ты мужик, смотрю, нормальный.
— Да ты что! — говорю. — Мне еще пять остановок. Пешком, что ли, потом пилить? Меня дома ждут.
И тут мы подъехали к остановке; автобус встал, распахнулась дверь.
— Все, — говорю ему, — выходи! — и пока он выходил, я через распахнутую дверь глянул на улицу. Остановка была освещена, но совершенно пуста; дальше, за ней, густо темнело пространство «частного сектора» — взгляд едва различал в темноте домики… А мой спутник, выйдя и тотчас оценив обстановку, ринулся обратно, встал в двери и взмолился ко мне:
— Проводи, а? Ничего не вижу и не знаю, куда идти!
Конечно, мне было его немного жаль — но выходить не хотелось. Между тем водитель повернулся к нам и рявкнул через микрофон:
— Решайте быстрее — мне ехать надо!
— Ладно, — сказал я, взял сумку и вышел, весьма недовольный тем, что невольно становлюсь исполнителем чужой воли…
На самом деле на улице было не так уж и темно, как виделось из автобуса: в легком морозном тумане горели фонари, кое-что освещая. Осмотревшись (бывал я в этом районе уже давненько) и, разобравшись, куда идти, говорю попутчику хмуро: «Давай за мной!» — и иду вперед, слыша лишь, как он торопко хрустит сзади снегом в своих легких туфлишках.
Вошли в неширокую улицу. Кругом за заборами и палисадниками — засыпанные снегом избы со светящимися окнами, тусклыми от морозных узоров; посреди улицы — укатанная дорога, а меж дорогой и заборами — сугробы, как в деревне. На улице — ни души. И тишина.
Метров через сто я остановился.
— Вот, — говорю спутнику, — так прямо и иди. Метров через триста — отсюда, к сожалению, не видать — улица упрется в забор. Это — кладбищенский забор. Перед забором — проулок; повернешь по нему налево, пройдешь еще метров двести, и тут тебе — церковь. Понял?
— Понял, — отвечает он, не решаясь, однако, тронуться с места.
— Ну, так и иди, — повторяю, повернувшись и собираясь уходить.
— Проводи, земеля, а? Вот чегой-то страшно мне — не идут ноги.
— Иди-иди, сам дойдешь! — уже строго прикрикнул я на него.
— Отец, ну ты чего? Не уважаешь? — вцепился он в мой рукав.
— Какой я тебе отец! — фыркнул я и попробовал освободить свой рукав, но он вцепился в него мертвой хваткой. Я сильно рванул и освободил его.
— Ты чего, отец? Я же с тобой по-хорошему… А могу и по-плохому, — добавил он, уже с угрозой.
— Я тоже могу по-плохому, — сказал я, по возможности спокойно, однако все во мне на всякий случай напряглось, и сильно застучало сердце.
— Ах ты, падло, ты мне угрожаешь? — ни с того ни с сего взревел он, выхватил из сумки бутылку и, держа ее за горлышко, стал подступать ко мне.
Давным-давно, в студенческие времена, я две зимы ходил в спортивную секцию бокса. Больших успехов я там не достиг; проведя четыре или пять настоящих боев на ринге и получив самый низший спортивный разряд, решил, что для самозащиты этого вполне хватит, а потому бокс бросил для более интересных занятий, и в течение почти целой жизни мне ни разу не довелось использовать это умение, так что я даже сокрушался: столько золотого времени потратил зря!..
И вот на закате, можно сказать, жизни, совершенно случайно оно мне пригодилось: в то время как он шаг за шагом подступал ко мне, готовясь ударить — я отступал, не вставая в стойку, чтобы не выказать своего умения, и в то же время быстро соображал: куда ударить; потом бросил сумку, резко уклонился в сторону и нанес ему точный — как учили когда-то! — удар в челюсть. Мой попутчик (или кто уж он мне теперь?) выронил бутылку и классически: пластом, — раскинув руки, рухнул спиной в снег.
А я разогнулся и вдруг почувствовал: мое сердце остановилось! — а потом, через три-четыре секунды, бешено и совершенно беспорядочно поскакало куда-то; и, будто стальным обручем, сковало грудь — не вздохнуть.
Я испугался: во-первых, мне показалось, я сейчас потеряю сознание, а во-вторых, если встанет мой противник — а он рано или поздно встанет! — я перед ним совершенно беспомощен: он может сделать со мной все что угодно, даже убить… И пока он оставался неподвижен, я поднял сумку и, по-прежнему не в силах глубоко вздохнуть, осторожненько, но в то же время и торопливо поковылял обратно, к остановке… Выйдя туда, я сел на лавку и стал мысленно успокаивать сердце.
Просидел я так минут двадцать, пока оно не успокоилось; осталась только острая игольчатая боль. И все думал о том, что же произошло? — кляня и себя, и своего нелепого спутника, и уже жалея его. Успел за это время продрогнуть и вдруг спохватился: да ведь он там, если только не очнулся, может замерзнуть! Я вскочил и побежал обратно, на место поединка, еще издали с тревогой всматриваясь: лежит он там — или нет?
Но, слава Богу, его там уже не было; я даже вмятину в снегу нашел, куда он упал: или сам поднялся — или кто-то поднял его и увел?.. Я повернулся и, успокоенный, побрел домой — больше этот нелепый человек меня не интересовал: усилием воли я постарался вычеркнуть его из своего сознания.
* * *
Вот и вся пустяковая история встречи с тем нелепым человеком.
Разве еще вот что — в ту ночь мне приснился странный сон, могущий дать богатую пищу для психоаналитика: будто бы лето, сумерки; я иду по людной улице и догоняю невзрачно одетую женщину; в руке у нее тяжелая сумка (уж не та ли, которую я сам вечером нес?), и я предлагаю женщине помощь: беру, несу ее сумку и заговариваю с ней; она довольно молода, но не красавица, и при этом — темные глаза. А лицо неулыбчиво.
Посреди пустенькой болтовни, какая обычно сопутствует знакомству, женщина говорит мне, что гадает на картах, знает обо мне что-то такое, что непременно хочет рассказать, и приглашает к себе домой. И я с ней иду, при этом объясняя, что не верю в ее колдовские способности: ей не хватает для этого загадки, тайны… Я и в самом деле не верю в колдовство — я понимаю: меня завлекают, — но тащусь за ней из чистого любопытства: что она, интересно, предпримет дальше? Словом, нарываюсь на приключение.
Поднимаемся по лестнице, входим в стандартную городскую квартиру, пустую и обшарпанную, проходим в комнату, и я вижу: по голой стене в трех метрах от меня ползают крупные пауки — пять или шесть — с мохнатыми членистыми лапами и тугими, как буро-желтые гнойники, животами. Но я этой живности не боюсь: в детстве, увлекаясь биологическими наблюдениями, я их много переловил и перетрогал, — а потому рассмотрел их повнимательнее и говорю ей, рассмеявшись и кивая на них: «И это все, чем вы хотели меня удивить?»
Тогда она складывает пальцы руки в щепоть и швыряет что-то этой щепотью в одного из пауков; паук вспыхивает и мгновенно сгорает, оставляя дымок. Точно так же она расправляется с остальными. Я зачарованно смотрю на это, и когда сгорел последний — поворачиваюсь и говорю: «И этим меня не удивите: просто у вашего биополя — сильная энергетика».
Тогда она оборачивается ко мне, впивается в меня неподвижным взглядом, и взгляд ее — все мрачнее и тяжелей; хуже всего, что я узнаю его; мне становится страшно — и я просыпаюсь. Сердце быстро колотится; в него впились уже знакомые мне иголочки. Я лежу в темноте, стараюсь себя успокоить: не такой уж сон и страшный — бывают страшней, — и хорошо понимаю: он — от боли, а боль — от вчерашнего нелепого происшествия и моих сердечных перебоев; понятны и прозрачны и мотивы, и сюжет сна…
Только, помню, меня удивило, даже восхитило тогда: как точно улавливает реалии и странно преображает их мое сонное подсознание, и как сон в сравнении с реалиями ярок и многозначен: каждая деталь в нем становится символом — и поди, угадай, что означает эта деталь или та? — и сколько аллегорических смыслов замешано в один сюжет из подоплек короткой встречи и короткого затем поединка с тем нелепым человеком — даже то, как он готов обернуться женщиной, лишь бы заслужить мое внимание и доверие; даже — как он старается собрать в пучок свою внутреннюю энергию и сжигает в ней пауков своей души… И как трудно, в отличие от легкого и подвижного сонного подсознания, доходит до осмысления явлений мое сознание, продираясь сквозь толщу привычек и предрассудков…
Вот какими бывают случайные встречи…
* * *
Однако не потому я о ней рассказываю сейчас.
Дело в том, что, по мере того, как детали встречи со временем в моей памяти год от года слабеют — вышелушивается из деталей сам тот человек, под завязку, что называется, нагруженный душевным мраком, в каком-то смутном порыве, слепо, тяжело, наощупь, можно сказать, искавший дорогу к Храму, жаждя в своей мутной душевной стихии продраться к Богу; искал, а вокруг — никого: лишь бесплотные человечьи тени! И у меня — все больше и больше сочувствия к нему и сожалений по поводу того инцидента.
Но только теперь я готов сказать ему открыто и вслух: прости меня, мой собрат, дорогой мой, нелепый мой соплеменник, за то, что на твоем, таком шатком, трудном и долгом пути я взял и ударил тебя! Дошел ли ты тогда? Не обозлился ли еще страшнее и безнадежней?
Прости мне мое высокомерие, мой снобизм («о чем мне с ним говорить!»), мою суетность («как же, торопился домой!») и мое нежелание подать тебе руку, сказать несколько ободряющих слов и довести до самых ступенек Храма, пусть ты и полупьян, и — с нелепой бутылкой водки в руке. Прости мне мое презрение к тебе, такому дикому и нелепому, своей дикости и нелепости не разумеющему! Прости мне мою интеллигентскую гордыню и столь долгое нежелание изживать ее в себе!
Сколько же надо было еще прожить лет, прочитать книг, пережить передряг, народных и своих собственных, сколько передумать всего — чтобы понять, наконец, его и себя, связать себя с ним в единый узел и дойти (чуть не сказал «опуститься») до такого простого желания: попросить прощения у незнакомого человека за причиненное ему мимоходом зло. Сколько же я еще сотворил зла, не ведая того — и легко простив себя за него, и тут же про него забыв?.. Прости меня, если слышишь! И если даже не слышишь, все равно — прости!