Стихотворения. Перевод А. Ткаченко-Гастева
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 4, 2011
Переводы
Пьер Паоло ПАЗОЛИНИ (Италия)
Поэт, писатель, кинорежиссер (1922-1975). Начал писать стихи в 17, впервые опубликовался в 19 лет. Окончил Болонский университет. В 1957 году за сборник стихов «Пепел Грамши» удостоился премии Виареджо. Издал несколько сборников стихов и прозаических произведений, написал сценарии к свыше пятнадцати фильмам.
НЕДОСТУПНЫЕ ВЗГЛЯДАМ КВАРТАЛЫ
* * *
Боже, что это за снежное покрывало
безмолвно пламенеет над горизонтом?
Это — заиндевевшая равнина в кровяных разводах —
там, от подножий гор
до слепых морщин на поверхности моря…
Это — кавалькада огней, погребенных в туманах,
делающая долину у Ветраллы
похожей на бухту Чирчео,
африканская топь с мертвенным запахом
апельсина… Занавес от зевак. Грязная
дымка скручена белесыми жилами.
Горящие полосы,
пылающие узлы. Там, где гигантские
гребни Аппенин бросаются на небесные плотины,
на воздушные поляны и на морскую гладь,
там, словно арки или гнущиеся колосья
над черным зернистым морем,
возвышаются Каталония и Сардиния.
Века обжигают их грандиозным пожаром,
а они стоят у воды, которая, скользя мимо,
скорее грезит о них, чем отражает их.
Кажется, вокруг разбросаны
еще горящие охапки дров,
а жар городских улиц
и хижины, поглощаемые огнем,
брошены умирать
на заоблачных равнинах над Лацио.
Но все уже обращено в дым,
и ошеломленный слух
посреди этой охваченной пожаром лужайки
ловит свежие детские возгласы.
Они разносятся меж конюшен,
заглушаемые ударами колокола,
от фермы к ферме,
мимо незапертых дверей,
где уже смутно видна
словно подвешенная с небес
и горящая пламенем тоски Вия Салярия,
затерянная в общей неразберихе.
И вот ее ярость, обесцвеченная,
будто обескровленная,
тайно сообщает свою тревогу всему вокруг.
И под розовой горящей пылью,
словно под эмпирейским покрывалом,
Рим, как птица, высиживает
свои недоступные взглядам кварталы.
* * *
Свидетель и участник
этой низости и этих мучений,
я иду вдоль кораллового парапета,
сдерживая сердцебиение,
распростертый в своей жажде знания,
в своей ненасытной потребности понимать,
что жизнь не имеет конца,
даже когда она из чистой лихорадки
возвращается в монотонность
благодаря пороку слепого повторения
поступков и чувств…
И, как будто Рим или мир имеют исток
в этом стародавнем вечере,
в этих тысячелетних запахах,
я иду вдоль обрыва, отверстого варварским Тибром
посреди грязных обиталищ,
испаноподобных построек из терракотты,
площадей померкшего великолепия,
выведенного в барочную восковую спираль
оскверненной и обращенной в магазин церкви,
в черных переулках, где пыль, луна, древность, бесчестие
покрывают собой всю белизну — а хрящи мостовой
выложены булыжником и гудят под каблуками прохожих.
Я шагаю прямо в разверстые уста Святого Михаила,
обхожу низкие стены зданий, похожих на казематы,
ступаю на зернистую поверхность ослепляемых луной площадей,
усыпанных растрескавшимся от старости щебнем,
я вижу, как с терасс склоняют головки гвоздика и рута,
заготовленные девушками в домашних нарядах.
Голоса этих арестанток разлетаются в измененном воздухе —
между туфовых стен с похожими на ямы проемами
и скособоченными двойными окнами.
Они отважно повторяют
крики юношей, возвращающихся домой
после первых зрелищ.
Рубахи и майки развеваются
над их жизнью, тесной и небрежной.
На площади под домом продолжают скапливаться
вокруг уже закрытых кафе,
и дальше, среди телег и ржавых грузовиков,
воодушевленные людские толпы.
Чуть дальше пылает луна,
а бегущие к площади переулки темны,
или освещены лишь настолько, чтобы обнажилась их кривизна.
Там видна вздутая стена
из легкого, бескостного, как губка, камня,
с рустикой и резными окнами.
Над всем этим мексиканским квартальчиком
небо изливает свое скрытое колдовство,
узнаваемое в свежем запахе яблочной кожуры,
на бедные пролетарские лачуги,
где смиренно и буйно празднуют этот вечер.
ПЕРЕГОВОРЫ С ФРАНКО
На что так взирает солнце,
стоя над старым кладбищем
в городе Барселоне?
Есть между андалузцем
и андалузским солнцем
давние, стойкие связи.
Душа его врозь живет с ним,
она у могил витает
на барселонском кладбище.
Она была бы кастильской,
оставшись в крови андалузца
под этим же жарким солнцем!
Я слышал — душа африканца
порой становится белой —
и не по воле Божьей.
(Но из господ Барселоны,
приехавших в Андалузию,
никто не был с черной душою.)
Прежде, чем стать кастильской,
душа должна знать каталонский,
живя во плоти андалузца.
Блажен, кто владеет валлонским —
плоть его солнцем согрета,
огромным солнцем Вселенной.
Кто движим от солнца к солнцу?
Каталонец и андалузец.
Меж ними — лишь око кастильца.
С французом и андалузцем
живет солнце солнц золотое,
и это — не солнце кладбища.
Кто говорит по-кастильски,
а учит меж тем каталонский,
душу отдаст за песету.
Ум его неподвижен,
будь он арабом иль негром,
на пляс Пигаль или в Лилле.
Барак — для души жилище,
трущобы — где душ скопленье,
яркий костер под солнцем.
О, каталонское солнце!
О, пламя Андалузии!
Гаррота славной Кастилии!
Почва Испании жаркой,
что же ты ждешь от солнца,
что, кроме жара и света?
За тысячу верст дорога
ведет к тому же кладбищу,
к скопленью лачуг и бараков.
Стоит в Испанию ехать,
чтоб знать человека в безмолвии —
во всем человека, и только.
ОТКРЫТИЕ МАРКСА
Я знаю, что интеллектуалы в юности испытывают настоящее физическое влечение к народу, и считают это любовью. Но это не любовь: это механическое влечение к толпе.
Максим Горький
I
Он мог родиться из тени
с пугливым лицом девчушки
и со стыдливостью скрипки,
с телом, что мне мешало,
и из лазурного лона
с сознанием — сколь одиноко
в мире оно обитало?
Вне времени сын рождался,
во времени умирал он.
II
Кровь Средиземноморья,
высокий язык романский
и христианские корни
на совершенной чужбине
дали нежданную поросль
в городе для счастливых.
Ты был безбожник и варвар,
ты был женой неверной,
той, что рожает вне брака.
III
Как я мог оказаться
в мире отчетливой прозы?
Ты соловьем был звонким,
мелкою певчей пташкой,
а я изменяюсь в истории,
как девушка или роза?
Это твое было сердце?
В ясный порядок мира
ты мне позволил влиться?
IV
Ты открыл в моем сердце —
уже от времени взрослом —
источник юности новой,
огонь любви, что искал я.
Всесильное воспитание
определяло формы
и чувства моего века.
Дыхание его духа —
вечного Сердца эхо.
V
Я день за днем погружаюсь
в мир, обозначенный мыслью
и установленный взрослым
взглядом из тьмы столетий.
Весь этот мир тускнеет,
когда произносят Имя.
А я ослеплен сияньем
неизмеримого дара,
имя которому — разум.
VI
Тяжесть ушедшего века
давит на стенки сознания
и лепит контуры Долга.
И все ж во мне побеждает
упрямое сопротивление
почти бессильного сердца.
С тобою душа не любит,
но вспыхивает языками
легкого милосердия.
VII
Думал ли ты, что в мире
сыном которого я был,
вечно слепой и влюбленный,
нет даже случайной мысли
о праве законного сына?
В сладостных снах античных
вооруженный честью,
был он на землю спущен
в вечной тревоге изгнания.
VIII
Язык — эти звуки, в которых
в тебе длится каждая нота,
как на заре диалекта —
и время — которому смог ты,
недвижный и простодушный
в сердцах присягнуть на верность —
границы, которые смял я
мятежный и исступленный,
но взглядом кроткий, как ты.
IX
О Мать, не субъект, а объект ты —
тревожное миру явление
невоплощенного бога.
С грезой, в груди заключенной,
о бедах мятежного сына —
присутствие в безымянном.
Ты во мне выражаешь
логику Мироздания
и темную тайну пола.
X
Но есть в нашей жизни нечто,
что превосходит силой
любовь к судьбе предрешенной.
И это — расчет, лишенный
сомнений, что тянут в могилу
и веры напрасной в чудо.
История нас обжигает
силой любви настоящей —
божественной, но разумной.
Перевод Алексея ТКАЧЕНКО-ГАСТЕВА