(повесть)
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 12, 2011
Проза
Владимир РЕКШАН
Писатель, рок-музыкант и общественный деятель. Родился в Ленинграде в 1950 году. Закончил исторический факультет ЛГУ. В 1970 году создал рок-группу «Санкт-Петербург», добившуюся культовой популярности среди молодежи. Во второй половине 70-х начинает работать во всех литературных жанрах. В № 3 журнала «Нева» за 1988 год публикует роман «Кайф», сразу получивший всесоюзную известность, затем выдержавший шесть книжных изданий. Пользуются популярностью и такие книги писателя, как «Ересь», «Четвертая мировая война», «Смерть в Париже»… Владимир Рекшан — лауреат ряда литературных и музыкальных премий, член Союза писателей Санкт-Петербурга.
ЮМЭ
Божественные звуки заполнили залу. Смычок скрипача возмутил струны. Струны вызвали колебания атмосферы, ее волны проникли в ушные раковины. Барабанные перепонки, несмотря на джазовое наименование, возбудили нервные окончания, и те, путем сложной переклички с многочисленными зонами головного мозга, преобразились в эстетическое чувство, вызывая картины прекрасного.
Quelle jour magnifigue, ne cette pas, mon cher ami! — произнес внутренний голос. Он иногда оживал в моменты высокого нравственного напряжения. Но это случалось далеко не каждый день. Обычно голос внутри заговаривал высоким стилем. Сегодня он ожил на французском…
И тут Стадлер, полный мужчина с лицом серьезного мальчика, закончил пьесу. Аплодисменты сдержанного восторга пытались бисировать. Однако скрипач и пианист-акомпаниатор не стали отдалять время фуршета. Дело происходило на улице Гренель в резиденции русского посла, занимавшего вполне вместительные апартаменты дворцового типа: большой, выложенный булыжником двор, мраморная лестница, золоченые извивы местного барокко, анфилада высоких залов, за которыми услужливо присматривали посольские работники с выправкой морских пехотинцев.
Публика прошла к столам, дополняя духовное наслаждение насыщением телесным. Среди оживленных гостей я заметил мадам Фанфан, мадам Тюльпан, месье Пьера Доде-Дога, господина Иванова, господина Петрова и господина Попова. С некоторыми я раскланивался, с некоторыми обменивался фразами общего назначения, стараясь не хромать.
Неделю назад на меня наехал джип. Внедорожник, аутлендер, сволочь… Автомобильная пробка стояла на весь Литейный проспект, и я пробирался между машин, отмахиваясь от хлопьев мокрого снега. Весна получалась хуже зимы. Вдруг в ноге полыхнула боль. В моей ноге! Я выдернул мою ногу из-под колеса, чуть не срезавшего пятку вместе с ахиллесовым сухожилием. Опустилось стекло. За рулем сидела Лялька с Мобилой. В юности я помечтал бы, как ее завалить. Но лучшие годы ушли, как не пришел обещанный коммунизм, и теперь только и удалось сказать со стоном:
— Вы мне на ногу наехали!
— Так извиняйте!
Я застонал и захромал прочь. В ботинке уже хлюпала кровь. После знакомые давали советы: «Мог бы с нее денег срубить. Надо было сразу упасть и вызвать автоинспекцию». Я представил, как стал бы лежать в грязной луже, а вокруг продолжали б гудеть автомобили. И некоторые из машин наезжали б на лежащего…
И тут я увидел Серого. Он опрокидывал фужеры с бордо себе в рот и жадно проглатывал.
«О, мадам! Кель фуршет формдабль!»
— Серый, — сказал я, взяв приятеля за локоть, — тебе следует срочно ехать до «Круа де Шаво», чтобы вручить деньги и получить расписку.
— Да, — согласился Серый, но в глазах читалось: «Нет».
— Прямо сейчас езжай. — Я стал подталкивать приятеля, стараясь отдалить его от столика с винами. Но рука Серого удлинилась, словно телескопическая удочка. Он подхватил еще бордо и вместе с ним был мною все-таки оттеснен сначала к лестнице, а затем во двор, и мимо охраны на улицу Гренель. Какой он все-таки классный, с пузиком и в штанах на подтяжках, с торчащим хохолком уже редких на макушке волос. Но голова крупная. В лице читаются преодоленные страдания славянской души. Даже легкая жизнь без войны полна этих самых страданий. Человек без страданий не может. Даже на райском курорте он организует любовную драму, как минимум. Серый был фокусником экстра-класса. Он придумывал фокусы на литературные сюжеты. В данном случае он использовал Гоголя. Вчера после серьезного заседания специалистов с видом на Люксембургский сад Серый изумил ученых. Он выхватывал из воздуха всевозможные предметы гоголевской поры — карты, свечные огарки, фуражки с кокардами, бунчуки. Он жонглировал ими и вызывал дух великого классика…
Вернувшись обратно, я обнаружил прежнюю атмосферу чистосердечного радушия. Конечно, все поминали писателя Гоголя за хлебосольство, за то, что он своим двухсотлетним юбилеем скрасил тяготы последствий мирового финансового кризиса.
— Ах, культура…
— Да, культура…
— И литература!
Как изменчив чувственный мир человека! Теплый свет и блеск позолоты. Гармония звуков — хорошо темперированный клавир — и обилие еды. Вино, взгляды, старые лица, но иногда и молодые. После таких дней еще долго хочется говорить «пардон», бросать окурки точно в урны, а детям дарить монпансье. Когда родное говнище промозглой весны разом преображается в лето, то привыкаешь моментально и морально преображаешься.
Последнее время постоянно звонила умалишенная и начинала читать стихи с глагольными рифмами. И откуда только узнают номера? Да очень просто! Когда едешь в метро, то постоянно видишь молодых людей, коммивояжеров, забегающих в вагоны и продающих компакт-диски с базами адресов и телефонов. Удовольствие стоит сто рублей. Звони потом, хоть губернатору, хоть балерине, хоть мне. Я вовсе не так знаменит, но в некоторых кругах меня знают и даже отзываются в превосходной степени. После первого звонка я хотел с поэтессой объясниться. Ведь не критик я, и не журнальный работник. Да и надо быть полным дураком, чтобы сочинять стихи с целью прославиться. Это безнадежное дело теперь имеет смысл только в целях сублимирования нереализованных сексуальных фантазий, или в пенсионном возрасте, чтобы скрасить досуг. Разумные рекомендации утреннюю незнакомку не убедили — почти каждое утро она набирала мой номер и начинала декламировать без предисловий.
Поднимаю трубку раздраженно, но в ней вовсе не стихи:
— Это Рекман Владимир Альбертович?
— Рекшан. Владимир Ольгердович.
— Да, именно так. Освободилось место по вашему направлению. Вы сейчас можете приехать?
— Да… Да! Мне только собрать вещи. Что нужно иметь?
— Паспорт, страховка, направление.
Сперва дернулся — может, на завтра отложить. Но тут же смирился. Надо! Поехал в метро на северо-восток в зону окаменевшей революции. Проспект Большевиков, улица Коллонтай. На площади возле метро хороводил ларечный рынок. Южные люди в черном стояли возле черных машин. Обдолбанные славяне, молодые наркоши с предсмертными лицами, тряслись тут же, просили у прохожих денег, чтобы вмазаться. Солнце светило тепло, а ветер дул холодно. Апрельская пыль танцевала маленькими торнадо. Я прошел километр пешком и нашел нужное здание сразу за роддомом. Трава еще не вылупилась, поэтому на плоскости сквера перед огромным кирпичным зданием, исполненном в стиле «позднебрежневского шика», явственно выделялись окурки и бутылочные пробки.
Я поднялся на шестой этаж, где меня встретили довольно милостиво. Заведующая предложила оставить сумку на посту у медсестры и спуститься в приемный покой, чтобы соблюсти формальности.
Боязливо прошел по коридору, в котором пахло лекарством и летальным исходом. Медсестра подняла относительно красивую голову. Я сказал про сумку. А она ответила с, как мне показалось, юмором:
— Чего не сделаешь за пять долларов!
— Никогда не слышал такого существительного — подхватил игру и, втиснув сумку между холодильником и стеной, спустился в приемный покой на первый этаж.
Покоя там не было. На больничных топчанах полулежали страдальцы, прогуливались двое ментов с пистолетами, сновали студентки в белых халатах. Я отдал документы и присел на стул. Скоро меня позвали и велели закатать рукав. Студентка долго колола в вену, и у нее не получилось. Позвали другую студентку, и она стала колоть в другую руку. Затем я сидел в сторонке с двумя ватками в сжатых локтевых суставах. Возник бодрый молодой человек с лицом положительного героя. Он говорил громко и местами интимно, а студентки слушали его внимательно. Он говорил так, словно вокруг находились уже не с трудом живущие люди, а покойники.
— Ну, где этот ваш чувак заколотый?
Девушки меня застеснялись и опустили глаза.
— Это я чувак.
Положительный герой сделал одухотворенное лицо Гиппократа и попросил разжать локтевой сустав и положить руку на стол.
— А вы умеете?
— Умею-умею!
Он, правда, умел. Воткнул совсем не больно, откачал кровь и велел ждать в сторонке. А менты ждать не хотели. Они напирали на Положительного героя.
— Нам человека в тюрьму надо!
— В тюрьму или в морг — никаких предпочтений, — отрезал Гиппократ. — У нас тут живая очередь! — На слове «живая» Герой сделал нажим со значением, а затем хохотнул с чувством превосходства.
Менты матюгнулись и скрылись за ширмой, где сторожили больного преступника. Я все более осваивался. Осматривался. Странно было видеть в одном месте столько разбитых лиц, скорее, все-таки рожь или даже харь, а, возможно, и рыл. Почти все лица-рыла были отхреначенные до лиловой густоты предгрозового июльского неба. Только я и больной дедушка на каталке имели традиционные цвет и форму. Впрочем, мои исколотые вены уже наливались синей гематомой.
Минут через сорок мне вернули паспорт и страховку. Я подписал бумагу о том, что согласен на все — на уколы, на клизмы, на фармацевтические эксперименты и на вскрытие, если того потребует целесообразность будущего. Появился медбрат в приталенном халате и погнал меня по коридору к лифту. Лифт поднял обратно на шестой этаж. Я был официально сдан на пост, и медсестра отвела меня в палату, полную света и солнца.
— Здравствуйте, коллеги! — поприветствовал пациентов, и мне довольно бодро ответили.
Я занял койку в дальнем от окна углу, положил в тумбочку пачку печенья, рулон туалетной бумаги и зубную щетку. Со мной были также словарь, детский комикс на французском и самурайская книжка. Тапочки я задвинул под кровать. Белая плоскость ложа казалась даже чем-то привлекательной.
Соседи на меня внимания не обращали. Под капельницей лежал моложавый мужчина. Волосы у него отросли до плеч. Он говорил:
— Тут один захотел зрение улучшить. Ну, ему новые хрусталики сначала примерили, а потом поставили. Один глаз получился очень хороший! Как новый, как у молодого. Зато второй стал видеть все вверх ногами! Этот, значит, типа — кошмар! что вы сделали?! А ему — менять надо. Только вашего врача нет. Уволился.
— Ну, и? — содрогнулся вопросом крепыш с короткой шеей, сидевший на табурете возле кровати моложавого.
Говоривший только махнул рукой и добавил рассудительно:
— Долго он требовал. Писал в газеты и президенту. Ничего. Привык.
Появились веселые медсестры со шприцами.
— Рекман! — Они держали в юных руках шприцы и хотели меня уколоть.
— Рекшан, — пришлось не согласиться.
— Оголите ягодицу, — приказала старшая.
— Но мне еще ничего не назначили!
— Совсем ничего? Ладно, — сестры быстро согласились и ушли, не навредив.
— За ними надо глаз да глаз, — посоветовал тот, кто рассказал про хрусталики.
— Спасибо, что предупредили, — поблагодарил я.
Напротив меня лежал дедушка в тельняшке. Он шевелил губами, но молчал. Я представился присутствующим, расширяя границы знакомства. Мне ответили. Теперь я знал, что крепыша звали Юрой. У него четыре шунта в сердце и один в аорте. Он приехал сюда с ацетоном в крови. Но уже бодр и может самостоятельно спуститься на первый этаж за плюшками. Тот, что под капельницей, Кирилл, четыре месяца назад неудачно встал утром с кровати, упал и сломал бедро. Так и лежит в гипсе. «Ничего не ем, поэтому и не сру!» Превратился Кирилл в узника Дахау. Пора гипс пилить, только до него все пильщику не добраться. Кирилл сюда тоже с ацетоном прибыл.
— Ацетон — четыре креста! — похвастался загипсованный.
— А это что такое?
— Это все равно, что полный Георгиевский кавалер, — уточнил Юра. — Когда мочишься ацетоном — унитаз плавится. Кислота! Образуется в крови, когда кердык наступает.
Дедушка в тельняшке поднялся с кровати и, словно циркуль, прошагал за дверь. Только речь перешла на вопросы мужской эрекции, как дедушка вернулся, встал посреди палаты, стал креститься, кланяться и вскрикивать:
— Христос воскрес! Христос воскрес! Христос воскрес!
— Воистину воскрес, — согласился Юра, а Кирилл, изловчившись, достал из тумбочки кулич.
— Сахара наедим! — Юра заулыбался, а Кирилл ответил успокаивающе: — Не наедим! Кольнем короткого, и всех дел.
— Иисус же воскрес в воскресенье, а сегодня пятница, — осторожно сообщил я.
— Да ему, дедушке, какая разница, — пояснил резанный-перерезанный Юра.
Ацетонщики начали жевать куличи, а дедушка продолжил славить Христа.
Я уже вошел в коллектив, который мне нравился. Это как клуб по интересам. Все равно, что совместно разводить рыбок в аквариуме или собирать марки. Не успел я насладиться радостью сопричастности, можно сказать, соборностью, как появился доктор женского пола, докторесса. Молодая-молодая, с правильными чертами лица, с очень белыми зубами, с длинными ногтями прямоугольной формы. Как-то вычитал в молодежном журнале правила обольщения. Используя методику, я поинтересовался ее ногтями. Докторесса подсела ко мне и стала рассказывать технологию их выращивания. Затем она вспомнила:
— Рекман!..
— Рекшан, — поправил я, стараясь не быть резким.
— Рекшан! Вы можете ехать домой!
— То есть? — У меня сердце упало от расстройства. — Вы хотите сказать, что я так безнадежен?
— Надежда всегда есть… Но сегодня пятница. До понедельника все равно уже ничего не случится — ни анализов, ни процедур.
— А мне ведь утром звонили, что надо приехать.
— Это чтобы занять место. Теперь оно ваше… Впрочем, можете остаться, если хочется.
— Хорошо. Пообедаю и поеду.
До обеда ничего интересного не произошло.
Дедушка в тельняшке уходил на УЗИ. Через полчаса вернулся возбужденный.
— Эти бабки стоят и курят. Курят и курят. Курят! Я бы их из автомата! Тра-та-та-та-та!!! — Дедушка имитировал автомат в руках, а саму автоматную очередь пропел.
— Ничего себе, православный! В светлый праздник Христовым! — съязвил Кирилл.
— Бабок из автомата! Всех подчистую! — повторил дедушка в тельнике, лег плашмя на кровать и закрыл глаза.
Я вышел в больничный коридор. Там было оживленно, как на Невском проспекте в шесть вечера. Медсестры в белых халатах, само олицетворение весны и расцветающей жизни, развозили высокие штативы с бутылочками. За ними бегали студентки со шприцами. Всклокоченные мужики с серыми лицами, бабки в пестрых халатах, рабочие с дрелью возле окна — все двигалось, издавая звуки бытия. Посреди движения, словно выброшенное ненастьем на берег судно, стоял топчан, и на нем лежало обездвиженное существо. Я прошел туда и обратно. Не всматривался. Затем все-таки полюбопытствовал. Что-то вроде старушки. Не больше терьера. Что-то маленькое, укрытое одеялом до подбородка. Голова, похожая на прошлогоднюю луковицу. Запавшие губы. Существо-старушка, еще дышала. Но мимо нее все проходили отворачиваясь. Старушка лежала, как напоминание о том, что уже наступало, приближалось, словно сочилось из каждой поры стен, сквозило в словах персонала, в той дистанции, которая сразу обозначалась между врачом и пациентом. Даже только прибывший я уже чувствовал себя под пристальным взором той, чье имя называть не хотелось…
Чтобы вернуться обратно, было достаточно войти в лифт и нажать кнопку. На первом этаже происходила совсем уж бурное бытие. Настойчиво и по завышенным ценам торговали ларьки. Продавалось все, кроме водки с пивом. Кому лекарства, кому бублики, кому правительственные газеты, а кому и дамские детективы. Напротив бубликов на стене висел ящик, предлагавший делать пожертвования местной часовне. Слева от ящика разместилось объявление. Любопытствуя, я подошел и прочитал. Это был ценник церковных услуг: отпевание — 300 рублей, крещение — 500, венчание — 1000. Mon Dier! — воскликнул по-католически внутренний голос, который все не мог забыть недавний Париж. Я выскочил на улицу, стараясь сменить тему мысли. Но не получалось. «А почему такая разница в ценах?»
Спустя несколько часов я уже валялся на диване перед телевизором с книжкой, выходя в момент показа рекламы на кухню жевать батон. Николас Кейдж играл наемного убийцу, который в Бангкоке полюбил немую. От этого у Николаса началось раздвоение личности. Мечась между убийством и любовью, он в итоге перестрелял всех плохих парней, да и сам застрелился. Во время очередной рекламы я позвонил одному православному священнику, который, как Николас, метался между богемным пьянством и церковным ладаном. На мой вопрос о ценах он сухо ответил: «Отпевать можно сразу нескольких, а венчать только персонально». Что ж, на одно знание я стал богаче. С этой мыслью и заснул, а, проснувшись, вспомнил, что надо ехать в Гавань. Меня ждали на ежегодном книжном салоне, но я, ссылаясь на больницу, отказался. Поскольку больница откладывалась до понедельника, я решил помочь Мите читать Пушкина. Если Пушкин — это наше все, то Митя — это, как минимум, наше кое-что. Он, в отличие от классика, целует не только девушек, но и троекратно лобызает мужчин всех видов и обличий. Даже я, мизантропически отрицающий это пускание слюней, не долго продержался. Такое проявление социалистического христианства обескураживает. Человека, с которым пришлось целоваться, хотя и добровольно-принудительно, остается только любить.
Как всегда я пришел во время, а Митя опоздал на полчаса. Мы почеломкались троекратно, а после поцелуев ругаться было не с руки.
— Ты знаешь, что варвары — это барбары! — сказал я. — В том смысле, как Вавилон — это Бабилон. Латинское «би» у нас читают по-гречески «ви». А барбары — это бородатые. А ты бородатый, то есть, варвар. Так постоянно опаздывать — это бородатство. Я ведь генетически полуприбалт и поэтому испытываю почти нечеловеческую муку всегда приходить вовремя…
Митя рисовал простоватые с вида картины. Но в этой простоте скрывался сложный, а в чем-то и лукавый смысл. О Мите знала вся страна, пол-Европы, четверть Азии, одна пятая Америки. Несколько полярников Антарктиды слали ему приветы. И даже на Формозе ждали его. Роста Митя не так, чтобы очень. Но размер ноги — сорок восьмой, а голова больше моей в три раза. Такой сразу бросается в глаза. Правильней сказать — глаза на такого бросаются.
— Говори лучше, что читать будем? — спросил товарищ.
— Как что! Я — вступление к «Медному всаднику», а ты отрывок из «Руслана и Людмилы».
— А куда идти?
— Куда? На главную сцену.
Мы прошли мимо очереди и нас пропустили. Митю в любое место пропускают без пригласительного билета, а меня и с пригласительным сперва подозрительно осматривают.
В огромном выставочном комплексе книжная ярмарка открылась накануне. Сотни мамок с детками, бабок с кошелками, студентов со студентками и профессоров с диоптриями кружило вокруг стендов, прицениваясь к товару. Громко говорили громкоговорители и сладко навязывали товар.
Возле сцены нас встретили радостные девушки. От имени организаторов они сообщили о переносе нашего выхода на час.
— Ну, ничего, — согласился Митя.
— А что делать будем? — хмуро спросил я.
— Походим, — сказал Митя. — Покурим. Поедим. А кормить нас, случаем, не будут? — поинтересовался Митя у девушек.
— Будут-будут! — закивали девушки.
— Интересно, — проворчал я
Митя остался расспрашивать про еду, а я стал кружить по ярмарке. То тут, то там встречались подвыпившие издатели. Это были хозяева бедных лейблов, мало чем отличающиеся от пролетариев слова. Поэтому и доступные для общения. Боссы книжного дела на людях не появляются.
Мне, как автору пятнадцати изданных и проданных в прошлом книг, а также шестнадцатой, которая, как я предполагал, появится осенью, надо, чтобы люди читали художественные книги, вымыслы. То есть покупали. Но теперь читатель ищет в книге не ответа хотя бы на вопросы «Что делать?» и «Кто виноват?», а, в первую очередь, полового долголетия, во вторую очередь, рецептов полезной кулинарии, и, в-третьих, историй про футбол. Петрарка может сонеты засунуть себе в задницу. Его место на стенде художественной литературы заняли писатель Д. Адвокат и примкнувший к нему Г. Хиддинг. Но явно лидировала книга, созданная отечественным автором-форвардом «Мой Арсенал». За ней стояла очередь человек в пятьсот. Каждому купившему выдавали надутый шар с лицом футболиста-писателя. Тут нет вовсе обиженного самолюбия. Это просто констатация факта. Увы, закончилось время писателей, как эта профессия понималась в прошлом. Наступила пора издательских проектов. Всякий писатель эгоцентричен и обременен зачастую нерентабельной мыслью, а в конкуренции между книгопродавцами каждая секунда на вес золота. Один мой московский знакомый по секрету сообщил, что у них уже заготовлена книга на смерть Фиделя Кастро, которая появится на следующий день, после того, как Фидель откинется. Глобализация со своими быстро думающими деньгами не может ждать, пока писатель до чего-нибудь докумекает. Сейчас собираются редакционные советы, и решают чего не хватает на рынке. Нет романов про жизнь одиноких двадцативосьмилетних женщин? Тут же нанимают работящих мужиков, которые эти романы быстро и изготовляют, прячась за женскими псевдонимами…
Писатель же случается прекрасен, когда с ним борется государство. То есть, признает за равного и боится. Тут уместно вспомнить серьезно пострадавших от придворных интриг классиков французской драматургии Корнеля, Расина и Мольера. Первого тиранил за талант бездарный писака Ришелье. Вокруг второго устроили провокацию родственники Мазарини, а последнего, вообще, отказались хоронить на церковном кладбище. Финальным писателем современности следует назвать Солженицына, выдержавшего советский террор и отомстившего, практически разрушившего СССР своей книгой «Архипелаг ГУЛАГ». Не надо искать пафоса в теперешней литературно-книжной ситуации. Это всего лишь рынок, базар с его типичными чертами…
Так я думал и бродил по базару довольно мрачный. Вокруг продолжали зазывать зазывалы, авторы бормотали в микрофон, играли скрипачи и взрывались шутихи. Лауреат Бояшов, блондин средних лет с ясным профилем, дружелюбно рассуждал о мировых элитах, а на расстоянии десяти метров от лауреата резкий мужчина в кожаной бандане говорил о своей книге так: «Мы, криминалы молодого поколения, взялись за ум». Рыхлый телом, но еще миловидный постмодернист Курицын, лицом похожий на вино марки «бордо», не мог объяснить позывы извращенцев своего нового романа, зато по соседству плотная тетя в немарком костюме более внятно анонсировала любовную дилогию: «Это яркая история о дерзких фантазиях и темных сторонах светлых чувств!»
«Скорей бы уж, мать, Пушкина читать!» — взвилось внутри мое первое я.
Quelle jour magnifigue, ne cette pas? — съехидничало второе.
Через час я стоял возле сцены. Вокруг Мити вились девушки и тети. Митя улыбался довольно. Он держал в руках что-то большое килограммов на десять.
— Сестренки подарили, — похвастался товарищ.
— А что это? — спросил я.
— Это трехтомник, — объяснила одна из теть, — «Макароны. Сосиски. Кетчуп».
— Не может быть! — отрезал я.
— Может! — отрезала тетя, а Митя протянул предмет.
Я еле удержал шедевр. Все три тяжеленных тома помещались в расписную картонную коробку.
— А при чем здесь Пушкин? — поинтересовался я.
— Думаешь, братушка Пушкин макаронов не любил? — ответил Митя.
И тут я обратил внимание на суету за сценой. Двое крупных мужчин в белых передниках и таких же колпаках трудились над металлическими приборами, над которыми клубился пар. Вокруг мужчин и приборов вертелись девушки в мини-передниках без юбок. Не успел я ничего подумать, как нас взяли под белые руки и вывели на сцену. Перед ней, увидев еду, уже стал собираться народ. Нас окружили девушки в белых колпаках и стали танцевать. Иногда они все вместе поднимали правые ноги, оголяя то, что называют нижним бельем. Нижней красотищей, если понимать слово белье от французского belle. Такой канкан чем-то походил на фашистское приветствие: «хайль, Гитлер!» Или «зигу» — так говорят бритые. Митя не стушевался — он только разводит большие руки, и кланялся. Я тоже развел и поклонился. В конце-то концов это все только литература. Из-за нас выскочил бойкий колобок с микрофоном и стал выкрикивать призывы в пользу трехтомника «Макароны. Сосиски. Кетчуп». После колобок как-то связал еду с двухсотдесятилетним юбилеем со дня рождения Пушкина и микрофон перекинули мне. Я начал:
— На берегу пустынных волн
Стоял он дум великих полн…
Народ оживился и рванул к сцене. То ли я им так понравился, то ли публика ожидала угощений.
— …печален будет мой рассказ, — закончил я великое Вступление к «Медному всаднику».
После меня Митя прочитал отрывок из «Руслана и Людмилы» — в нем героический Руслан бьется с бородатым карлой. Митин трогательный хрип добил гостей ярмарки. Нам бисировали и мы кланялись. Тут же возник недавний канкан с подносами и тарелками, полными макарон и сосисок, политых кетчупом. Нам протянули подносы и стали по-цыгански напевать: «Ешь до дна! Ешь до дна!» Я в два укуса слопал сосиску и заглотил макаронину длинной с метр. Захотелось вытошнить проглоченное на публику, рукоплескавшую перед сценой. Но дело, в общем-то, было не в публике, а в моем отрицании. И даже в отрицании отрицания. То есть, в итоге, в плохой циркуляцией крови в теле, и тем, что она, кровь, плохо питала некоторые отделы головного мозга, которые хотели есть то, что кровь приносит. Поэтому, получалось, моя ненависть к жеванию, глотанию и перевариванию лишь проявление заболевания. А здоровый мир вокруг должен жевать, глотать и переваривать. Получалось, вся радость мира собрана в еде. Нет, кроме еды, есть еще и закон притяжение нижней красотищи. Ничто так не разнообразно, как взаимный интерес полов и способы приготовления пищи…
В итоге, я улыбнулся и потянулся за второй сосиской. А Митя тем временем вел настоящее сражение. Под вскрики толпы он мигом ликвидировал принесенные сосиски и полный дуршлаг макарон. Колобок кивнул поварам и на сцену подняли новый поднос.
Так продолжалось довольно долго. Публика стонали и рвала на себе одежды в экстазе. Бабульки, бывшие комсомолки, кричали: «Чудо! Чудо!»
Наконец, у организаторов кончились и сосиски, и макароны. Осталось немного кетчупа. Но Митя есть кетчуп без сосисок отказался. Мне вручили в виде гонорара упаковку итальянских спагетти и неподъемный трехтомник. Митю же украсили лавровым венком, сплетенными из пластмассовых макарон с сосисками. Толпа понесла нас на руках к выходу. По пути товарищ подписывал книги. И «Макароны» он подписывал. И «Сосиски». И «Кетчуп». А меня только том «Сосиски» попросили подписать. Это была на вид строгая, но в душе, наверное, нежная женщина средних, на мой взгляд, времен. Я чиркнул: «Хороших сосисок в ХХI веке!» — и убежал на улицу.
Как-то сразу захотелось в больницу. И я в нее вернулся, не дожидаясь понедельника. Даже наша постсоветская больница без лекарств — это модель идеального государственного устройства. Во-первых, у больницы имеются границы — решетка, ограждающая здание и сквер. В середине 90-х граница постоянно нарушалась бандитами. В стране распиливали социализм при помощи огнестрельного оружия, и каждый день, как рассказывал в курилке один из пациентов, работавший тогда водителем «скорой помощи», сюда привозили бандюков, раненных в перестрелках. За раненым следовал конвой из бандюков нераненных. Эти граждане терроризировали суверенное лечебное заведение, трясли стволами, требуя воскрешений окочурившихся, когда раненные их товарищи умирали. Но те времена закончились. Тогда страна была воровская, а теперь стала ментовская. Теперь на первом этаже сидят разные официальные охранники и никого не пускают. Это за больничными стенами менты метелят народонаселение демократической России, а в больницу покуда истязать пациентов не проникают.
Среди людей, населяющих больницу, имеется строгое сословное разделение. Больной — это всегда больной. По военной градации рядовой, пушечное мясо. Больной не может надеть белый халат и стать врачом. Среднее медсестринское звено приближенно к больным, но все равно они принципиально другие люди. Они своеобразные дворяне допетровских времен. Ну, и врачи с дипломами. Аристократия, бояре. Больные, хотя и ругают врачей за глаза, но в душе верят им. Хотят надежды и чуда. А на вершине главврач, которого и не видит никто, который, как фараон, как помазанник божий.
Умершие пациенты тоже не остаются без присмотра и постепенно занимают положенное место. Есть в больнице и культовое сооружение… Больница с одной стороны строго сословное, но одновременно и ярко выраженное социальное образование. Здесь бездомных нет — каждому найдут место для ночлега и накормят. В больнице практически нет преступности или бытового хулиганства. Ну, может, изредка у кого кошелек слямзят или какие-нибудь люмпенизированные пациенты поллитровку раздавят из алкоголистических намерений. Само сословие пациентов разделено по отделениям, то есть, по болезням. Хотя перемещение по сословной горизонтали и возможно, но большинство прибывших придерживаются первоначального наименования. Нет в больнице и порнографии. Может, что и творится по ночам в кладовках, но это не порнография, если скрыта от людских глаз. То есть, больница вполне аскетичное, а значит и пассионарное образование. Чем-то больница похожа на средневековые русские монастыри, освоившие суровый север нынешней России. И больницы, в принципе, могут сами себя содержать, если ходячих обязать присматривать за огородом и пилить дрова… Но — нет! Про монастыри я загнул. Скорее, в пациентах сокрыта самурайская суть. Но покуда именно сокрыта. Если ее проявить, то гармония станет абсолютной. Пациент — не холоп, как мне помыслилось вначале. Он — самурай! Он должен быть готов умереть за своего врача, за своего милостивого господина-сегуна.
И особенно мне нравится в больница еда. Я ел и борщ, и щи, и котлеты, и забыл еще что. У еды отсутствовал какой-либо вкус — ни хорошего, ни плохого. Такую еду должны наяривать космонавты, хотя не стану врать — не пробовал. А почему, кстати говоря, еда должна быть вкусной? Когда волк грызет овечку, ему, что, сильно вкусно? Сомневаюсь! Хищнику просто невмоготу от голода. Он ест, чтобы не умереть. Вся история человечества — это попытки улучшить вкусовые качества еды. Или желание отобрать еду у более слабого. Все национальные кухни стараются добиться неповторимого вкуса. Всякие там люля-кебабы, сало, фуа-гра, пельмени и маринованные тараканы… Человека еда и убивает. Человек жрет вкусное, и от вкусного умирает на сорок лет раньше положенного срока. А в больнице от еды не умрешь. От чего другого — элементарно. Но только не от еды. Смерть от еды позорна.
Больной, как самурай, должен биться с болезнью во имя своего господина — лечащего, а лучше — главного врача. Или победить болезнь или героически умереть!
Я вернулся в воскресенье вечером. Все койки в палате теперь оказались заняты. Православного автоматчика выписали. Его место занял другой православный — несколько рыхлый мужчина лет пятидесяти по имени Саша. Он носил рыжеватую бородку, находился мыслями отчасти в иных измерениях, был в юности битломаном, а теперь часто крестился и бормотал молитвы. В любом коллективе происходит распределение ролей. Заводилой в палате оставался Юра. Он постоянно шастал туда-сюда, принося новости про врачей, сплетни из курилок. Говорил он быстро, не до конца ясно, но вполне доходчиво. Обезноженный Кирилл был узким специалистом по болезни и циником, понижающим пафос происходящего. Имелся в палате и сорокалетний Серега, претендовавший на роль лидера — дипломированный физик, изобретатель газогенераторной установки XXI века, мужчина, казалось, с пластилиновым лицом. На любую тему изобретатель заводился с пол-оборота, вскакивал, бегал по палате туда-сюда, выкрикивая аргументы. Но как-то не удалось Сереге одолеть Юру. Уступив «майку лидера», физик углубился в себя и решил продолжить карьеру коматозника. Саша-богомолец исполнял роль козла отпущения — над ним постоянно посмеивались Юра и Кирилл. А мне выпала роль эксперта. Я захватил в больницу современный перевод средневековой книги о японской школе боя на мечах. Французский комикс я переводил при помощи словаря и выглядел со стороны, наверное, как Маркс, изучавший на склоне лет русский язык. Вид книг, и, особенно, толстущего словаря вызывал уважение, и ко мне обращались с экспертной оценкой по всякому дурацкому поводу. Юра Бабенко, короче, Кирилл Филлипенко, одним словом, Серега Крамаренко, Саша Москалев и, так сказать, Володя Рекшан…
Очередное утро в палате стартует часов в шесть с громкого крика Юры Бабенко:
— Рота, подъем!
Все начинают шевелиться, шаркать тапочками и по-юношески звенеть струей в сортире. Накануне нам выдали по трехлитровой банке и обязали собрать мочу за сутки, чтобы после сдать образцы для исследований.
Больничное время с утра и до полудня самое суматошное. Утром делают уколы, ставят капельницы, кормят полезным завтраком. В полдень приходит высокая женщина в приталенном белом халате и обращается к каждому со снисходительной улыбкой. Рядом с ней врачиха с наращенными ногтями. Младшую все отчего-то зовут Никита. Она заглядывает в глаза начальнице и старается выглядеть работящей и исполнительной. Доктор останавливается возле койки Кирилла Филлипенко и спрашивает:
— Сегодня, наверное, гипс снимут. По крайней мере, мне обещали.
В ответе циника Кирилла слышится просительная интонация — и он, мол, надеется, полгода в гипсе лежит, сил нет, хоть в петлю лезь и пр.
— Как же вы в петлю в гипсе полезете? — улыбается милый врач. — Вы и на ногах-то не стоите, милый мой. Даже если и удастся, то никакая веревка вас не выдержит. Так что потерпите немного.
От врача доносится приятный запах. Приблизительно так пахнет парфюмерный магазин «Sephora» на Елисейских полях, когда проходишь мимо него неторопливым ясным февральским вечером.
— Ноги, вроде, пошли. Сегодня до «узи» добрался пешком. Это на четвертый этаж! — хвастается перед врачом Юра Бабенко.
— Очень хорошо. Вы просто молодец, — говорит доктор.
Я не знаю, как ее зовут. Но внутренне называю Мона Лизой за чуть уловимую улыбку и снисходительное понимание, читаемое во взгляде. Что, кстати, означает Мона? Моя Лиза? Единственная Лиза? Столько вопросов без ответа…
— С божьей помощью сегодня получше. — Это уже Саша Москалев докладывает о достижениях. — Вечером было 12 и 6. Зато утром 9 и 2.
— Вот видите! Динамика положительная.
Мона Лиза останавливается возле койки, на которой вертится Серега Крамаренко.
— Доктор! А если прибавить четыре единицы, то я пройду по лезвию бритвы. На самом краю гипы. Но и сосудистых осложнений не будет, хотя имеется риск! — с напором начал физик.
— Зачем же по лезвию? — дарит ему улыбку Лиза. — Вы ведь однажды попробовали.
Всем известна история физика, который в результате некорректного эксперимента впал в гипу. Будучи в тот момент за рулем, он потерял сознание, затем потерял управление. Затем потерял «Тойоту», поскольку на повороте вылетел с дороги и разбил машину о русскую березку, затем потерял целостность позвоночника, но выжил. И даже без паралича.
— Дорогой мой доктор! — физик-экспериментатор чуть не подпрыгнул на продавленной панцирной койке. — Это вовсе не отрицает того очевидного факта, что…
— Успокойтесь. Вам вредно волноваться. — Несколькими тихими и почти нежными словами Единственная Лиза остудила страсть Крамаренко. Он как-то разом обмяк и затих.
— Ну, а вы чем порадуете? — обратилась доктор ко мне.
— 7. 4 и 7, 2. Я плановый, на обследование.
— Мы вас обязательно обследуем. — В голосе Моны слышалось некоторое разочарование моими показателями.
— Ему назначены капельницы теоктацида, — сказала врачиха с ногтями.
— О! Я вас поздравляю, — благосклонно объявила Мона.
— Спасибо. Я верю, что это мне поможет.
Затем студентка под надзором процедурной сестры воткнула в мою вену иглу и даже попала. Внутрь тела влилась баночка лекарства. Я почти поверил в то, что все вернется.
Это мое третье утро здесь. В шортах, футболке и кожаных тапочках я пружинистой боевой походкой прошел по коридору. Предсмертная старушка продолжала дышать. Нянечка со шваброй материла линолеум. Вокруг шаркали пузатые бабки. Солнечный зайчик пробежал по стене и спрятался в «Клизменной». Я вышел с отделения и стал подниматься по лестнице. Возле урн курили люди с синими лицами. Было видно как им неловко за свои отбивные рожи. Своих они, может, и не видели, но они видели лица соратников. Выходить с нашего в чем-то благородного отделения было страшновато. Словно в триллер попадал с ожившими мертвяками.
На физиотерапии очереди практически не было, и скоро я лежал, засунув ногу в железный прибор. После прибора я спустился на отделение и свернул в коридор. Солнечный зайчик более не шалил. В коридоре народу по-прежнему оставалось много, но они ходили на цыпочках. Старушка продолжала лежать, но теперь одеялом укрыли и голову.
В палате обсуждали новость.
— Она с утра животом дышала, — говорил Юра. — Так всегда. Сперва животом дышат, потом ласты склеивают.
— Какие ласты! — робко возмутился богомолец. — Человек Богу душу отдал.
— Закон термодинамики… — прорычал физик.
Загипсованный Кирилл ничего не сказал про старушку.
— У меня дочь сегодня замуж выходит, — меланхолично произнес он. — А я тут среди мертвых валяюсь.
— Ты б попросил их сюда заехать. В подвенечном платье пройтись по отделению. С молодым мужем и родней. Возложили б цветы к твоей ноге и покатили б дальше, — сказал я.
— Да она на седьмом месяце! Какие тут подвенечные платья! Может сразу после загса в роддом. Тут как раз роддом в соседнем доме.
Но жизнь затихла только на мгновение. Через полчаса по коридору с грохотом стали перетаскивать столы. Медсестры командовали добровольцами, покрикивали, а те, молодые больные в спортивных штанах, поднимали и громко опускали полуразвалившиеся столы и тумбочки. А тем временем возле умершей старушки собрались люди. Я подумал — это консилиум. Или как-то так должно называться собрание специалистов, разбирающих причину смерти, по-своему скорбящих о самурае, расставшемся с жизнью во славу сегуна. И сегун должен быть тут, ронять слезу, потряхивать мечом над головой, выкрикивать обещание отомстить смерти…
Не так исторична и философична оказалась быль. Возле старушки стояла медсестра с лицом, как у Хавьера Солана перед началом бомбардировок Сербии. Медицинский работник держала в руках марлевый бинт. Сестру окружило с десяток юниц в белых халатах. Юницы, на вид студентки младших курсов, внимательно слушали Хавьера. Тот (та) закончил(-ла) теоретическую часть, и когда я оказался рядом, то до меня донеслась бытовая и в чем-то жизнеутверждающая фраза:
— А теперь, девочки, начинаем подвязывать челюсть!
Медсестра ловким движением откинула одеяло с головы бездыханный старушки, и еще более ловко подтянула нижнюю челюсть к верхней, завязав на макушке бантик. Юницы зааплодировали, но Солана жестом остановил (ла) их:
— Тихо, тихо! Здесь же больница.
Когда я проходил мимо, несколько студенток скосилось на мой подбородок.
Послеобеденное время самое лучшее. Уже не колют в тело, уже не нужно бегать по этажам. Уже праздно валяешься на солдатском одеяле в санаторной неге.
А Кириллу гипс так и не пришли снимать. Он громко жалуется на жизнь и клеймит государство, рассказывает, как его несколько раз били менты, требуя денег,
— Я худой от заболевания, а они думают, будто наркоман.
— Гондоны, они, гондоны! — соглашается Юра.
— Истинная правда, — соглашается и Саша, мелко крестясь.
Физик вскакивает с кровати и начинает филлипику против режима. Я делаю вид, будто читаю книгу, а сам стараюсь записать их болтовню. Наконец, мне надоедает нытье, и я возвышаю голос:
— Парни! Что вы все ноете! Да я б на месте государства давно всех нас отправил в газовую камеру за ненужностью! Вы… мы, то есть. Мы только удручаем бюджет в момент, мать, последствий мирового финансового и экономического кризиса.
Все замолчали, обдумывая перспективу.
— С газовой камерой, ты, брат, перебрал, — сказал Юра.
— Ничего не перебрал, — поддержал меня Серега. — Я таких газовых установок понаделаю тысячу. Пять тысяч! Был бы госзаказ. Всех вас сперва удушу, а затем спалю. А пепел передам на нужны умирающего сельского хозяйства!
— Господи, спаси и сохрани, — пробормотал Саша.
— Если мне гипс не снимут сегодня, то лучше в крематорий, — рассудительно согласился Кирилл.
Вместо умершей бабушки, весившей килограмм с двадцать, привезли двухсоткилограммовую тетку. Она из-за своей огромности не могла лежать — вот и сидела в коридоре словно Будда. Я гулял по пустынному коридору вперед-назад. Будда только хлопала глазами. Но я думал о бабушке с челюстью. И вдруг мне это показалось прекрасным. Умереть, но остаться частью жизни. Душа твоя, которая, как говорят компетентные лица, всего-то весит от восьми до двадцати граммов, отлетела. Может еще витает поодаль. Но, по земному, можно констатировать переход из одушевленного в неодушевленное тело. Казалось, все закончилось, но это не так — ты становишься частью учебного пособия, молодежь смотрит на тебя, как на необходимый учебник. Без него экзамена не сдать. Без сданного экзамена не так весело продолжится юность…
Тут есть о чем порассуждать.
Находившись вдоволь, я вернулся в палату и лег на кровать с книжкой. Ложное сознание — это «настроение», нечто личное. Что есть настроение? Нечто, порожденное движением крови. Кровь движется, приливает, ваше лицо меняет цвет, изъявляя гнев. Если ваше ложное сознание проявит себя, вы проиграете в поединке на мечах, ваш танец будет казаться неуклюжим, а декламацию будет неприятно слушать. Все выйдет неудачно. Истинное сознание не нуждается в объяснениях. Ложное сознание — это болезнь. Избавиться от ложного сознания, значит избавиться от недуга… Ничего себе задачка! Проще предоставить тело для научного эксперимента. Но в обоих случаях гарантии никакой. Стал смотреть в потолок, но ничего там, кроме потолка, не увидел. Коллег разморило и они помалкивали. Наступало самое тихое время. В шесть вечера врачи уже не появлялись. Да и помирали обычно в другие часы. Открылась дверь, и в палату вошел человек. Я поднял голову и увидел Серого:
— Ага! — радостно произнес, забыв про его алкогольные пируэты на улице Гренель.
Он сел на табурет возле койки и стал смотреть с печальной тревогой.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил друг и достал из воздуха связку бананов.
— Я чувствую себя лучше, чем когда-либо в двадцать первом веке!
— Точно? — обрадовался Серый, и стал похожим на самого себя. — Тогда прими мои извинения. Ну, ты понимаешь о чем.
— В таком случае, не извинения, а соболезнования! Ладно тебе! Все бранные слова уже произнесены. Дело прошлое.
— Ну, было, старина, было. С каждым бывает! Один раз, понимаешь, споткнулся и что ж теперь — руки на себя наложить? Или крест на себе поставить? В храм сходил, покаялся, свечку зажег. Я тебе, друг, Гоголя приволок.
Он вытянул руку и в ней вдруг возник небольшой сверток. Серый разодрал упаковку, и я увидел молодого Гоголя, нарисованного пером. Это был веселый фрик, пестро одетый, на голове красовалось что-то вроде кокошника.
— Ничего себе. Это Гоголь?
— И еще книжка тебе. — Он протянул толстенный том в кожаном переплете. — Это про то, как Николай Васильевич по заграницам катался.
— Мы теперь тоже, как Гоголь, катаемся. А портрет хорош. Кто нарисовал?
— Именно! Это Гоголь в лучшие свои годы. Он таким и был шутником. Серега Лемехов нарисовал. Ты же знаешь, какой он борец со стереотипами.
Я согласился с тем, что стереотипы нами овладели. Хемингуэй для нас седой старец с белой бородой, хотя лучшее он написал, когда носил усы. А старцем никак не был, поскольку застрелился в пятьдесят девять. Толстой тоже, как-то, представляется босым и бородатым. Но «Войну и мир» гений сочинял вовсе не старым.
— Ты, я смотрю, прогрессируешь, — намекнул я на кефир и портрет.
— Завтра улетаю на экзамен. Сам Ба-ба будет принимать.
— Какая еще баба!
— Не баба, а Ба-ба. В конце ударение! Саид Ба-ба. Живой бог… Это долго объяснять. Индия! Простейший уровень, когда материализуешь айдос, как бы из воздуха алмазы, допустим, или пепел.
— А зачем?
— Для убедительности. Люди только чудо понимают. Но главное чудо, старина, в другом…
— А материю в дух можно превратить?
— Можно и материю.
— И ты можешь?
— Кое-что могу. Но я только вступаю в магистрат трансмутаций. Только непосвященному объяснить практически невозможно.
— Это не связано, случаем, с Третьим глазом, который открывается?
— Про глаз говорят непосвященные.
— Так он открывается?
— Легко.
— Вий, он что — открывал?
— Это Гоголь свой глаз открывал, а Вий — анекдот
— Гоголь открывал, открывал, открыл, ужаснулся и сошел с ума.
Мы еще пошептались минут с двадцать.
— Ладно, лечись. Когда вернусь от Бабы, я тебя по-настоящему вылечу.
Я поднялся с кровати. Она хрустнула старыми суставами. Мы обнялись и Серый ушел.
…Вот что было сказано в древности: Оружие — несчастливый инструмент». Путь Неба ненавидит его. Использовать его, когда нет иного выхода — вот Путь Неба.
Чтобы это могла означать? И что мне делать, если я пойму значение прочитанного? Я потрачу все время на понимание, а если даже получится — не смогу применить. Отложил книгу и стал недумать, как советовал средневековый автор Ягю Мунэнори. От недуманья устал мгновенно. Вот к чему приводит чтение. Поздно читать. Я всю жизнь что-то читал и где результаты?.. Все-таки недумать невозможно. Пришлось разрешить себе. Опять пялился в потолок — мысли пришли про трансмутацию. С этими мыслями и задремал. Через час где-то вернулся в реальность, разбуженный разговором. Вначале слушал, лежа с закрытыми глазами.
— …Это что! В девяносто шестом я лежал в Мечникова. Там, вообще, написали, что я умер. Хорошо, матери не успели сообщить.
— Господи, прости их грешных.
— Между нами говоря, сомалийские бойцы провели самую блестящую военную операцию в новейшей истории! С помощью автоматов захватили тридцать два танка!
— Что они станут с танками-то делать?
— Пойдут в наступление на эфиопов, к примеру.
— Эх, был я молодым. Служил в ПВО, на турнике двадцать раз подтягивался! А теперь сил нет.
— Онасисом надо заниматься. Только руки чаще меняй. Снова станешь накаченным.
— Мне как-то Жаклин Кеннеди ближе. Зря она так.
— Почему зря? Милого подстрелили, а тут грек. Тут как тут.
— Помните, наш кэгэбэшник женился на дочери Онасиса. Или на внучке. Лет тридцать пять назад. И что с ним интересно стало?
— Как это он умудрился?
— В разведку берут только суперменов. Чтоб они из чужих жен вытрахивали ядерные секреты НАТО. Как Рихард Зорге. Он в Японии всех немецких жен перетоптал.
— Это на кого нарвешься. Помню, в Кемерово…
Соседи находились в состоянии полной гармонии с миром и не жаловались на правительство и антисоветскую медицину. Они любезно предлагали друг другу кипятильники, и со стороны это походило на чайную церемонию, как я ее представляю своим обремененным фантазией мозгом. Мастер меча Мунэёси — отец Мунэнори — в возрасте семидесяти лет составил завещание на случай, если он упадет где-нибудь мертвым. Самурай предлагал наследникам продать чайные принадлежности и на вырученные средства похоронить его, оставив на текущие домашние расходы. Семья Ягю теряла земли и имущество с 1594 года, подвергнутое конфискацией правительством Тоётоми. Но в сражении при Сэкигахара Мунэнори оказал помощь Иэясу, после чего дела семьи Ягю пошли в гору — через несколько лет его доход перевалил за десять тысяч коку риса. Если учесть, что один коку составлял годовой рацион человека, то Ягу стал богатеем.
Тут вот в чем вопрос, проблема даже планетарного уровня. Правду мы можем узнать лишь из написанного. Истинна ли книга Хэйхо Кадан Се? Ошибочна ли она? Мало есть с чем сравнить. Ягу был прекрасным мастером меча, более танцором, чем бойцом. Он в кровавых схватках не участвовал, предпочтя им преподавательскую, так сказать, работу, обучая сёгуна. Предшественником же Мунэнори был героический Бокудэн, отправивший на ту сторону жизни двести двенадцать противников. Но Бокудэн не оставил школы или книги. Он лишь сочинил около сотни танка. И в них почти нет философии — лишь описание техники боя мечом, копьем, с помощью лука и стрел, верхом на коне…
Самоотверженный герой в исторической перспективе всегда уступает придворному философу и сочинителю.
…Неделя прошла между русским Гоголем, французским комиксом и самурайским мечом. Рисованный Тантан, похожий на Олега Гаркушу, попал в переплет. Вокруг вздымались волны, корабль тонул, герой комикса вскрикивал: Je suis perdu! Это означало: «Я пропал!» Однако анализы крови держались блистательно — между 7 и 8. Соседи по палате чесали языками… Забавное выражение — чесать языками. Что имеется в виду? Когда много говоришь, то чешешь языком зубы, что ли? Так зубы никогда не чешутся. Они болят. А после выпадают. Одним словом, Ягю Мунэнори написал так: В том деле, которое вы выбрали для себя, вы, возможно, и способны следовать указаниям истинного сознания; однако не отклоняться от истинного сознания во всем, что вы делаете, и добиться успеха в искусствах иных, нежели избранное вами, практически невозможно. Тот, кто изучил другие занятия и преуспел в них, считается совершенным человеком. Тот же, кто освоил только одно ремесло или одно искусство, считается мастером, но никак не совершенным человеком. Получалось, я — совершенный человек. Но это, если мне удалось освоить несколько искусств. А что значит — освоить? До какой степени мастерства? Суждения хрупки: по одной версии я мог называть себя совершенным, а по иной — бесполезным…
На самом деле, я хотел перечитать другую книгу. В ней давались самураю бытовые советы. Помню, тронул один — самурай не должен бранить жену. Ведь она жена самурая! Ему следует сделать ей замечание. А второй раз замечание делать необязательно — можно смело отправлять ее в дом родителей без объяснений. Видимо, я так часто показывал это место приятелям, что книгу приватизировал кто-то из них. В книге, которая уцелела, рассматривался сам бой на мечах — его техника, и его философия. С философией еще имелся шанс разобраться, но с техникой получалось сложнее. После некоторых рекомендаций шли добавление — остальное передается тайно. Очевидные приемы, такие как итто рёдан, дзантей сэцутэцу или ханкаи ханко, я представил легко и усвоил. Но в хиссё уверенности не было никакой…
Только нет у меня меча и в том кругу, в котором приходиться вращаться, никто не носит мечей. Не хочется думать, будто я там вращаюсь. Ведь если я вращаюсь, то и остальные вращаются. Омерзительное зрелище! Я там профессионально реализуюсь и делаю это довольно умело почти тридцать лет, хотя последнее время характер стал портиться. Придурков так и хочется называть придурками. Их так много — большинство! Такие тщеславные, надутые, накаченные салатами и выпивкой. Подлизы и низкопоклонцы перед дамьё. Я иногда порывался в пределах своих профессий стать частью какой-либо ограниченной общности. Но не получалось. Точнее сказать, получалось на какое-то время. Не имея достаточной выдержки и практики мастера меча, я начинал говорить свою правду. Оправдывая невоздержанность, я обычно утешаю себя, что карьеру теперь, мол, не делаю, и оснований оставаться скрытным не осталось. Но для того, чтобы не пропасть просто так, при отсутствии меча необходимо овладеть муто — философией боя без меча против меча. Не получить удар значит победить. Муто — это не фокус с захватом меча противника. Это приобретенное вами умение не дать кому-либо полоснуть вас, когда у вас нет меча. Если противник исполнен решимости полоснуть вас мечом, заберите меч. Но захват его меча не должен быть вашей изначальной целью. Дайте себя ударить, чтобы овладеть мечом.
Перед обедом мне пришлось карабкаться на девятый этаж, ждать в очереди, а затем, сидя на кушетке, прикладывать лазер к разным местах тела. Незаметные глазу импульсы проникали в плоть. Однако, кушетка — от французского глагола couche, лежать. Получалось, я сидел на лежанке. А это уже смешно. Смех же — одна из форм спасения. Значит, и без лазера я лечился как надо. Особенно рассмешила надпись на клеенке, на которой я расположился. Возле замысловато-розовой розы написано: «Для женщин, которым нужно большее, чем просто контрацепция». Явно, клеенки являлись рекламным продуктом какого-либо препарата. Но на что намекала эта фраза? Она и не намекала, а утверждала вполне агрессивно непонятно что. В это время медсестра вела межполовую беседу по телефону. Из-за занавески было видно, как ее лицо принимает гримасы умиления и женского подхалимства. Вот она-то точно вылечилась с помощью розовой розы. Хотя есть же и здоровые люди, не нуждающиеся в лечение. Просто это было ее муто, хотя могла быть и обычная бабская муть…
Сколько же вокруг неразгаданных тайн! Но достаточно познать свое до, как станет ясна вся гармония или уродство мира…
Мои соседи тоже трудились — шныряли по больнице туда-сюда. Уставшие, после обеда все заснули, а я раскрыл книгу, принесенную Серым. Хотелось понятного. Полистал. Всегда интересно читать про сумасшедших гениев. Мысли закружились серьезные. В результате продолжительных усилий и приятных хлопот реальным стал процесс реализации давно задуманного — скоро в славном городе Париже на площади Биржи, 12, что соседствует с улицей Вивьен, будет установлена мемориальная доска с таким, сочиненным мной, текстом: «В этом доме с ноября 1836 по февраль 1837 года жил и работал над поэмой «Мертвые дыши» Николай Гоголь». Или не будет установлена. Что всегда возможно.
Гоголь хотел в Италию, но путь в Италию был закрыт из-за холеры. Самочувствие ухудшалось. Гоголь написал Жуковскому: «Доктор мой отыскал во мне признаки ипохондрии, происходившей от геморроид, и советовал мне развлекать себя; увидев же, что я не в состоянии был этого сделать, советовал переменить место…»
Молодой человек приезжает в Париж, где в начале отправляется к давнему товарищу по гимназии в городе Нежин Данилевскому на улицу Мариво, а затем переезжает в гостиницу. Но в гостинице нет печи, а лишь камин. Писатель мерзнет. Наконец, они с Данилевским находят теплые комнаты c печью на углу улицы Вивьен и площади Биржи.
Как чувствовал себя в Париже двадцатисемилетний, смешливый человек, каким, собственно говоря, и был еще Гоголь осенью 1836 года? Сделать это не сложно. Ноябрь в России — возможно, самая мрачная пора. Еще не зима, когда снег веселит глаз и предощущение Рождества согревает душу. День короток. Постоянно идут дожди, и дует ветер. На Неве вздымаются волны. Свинцовая река уже не празднична, как летом, а, кажется, таит угрозу, готовая затопить столицу империи…
В Париже каждое утро Гоголь писал по три страницы «Мертвых душ»! Но врач в Швейцарии советовал развлечься, да и как устоять молодому человеку перед европейской столицей! Театры, рестораны, бильярд заполняли досуг будущего классика нашей литературы.
По-французски, как и я, Николай Гоголь не говорил, поэтому парижское его окружение состояло, в основном, из русских.
Но Гоголь старательно усовершенствовал знание языка. Он вместе с Данилевским и еще несколькими молодыми русскими: « …познакомились и близко сошлись с одним молодым французом, Ноэлем, жившим в верхнем этаже одного из самых высоких домов Латинского квартала…» У Ноэля, к которому молодые люди регулярно ходили, там обедали и, якобы, брали уроки разговорного французского и итальянского языков. Но кем был этот Ноэль, упоминаемый Данилевским, и попавший во все серьезные исследования о Гоголе?..
Николая Гоголь прибыл в Париж в первой половине ноябре. Какое-то время ушло на то, чтобы освоиться, найти круг общения. С конца ноября в Париже начинается почти месячное приготовление к Рождеству. Изображения Пер Ноэля видны во всех витринах, идет веселая торговля. Город радостно готовится к празднику. Сделаем поправку на позапрошлое столетие, когда торговый оборот уступал нынешнему, а международный туризм не был развит. Все равно в предрождественские недели народ готовился к празднику — даже в кварталах рабочей бедноты царит оживление. Давайте рассмотрим легкомысленную гипотезу и предположим: Ноэль — не мифический студент, а своеобразное иносказание. Во времена, о которых идет речь, русскому человеку даже и дворянского звания лучше было не упоминать о том, к чему обычно устремляются жизненные интересы двадцатипятилетних. Сам бы Гоголь никуда не пошел, но приятели могли увлечь его. «Пойти к Ноэлю», думаю, означало пойти повеселиться, возможно, и во фривольной компании. Ведь праздник вокруг, Париж! Просто большинство русских исследователей биографии и творчества Гоголя не жили в столице Франции в канун Рождества…
Я отложил книгу и закрыл глаза. Про Гоголя вся ясно. Про меня — нет. Просмотрел потолок до дыр и вернулся к мечу. Бесчисленные положения меча, ложные выпады, обманные приемы, отскакивания назад, перехват клинка и достижение свободы в прочих изученных вами вещах — все это именуется всеобщим Ю. Если внутренне вы не обладаете Ки постоянно, ваше Ю не сможет проявиться.
Соседи по палате продолжали болтать безостановочно. Серега-коматозник опять сделал себе предвечерний укол и его действия достаточно активно обсуждают. Но постепенно смысл их речей распадается на чистые звуки. Филиппенко — это Am, ля минор. В этой тональности проще всего играть народные и блатные песни. Крамаренко вибрировал в тональности E, ми мажор. Получалась плачущая блюзовая гамма. Остальные помалкивали. Несколько раз возникло F, фа мажор, и только однажды h, си мажор. Беседа транспонировалась из тональности в тональность. Я видел ее — даже наслаждался. Так наслаждаешься, когда смотришь видео-концерты Эрика Клэптона. Они также красивы, как «Семь самураем» Курасавы. Как ловко его пальцы бегают по поперечным гаммам. А иногда и по продольным. Но не пальцами удивил мир Эрик, но громкостью. Пальцы были у многих. Эрик же первым увеличил громкость — в десять раз! Все равно, что марку многократно увеличить и осознать ее как большую картину. От красивой громкости мир не мог спрятаться. Двадцать лет мне было. Я выменял двойной альбом «Cream» и, вернувшись домой, закрылся от родителей в комнате. Там имелись концертные треки. Я сидел в темной комнате и слушал. А казалось, что видел. Я видел все отчетливей и все громче, хотя реально увидел только через двадцать пять лет. Вот и теперь эти гитарные тональности вырастали во сне. И барабан с басом. «In the white room… тра-та-та-та, тра-та-та-та…»
И тогда я очнулся, и оказалось — проснулся. Белая комната заполнена ночью. Соседи спят давно, укрывшись солдатскими одеялами. В палате темно и громко. Между кроватей извивается человек с гитарой. Я сажусь на край кровати и всматриваюсь, думая, что это Клэптон стал явью. Ведь стал он явью в 2001-м, когда мы с ним попили чайку, посадив затем березку на пологом косогоре в поселке Перекюля неподалеку от Петербурга. Я даже поднялся и сделал шаг. Это оказался не Эрик, а Гоголь. Николай Васильевич мотал головой так, что челка взлетала. Она взлетала и падала. Тонкие пальцы бежали спринт по гифу «Стратакастера». Грохот стоял прекраснейший, но больные продолжали дрыхнуть без задних и передних ног.
— Вау! Николай Васильевич, какой вы прекрасный гитарист! — произнес я правду.
Гоголь стал рвать струны зубами, а затем направил гриф гитары в лоб, пытаясь открыть мне третий глаз. Глаз только приоткрылся. Я увидел весь ужас и упал почти без чувств…
Я открываю глаза, щупаю лоб, убеждаюсь в отсутствие глаза и начинаю думать: «Это я в сон очнулся или в явь?» Беру зажигалку, приближаю огонь к пальцам. Жжет! Это не сон. Похоже, вокруг господствует явь. В коридоре брякает тележка с вечерней кашей. В палате никого. Только шуршит занавеска под открытой фрамугой.
Выхожу в коридор за кашей. Будда молча хлопает глазами. Возвращаюсь обратно. Теперь все в сборе. Общий разговор как-то не складывается.
— Может тебе сахарку? — спрашивает Бабенко.
— Спасибо. Я сегодня без сахара, — отвечает Москаленко.
…Тантан попал в переплет, но не утонул. Его спасли пираты и обратили в рабство скорее бедуинам, чем берберам, поскольку на некоторых картинках комикса мелькали пирамиды, мимо которых бедного балбеса провозили на верблюде. Балбес не владел сознанием — его Ка, Ю, и особенно дайки тайю не проявляли себя. Вот отчего Тантану не выскочить через Ки за пределы детских картинок. Но есть ли у меня повод для ухмылки? Ведь и я не в Совете федерации, а на больничной койке. И над моим комиксом не похихикаешь. Хочется верить — судьба направила меня сюда не оголять позорно тело перед медсестрами. Но с помощью Ягю достичь нового совершенства! У Гоголя то его не позаимствуешь. Наш гений — этот взрослый Тантан, напуганный насмешник и глазастый страдалец. Но, возможно, на взгляд мастера дзэн шарахнутый Тантар — это и есть та вершина, когда человек просто отпускает свой ум. Ведь герой комикса постоянно пропадает, но и каждый раз выкручивается. А если заглянуть в сказки, то почти всегда найдешь дурака победителем. Или это правда, обидная для всякого актуального автора, или народ, коллективный сочинитель, так себе льстит, обижая интеллектуалов, которые именно за это его и не любят.
Даже когда вы сидите в чьей либо гостиной, вы сперва смотрите вверх, затем направо и налево, оставаясь настороже на тот случай, если что-либо вдруг неожиданно упадет на вас сверху. Когда вы сидите рядом с раздвижной дверью, надо быть настороже, поскольку она может на вас упасть. Быть всегда настороже возможно благодаря Ки.
Следующий день явился продолжением предыдущего. Солнечный апрель вторился теми же лицами сопалатников, медсестер, баночкой теоктацида, Буддой, буднично дышащей в коридоре, все теми же книжками на тумбочке. Соседи продолжали жаловаться на жизнь, делая это отчасти иносказательно, без намеков на правительство, памятуя о предложение Сереги-коматозника изготовить тысячу газогенераторных установок для сжигания больных и ненужных государству персонажей. Попытка открыть засов сознания Ки не увенчалась успехом. Подремав после обеда без сновидений, я поднялся и, набросив куртку на плечи, спустился вниз.
Поганые у нас, понятные дело, весны. Когда наступает март, то хочется сразу и капели, и лютиков. Только еще долгие два месяца мир вокруг колеблется, размышляет, собирается с силами. Сейчас середина апреля, а все равно — мертвенным хладом дышит земля, такая же мертвая серая трава торчит из земли. Хотя кое-где распустились желтые цветочки.
Я спустился по пологому пандусу и стал ходить кругами. По газону добрел до решетчатого забора — тут заканчивалось владение нашего сёгуната. По той сторону мира неслись грузовики с трубами, автобусы с жителями, «Мерседесы» с понтами, милиционеры с пистолетами. На той стороне мира рухнули все идеалы, а пациенты больницы были готовы умереть за своего сёгуна-главного врача, как и сёгун оставался в готовности пострадать за преданных самураев.
«Какой прекрасный день, чтобы умереть!» — сказал бы самурай. Ведь он должен оставаться начеку, обязан сражаться за своего сегуна и победить врага или погибнуть. А сегун должен правильно отдавать приказы самураям. Ведь если погибнут все бойцы, то рухнет и сегун.
Обойдя больницу по часовой стрелке, я остановился возле костерка. За кирпичным строением трансформаторной станции его организовали несколько пациентов с разбитыми мордами. Впрочем, морды уже приняли человеческие формы и их носители потянулись к природе. Хотя костерок — это громко сказано. Просто был подожжен клок травы, в образовавшийся огонек клок за клоком подкидывали сухую траву. Трое мужичков и одна женщина молча поддерживали огнегорение. Я тоже собрал клок соломы и бросил в огонь. В него хотелось смотреть и смотреть…
Если я точно понял, то в правильном бою на мечах следует свой Ян, мужское агрессивное начало обратить в Инь, начало женское, в ожидание и оборону. Действительно, более слабая в мышечном плане женщина, вынужденная ожидать и защищаться, всегда побеждает мужчину. Но нельзя же ради победы идти на все и становится геем от философии, а не от сбоя генетической программы! При сбое это еще позволительно, а от жажды гуманитарной победы — позорно. Не всякая цель оправдывает средства. Однако, и это не требуется для по-настоящему просветленного. Если углубится в слова японцев, то найдешь совершенно другое: Проникая туда, где небо и земля еще не разделились, где Инь и Ян еще не возникли, я достигаю цели быстро и неотвратимо. Только суть До мною пока не улавливается. Возможно До сокрыто в самом До и понять его можно лишь находясь в нем.
В палате разгорается беседа, но все разгореться не может. Серега Крамаренко колдует с иглой и объясняет Юре Бабенко:
— Вчера было 4 и 4. А лучше опустить до 4-х. Тогда точно не возникнет полиневропатия.
— Она у тебя и так есть, — отвечает Юра с непривычной для себя меланхоличностью. — А ниже 4-х ты уже скатываешься в гипу.
— Никто не обещал, что будет легко. — парирует Сергей. — Но ведь сажают самолеты и на Северном полюсе!
— Когда это сажали самолеты на Северном полюсе?
— Это я фигурально, метафорично говорю.
— Тогда фигурально и колись…
— Хватит вам уж твиздеть, — мрачно вклинивается Кирилл Филлипенко и разговор обрывается.
Только слышен шепот Саши Москалева:
— Иже еси на небесех…
Действия наместника, правителя, чиновника или сельского старосты, направленные к собственной выгоде, означают тяготы для тех, кем они управляют, и начало развала государства. Способность понять это и предотвратить подобные действия равно умению оценивать стратегию противника, наблюдая за его движениями в поединке на мечах. Как тут не вспомнить нынешнего премьер-министра-дзюдоиста. Все-таки он мастер спорта, и зная основы, расшвырял всех направо, а многих и налево, и теперь у него много коку риса, поболее, чем когда-то у самого Ягю.
Ки — это также дверь сознания. Ки-а — это входная дверь. Ки — это засов на двери. Если Ки работает хорошо, великое Ю проявится снаружи.
Чтобы не ныть, больной должен понимать необходимость пройти свой путь своего Дзэн До. Не надо постоянно думать о болезни. Достаточно просто оставаться осторожным.
Искусство меча отвергает привязанность и состояние задержки на чем-нибудь. Это — основной элемент. Важно ни на чем не задерживаться. Вот танка, написанная проституткой из Эгути в ответ священнику Сайгё:
О тебе говорят, что ты человек, покинувший свой дом.
Могу лишь надеяться — ты не дашь сознанию.
Задержаться в этой временной обители.
Если позволить сознанию задержаться на болезни, тело проиграет.
Путь мастера меча, как и хронического больного, — это путь познания законов и правил. Когда вы прошли Путь и приняли болезнь как часть себя, но не большее чем мизинец на руке, то отбросьте все законы и правила, отпустив свой ум.
…Серега вкололся. Юра положил подушку на голову и забылся. Кирилл лежал на спине с открытыми глазами и смотрел на потолок, как на киноэкран. Богомолец Саша слал месседжи на небо, чуть шевеля губами. Ничего интересного не наблюдалось. Тогда и я, просигнализировав центральному пульту управления, опустил веки и огляделся. Да, с этим механизмом еще придется разобраться. Как так получилось, что эти ворота настолько старше меня? В который раз постучал по ним. Они отозвались теплым глухим эхом. Коснулся засова — тяжеленный и ржавый механизм. Навалился всем сознанием — не вышло. Тогда отвлекся, а затем перестал думать. Секунд двадцать у меня иногда получалось. И снова постарался сдвинуть щеколду. Вдруг она тронулась с места. И тогда это началось. Ум, сознание, а за ними и я встрепенулись, расправили крылья и полетели. Мир стал таким бесконечным, что его можно было потрогать и понюхать. Атомы запахов струились туда и обратно. Распавшийся мир не порождал страха. Все в отдельности казалось совершенством. Но ум, сознание и я могли потерять свою единственную идентичность. Почему-то оно-они не хотело-хотели и не стало-стали. Наступательное движение прекратилось и все, что смогло, устремилось обратно под засов Ки. Но я не стал задвигать засов. И то, что осталось мной, закружилось, завращалось, померкло. Le vent etait violent. Ветер бытия оказался настолько сильным, что стало затягивать в безраздельную воронку. Я полетел в нее. Летел и оглядывался, оглядываюсь. Тут нет времени, а пространство сжимается. Кажется, можно потрогать край мира, ставший концов света. Ведь и света нет ни капельки. Нет, еще капля, кажется, осталась. Точка светится впереди, переливается, словно жемчужина, словно комочек янтаря на дне любимого моря. Ум молчит до такой степени, что не страшно. Страх — производное от инстинкта, а что меня может испугать в остановившемся времени? Я лечу, я падаю, я взмываю! Все слова не точны и поэтому их так много. Безвременная пустота оказывается населенной. И чем ближе оказывается жемчужина, янтарь, начало света после его конца, тем все более отчетливым оказывается шевеление вокруг. Вроде бы, руки, но и ноги. Вроде бы балахоны, а кто-то сказал бы, что и капюшоны. Все это Ки переводит мгновенно в знаки знакомого языка. Вроде бы копошения, но и шевеления, участные движения. Я хочу остановиться, но мне не позволяют. Жемчужина уже не кажется светом в конце тоннеля, а именно она и есть конец тоннеля. Меня ведут под руки в свет. Ведут, ведут, вот-вот доведут. Здесь время переливается в пространство и обратно. Еще чуть-чуть и его неотвратимость завоюет меня. Я безуспешно упираюсь. Существа со странными клинками на длинных палках окружают меня. Они безучастны. Они просто выполняют…
— Стойте! — кричу я. — Нет еще! Рано еще! Еще покрыты не все счета, а подушная подать выплачена!
Но они не слышат, а если б и слышали, то испытали б скуку.
Но где же мой ум? Он все еще отпущен, словно коза в летний полдень. Он щиплет травку на косогоре, пока хозяин спит, надвинув шляпу на нос. Остатками себя я приказываю уму вернуться. Он подчиняется с ленцой, медленно возвращается, постоянно тормозя, стараясь ухватить полезной зелени.
— Муто! — кричу я уму.
Мой предельный фа-диез срабатывает — ум становится самим собой, мной и я тут же принимаю боевую стойку.
Муто — высший уровень боя на мечах, когда и меч-то не нужен.
Использую кисти рук, как щит.
А уж тут и Тысяча рук, и даже Десять тысяч рук, и божественный Тян вкупе с божественным Распознаванием.
В момент, когда вы блокируете меч первого нападающего, вы переключаете внимание на второго. Это основа. Если вы сражаетесь с тремя противниками одновременно, отбить атаку того, кто посередине, будет трудно. Быстро перейдите либо вправо, либо влево от группы противников, так, чтобы единовременно противостоять только одному, пока он своим телом сковывает действия соперника. То же самое относится и к другим подобным ситуациям, когда противников четверо или больше. Важно оставаться достаточно близко, на расстоянии удара, от непосредственного противника, от которого необходимо избавиться. Если отойти от него на большее, чем необходимо для удара, расстояние, возникает опасность быть окруженным остальными.
Примените Футарикакэ.
Обычная бытовая ошибка — хочется отдалиться от проблемы или проблемного человека. И тогда ты окружен. И они окружают меня. Эти танцующие балахоны и капюшоны. Но им только так кажется. Это и есть высокое муто — сделать так, чтобы казалось.
Мы так танцуем, не причиняя друг другу ущерба — ведь не кровь важна, а истина как проявленная красота. И все-таки я оказываюсь на грани. Граница всеобъемлющего света — яркого, теплого, доброго, призывного, света без очертаний, утробного материнского света. В этом свете без улик, однако, что-то есть опознавательное, намекающее. Линия за линией. Абсолютная, верховная Инь смотрит уже именно на меня и произносит одними светящимися губами:
— Это возвращение. Вот ты и пришел.
Но это звучит так постно и так просто, что мое Ки распознает ноту обмана. Но и я к обману готов. Именно о нем и толковало Синкагэ!
Если я принял позу покорности и поклонился, то это значит, что я не покорен.
Если я подался вперед и ступил на край света, то это значит — я сейчас осуществлю бросок в оживляющий мрак.
Если я протянул руки к Женщине-Инь, то сейчас от меня пострадают Воины-Ян.
Это не танцы на сцене Маринки. Это уже схватка не на жизнь.
Принцип кэн-таи заключен в вашем теле и в вашем мече. Сделав свое тело приманкой, чтобы противник нанес удар первым, вы побеждаете. Если ваш разум примет позицию атаки, он забежит вперед, и ничего хорошего не выйдет. Но можно сознание привести в состояние атаки, а тело — в позицию ожидания.
Тысяча тысяч рук — они рвут в клочья эти гребаные балахоны-капюшоны. Под ними нет плоти — только тлен…
Важно победить, вынудив противника нанести удар первым.
Да нет, старина Дзэн До, бывают моменты, когда важно просто победить, а как — не важно.
…Перед глазами серая плоскость потолка. Рядом звуки человеческого дыхания. Неужели это опять сон? Что-то заколебали эти страшные сны — хоть Гоголем становись! Щелкает светильник, и желтый свет лампы вырезает кусочек ночи. Серега опускает ноги на пол. Отсвечивают круглые коленные чашечки.
Серега щурится в мою сторону и произносит:
— Все-таки я не Мадонна, а Примадонна.
Интонация задушевная, исповедальная.
Я скосился на циферблат наручных часов. С трудом, но разглядел три часа ночи. «Сошел с ума», — сказал себе мысленно и как-то сразу обрадовался — мой-то ум цел, вернулся на место и говорит по-русски. Однако решил проверить. Как и в прошлый раз достал зажигалку, чиркнул, поднесь пламя к ладони. Почувствовал тепло. Не сон.
— Вот я подумал и решил, — Крамаренко поднялся в полный рост, взял в руки табуретку, на которой в минуты дневного досуга обычно рисовал газогенераторные установки, поднял табуретку над головой и сказал: — Что мне Гекуба! Мадонна, однако. Далекая девка-качок! А тут родная и задастая, как снежная баба, Примадонна!
Серега размахивается и мечет табурет в стену. Предмет летит неспеша, разваливается после соприкосновения с дверным косяком, штукатурка сыпется с потолка, словно во время артобстрела. Коллеги вздрагивают и даже вскрикивают. Зажигаются лампы на тумбочках. Серега скользит между кроватей павой и пропевает:
— Держи меня, Соломенцев, держи меня! Держи меня!
— Держи его! — Юра спрыгивает с кровати и бросается к Сереге. Но тот уже закатывает очи и падает на линолеум пола больницы имени Александра II Освободителя.
— Что это?
— Это гипа!
— Это гиппер-гипа!
— Сахар есть у кого-нибудь!
Распахивается дверь и на пороге возникает ночная медсестра. Лицо у нее смято, как носовой платок.
— Гипой парня накрыло! — говорит Юра сестре. Он сидит на полу возле Сереги, снимает тапочки и машинально подкладывает их коматознику под голову.
— Сахар есть у кого?
У всех есть. Даже у меня имеется. Начинаем рыться в тумбочках.
Сестра убегает и скоро возвращается со шприцом. Закатывает Сереге рукав пижамы, находит вену и вонзает в нее иглу. Затем сестра начинает искать пульс и не находит.
— Свет!
Я подпрыгиваю и включаю выключатель.
Сестра приподнимает упавшего и оголяет ему спину. Юра придерживает тело. Все это как-то понарошку. Ощущается условность мультфильма. Улавливается ухмылка конституции, уловка мундира и даже фиглярство программы модернизации…
Сестра с размаху бьет коматозника кулаком по спине, затем ищет сердцебиение. А кому она сестра? Самураям? Сегуну?.. Она снова замахивается, как русский космонавт в фильме «Армаггедон». Тогда тот кулаком завел двигатель ракеты. Космонавт запомнился, потому что был в шапке-ушанке и, кажется, пьяный.
— Поехали, — произносит медсестра фразу Гагарина. — Работает нормально. Как швейцарские часы!
Сплошной космос перед открытыми глазами. Да и внутри закрытых.
В палате становится шумно. Это веселые парни с каталкой — реаниматоры, видимо. Все работают слаженно. Укладывают ученого и увозят.
— Всем спать! — приказывает сестра, но не говорит как. Она тушит свет и закрывает дверь.
Еще десяток секунд — и накрывает тишина ночи.
11 день. Час тигра. Люди храма попросили его написать предсмертные стихи. Учитель махнул рукой и не хотел слушать. Они, однако, упрямо заставляли его. Тогда он взял кисть, написал единственный знак Юмэ, «Сон», бросил кисть и отошел.
Солнце все-таки взошло. Хотелось спать, а вареную свеклу есть совсем не хотелось. Разговор не складывался. Затем Юра, Саша и я разбрелись по этажам. В полдень опять собрались в палате. Лежали молча, когда открылась дверь и в ней появилась ночная Примадонна. Как в трусах укатили, так в них и вернулся. Опять я обратил внимание на какие-то большие и несуразные коленные чашечки
Товарищи воспряли духом и стали спрашивать. В интонациях даже слышались обертона восхищения.
— Ну, как ты?
— Что там? Что видел?
— А почему — Соломенцев? Я его, когда молодым был, вот как тебя видел!
— Да не про него вопрос. Что там видел-то? Свет в конце тоннеля был? Всегда говорят про свет.
У Сереги волосы дыбом. Видно как он собирает свой ум по крупицам.
— Вроде светилось что-то. Но не особо сильно. Так на даче случаются перепады напряжения. Когда все приезжают на выходные и телевизоры смотрят.
— Так это на дачу похоже? Что еще интересного запомнил?
Каматозник пожимает плечами и отвечает невнятно:
— Ничего особенного. Белым черно вокруг, а впереди мертвые с косами стоят.
— Мертвые! — выдыхают все, а я прекращаю думать.
— Они сперва меня не сильно. Не ожидали.
— А ты, ты?
Серега вдруг расцветает улыбкой от уха до уха:
— Тогда я им по мордасам! Ученые себя в обиду не дадут! И как закричу: «А-ааааааааааааа!»
Он продолжает увлекательно рассказывать и не врет ни слова.
В палату входят студентки во главе с сестрой. Это уже сестра другая. Но и она в курсе ночного эксцесса. Однако, если она нам сестра, то мы ей братья.
Сестра смотрит хмуро на Крамаренко и ворчит:
— Что-то быстро вас отпустили.
— А меня и не отпустили. Я сам ушел.
— Вот-вот… От бабушки ушел, от дедушки ушел. А после людям спать не даете. Вы бы уж определились — туда или сюда.
Крамаренко выскальзывает в коридор.
— Филлипенко и Москалев — Бэ-двенадцать. Бабенко и Рекман — Бэ-один и Бэ-шесть!
— Рекшан, — механически поправляю я, и поворачиваюсь на живот.
— Девочки, начинайте! — командует сестра.
…По ту сторону совершенного мира суетилась жизнь. В ней было много лишнего. Почти все в ней было лишнее — марки мобильных телефонов, машин, сорта пшеницы и бубликов, конфет, сорта пива и водки. Изобилие лишних людей, потерявших смысл и сосредоточенных на производстве мусора. А здесь самураев столько же, сколько и коек. Нет ничего более устойчивого, чем гармония чисел!
Я сидел на доске. Доска лежала на двух чурках. Эти чурки приволокли пациенты. Именно таких беспокойных и метелят пьяные улицы.
Уже можно было загорать, и я разделся по пояс. Чуть в стороне от самодельной скамейки находилось костровище, в котором местные обыватели продолжали жечь сухую траву и предаваться созерцанию огня-флогистона.
Я насобирал сухих прутиков, обложил травой. Чиркнул зажигалкой и подпалил. Огонек занялся, и трава весело захрустела, пожираемая огнем. Из полиэтиленового мешка я достал блокнот, купленный за два евро на бульваре Сен-Мишель напротив Люксембургского сада в магазинчике «Труафуарьен». Я рисовал в нем виды Парижа — вид на левый берег с оконечности острова Ситэ, вид на Сен-Жермен де Пре из сквера, скульптура в саду Пале-Рояль, странного обличия бар севернее Сен-Поля со странно-знакомым названием «Политбюро». В блокнот был записал и этот рассказ. Я вырвал страницы с текстом, смял их и положил в огонь. Бумага стала корчиться, словно от боли. Скоро от рассказа остался только пепельный остов. И его больше нет. Юмэ!