Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 11, 2011
Стихотворения в прозе
ЕВГЕНИЙ ЛУКИН
Поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Родился в 1956 году. Окончил исторический факультет Ленинградского педагогического института имени А. И. Герцена. Проходил военную службу, работал учителем и журналистом. С 1974 по 1983 год занимался в литературном объединении «Нарвская застава» под руководством поэта и переводчика Г. С. Семенова. В 1994 году выпустил первую книгу – переводы древнерусских песен «Слово о полку Игореве», «Слово о погибели Русской земли», «Задонщина» – с предисловием академика Д. С. Лихачева и художественным оформлением книжного графика А. Н. Аземши. С 1996 года – член Союза писателей России. В 1997 году создал и возглавил литературный клуб «Молодой Петербург», объединивший около 70 начинающих литераторов культурной столицы России. В 2000-2001 годах издавал журнал «Культура Петербурга». С 2005 года – учредитель, издатель и главный редактор литературно-художественного журнала «Северная Аврора». Лауреат литературной премии имени Н. В. Гоголя за роман «По небу полуночи ангел летел» (2006). Лауреат премии журнала «Нева» за повесть «Танки на Москву» (2010). Живет и работает в Санкт-Петербурге.
Lustgarten,
сиречь вертоград царский
Дом Царский на брезе полуденном Невы,
при самом ее на помянутые струи разделении построенный,
и при нем вертоград образцем италийским насажденный,
с прекрасными архитектурскими гульбищами и холодниками,
дивную являет красоту…
Феофан Прокопович
Георгиевский флюгер
Осенью в городе Петербурге то и дело дует западный ветер — утром и вечером, днем и ночью. Когда ни выйдешь на улицу, пахнет солью грубого помола и гниющими морскими водорослями. Когда ни посмотришь на небо, плывут облака дождевого цвета и летят желтые листья параллельно Финскому Синусу.
В городе Петербурге на берегу Невы стоит Дом Царский — горят свинцом зеленоватые окна, темнеют охрой терракотовые барельефы, гремит жестью четырехскатная крыша. А на крыше — золотой Георгий Победоносец, настигающий копьем змия, — колеблется старинный флюгер, устремляясь в одну сторону.
Куда ты скачешь, святой каппадокиец? Где остановишь свой стремительный бег? Когда докончишь чешуйчатого змия, беспрестанно ускользающего от острого копья? Молчит Георгий Победоносец — только свистит над парадизом ветер, только несется по воздуху конь — на Запад, на Запад, на Запад.
Весельчак Аль
Вдоль строгой фельтеновской решетки — потертый профессорский портфельчик на ремне, по-мальчишески перекинутом через плечо — идет по набережной весельчак Аль. Весельчак Аль имеет одну необыкновенную особенность: он — петербуржец.
Особенность венецианца заключается в том, что он плавает на гондоле. Особенность лондонца заключается в том, что он бродит в тумане вокруг Бик Бена. Особенность парижанина заключается в том, что он гуляет по Елисейским полям. А каков отличительный признак петербуржца?
Особенность петербуржца состоит в том, что он живет в Петербурге — мировой столице мировой империи. Правда, уже нет ни того, ни другого, но золотой нимб былой славы продолжает сиять над Петербургом, подобно немеркнущему ореолу Вечного Города.
Другая особенность петербуржца состоит в том, что он не живет в Петербурге — на самом деле он обитает в некоем призрачном парадизе. Ведь петербуржец, как и сам Петербург, соткан из чудесного вымысла, из дерзкой фантазии, из розовой грезы и мечты.
Это — не выдумка, поскольку порфироносная Москва, именуемая порой Третьим Римом, всерьез относится к призрачному городу и горожанам. Поэтому весельчак Аль отнюдь не спешит прогуляться по дорожкам Летнего сада: «Попасть за решетку всегда успеется».
Давным-давно весельчак Аль гордо заявил о своей национальной принадлежности к священному имени города, тем самым приравняв себя, призрачного обитателя невского парадиза, к римлянину. Это стоило весельчаку Алю нескольких лет прогулок среди изваяний часовых.
Истина и истина
Люстгартен, говорят тебе, есть сад геометрический, где прямые песчаные дорожки образуют строгие соцветия, а деревья выстраиваются в зеленые линии, именуемые аллеями. Люстгартен есть сад регулярный, где кусты вовремя постригаются, а изваяния проходят обязательную подчистку. Равномерность и своевременность — таковы непреложные правила люстгартена.
Но воистину, сомневаешься ты, такова ли Истина — эта капризная, изменчивая дева, чью точеную фигуру начищает в саду садовник? Разве бурная, неистовая хаотичность или мистическая случайность не присущи Истине так же, как равномерность и своевременность? Или люстгартен — единственный сад, какой может цвести на берегу времени среди всяких всячестей мироздания?
Наконец, разве Истине требуется подчистка? Разве вымысел ветра и фантазии дождя, приукрасившие мраморную плоть, не менее истинны, чем мраморная плоть сама по себе? И вообще, нуждается ли Истина в истине? Однако едва ли задумывается об этом тот, кто начищает обнаженную деву с таким бесстыжим усердием, что она на глазах белеет от праведного гнева.
Утренняя газета
Тихим воскресным утром — осень, солнце, Нева — ты сидишь под зеленым шатром чайного домика Шарлеманя, маленькими глотками прихлебываешь крепкий кофе и степенно читаешь утреннюю газету. Ни войны, ни крушения, ни прочие страсти мира не могут нарушить гармонии этого солнечного утра в Летнем саду.
Глаза пробегают газетный текст, едва касаясь печатных знаков и таящегося за ними смысла. Мировой потоп или падение вавилонских небоскребов едва ли затемнят светлое возвышенное настроение. Впрочем, всегда есть возможность перевернуть страницу и прочесть длинные размышления о вечности.
А вот и широкошумящее послание одного знатного поэта, который жил да был в России, а потом уехал на Запад, поскольку там, говорят, как-то вольнее дышится. «На земле есть два человечества, — пишет он из прекрасного оклахомского далека, — человечество человеков и человечество памятников».
Эта многомудрая мысль заставляет тебя задуматься: «Ежели человечество человеков есть множество всех, то человечество памятников есть множество избранных, и тогда промысел человека состоит лишь в том, чтобы из человечества человеков правдами-неправдами угодить в человечество памятников.
Летний сад — любопытный образчик такого человечества памятников. Вот ущербный бюст римского баловня Нерона, который по своей прихоти спалил Рим. А вот мученический бюст его учителя Сенеки, который по прихоти Нерона покончил жизнь самоубийством. Палач и жертва уравнены в человечестве памятников.
В человечестве памятников нет разницы между разрушителем и создателем, между Геростратом и Праксителем. Человечество памятников бесчеловечно, а значит — невозбранно от Бога. Наверное, поэтому на Западе над могилами издавна воздвигались чудесные монументы, а в России — вечные кресты».
Этакая роскошь — тихим воскресным утром пройтись по тенистым аллеям Летнего сада, полюбоваться кремнистой аллегорией зари, а потом пуститься по кругу — от солнечного полдня до восьмиконечного заката. И почему-то не обнаружить среди них мраморного двойника знатного поэта.
Пограничник Аполлон
В Летнем саду есть таинственная граница, неприметная с первого взгляда. Ты медленно идешь по главной аллее, минуя равномерно расчерченные песчаные дорожки, любуясь равномерно усаженными деревьями и равномерно уставленными изваяниями.
И вдруг это узкое размеренное пространство распахивается, обретая какую-то неизъяснимую пустынность и свободу. Каменное население сада остается позади — впереди маячат лишь одинокие прохожие под разноцветными зонтиками.
И ты внезапно осознаешь, что переходишь из душного мраморного космоса в буйный зеленый хаос, где владычествует ветер с резким солнечным дождем наискосок, не ведающим ни золотой линейки, ни точной меры — признаков разумного бытия.
А на границе этого бытия, вооруженный тугим луком гармонии, стоит неколебимый Аполлон, прицеливаясь в неясное, неведомое, неистовое. Невольно задумаешься: кто и когда отдал ему приказ о вечной охране космической границы?
И вот он стоит — ни шагу назад! — на рубеже вселенского мира, пока два молодых пограничника — зеленые береты и грубые кирзовые сапоги — потягивают пиво и косятся на смазливую девицу, зашедшую полакомиться в чайный домик Шарлеманя.
Мыслящий тростник
Статуя царя Мидаса в Летнем саду поступает точь-в-точь, как ее истинный хозяин, некогда награжденный ослиными ушами за упорное нежелание вовремя перестроиться, вовремя переметнуться, вовремя стать на выгодную сторону. Однако мидасовский консерватизм куда как далек от пресловутой твердолобости: он трагичен, потому что человечен.
В конце концов, кто такой Аполлон? — божественный кифаред, искусно извлекавший из кифары волшебные звукоряды любви и счастья. А кто такой Марсий? — всего лишь одаренный флейтист, мастерски подражавший соловьиным трелям да журчанию родников, отчего дерзнул потягаться с Аполлоном в искусстве мусикийского лада.
Вот начинается необыкновенное состязание, и царь Мидас решает мучительную проблему выбора между музыкантом и богом, потому что предвидит — в случае своей победы Аполлон неминуемо сдерет с несчастного Марсия кожу живьем. И, когда замолкают последние созвучия, царь Мидас оказывается единственным, кто вступается за смельчака.
Милый, милый, смешной дуралей, жестоко наказанный за свое человеколюбие и добросердечие! Мало того, ослиную тайну царя Мидаса выбалтывает по секрету всему свету прибрежный тростник, который иногда называется мыслящим, но мыслящим чересчур волнообразно, в полном согласии с прихотливыми колебаниями эфира.
Униженный царь Мидас скрывается от посторонних глаз — ему не мил белый свет, потому что всякий хочет поглазеть на злополучного человеколюбца и вдоволь посмеяться. «Где статуя царя Мидаса?». — Она сейчас на реставрации. — «Чего там реставрировать — ослиные уши?». И ты явственно слышишь язвительный шепоток мыслящего тростника.
Камилла
Где же тот памятник, чудесный и вечный, который крепче меди и выше пирамиды? Не сломлен ли быстротечным вихрем? Не сокрушен ли полетом времени? Не вынесен ли из сада ночным вором? Не передан ли реставратору как художественный лом? Где же тот памятник, воспетый его италийским живым двойником — Горацием? Неужели не удостоился почетного места среди других монументов?
Зато есть другая статуя — красавицы Камиллы, что погибла от яростного меча своего брата Горация: в междоусобной схватке тот сначала прикончил ее жениха, а потом порешил и саму Камиллу — за попреки. «Это жестокая судьба, — пояснил он впоследствии, — заставила меня повторить поступок Ромула, пролившего невинную кровь брата Рема и на веки веков заклявшего кровь правнуков».
Кто посмеет теперь называть Квинта Горация Флакка злодеем? Кто отважится обвинить поэта в палачестве? Вряд ли найдется желающий бросить камень в нерукотворный памятник, который воздвиг себе этот великий римлянин. И лишь одно остается тебе неясным: это скорбная печаль светится на лике Камиллы или отражается вечный огонь, горящий над жертвенным могильником Марсова поля?
Масляная лампа
Все дело, конечно, в масляной лампе: слишком длинен ее фитилек, чтобы не колебаться от взволнованного дыхания Психеи, слишком ярок сияющий огонь, чтобы не озарить удивительную красоту златокудрого бога, слишком жгуче кипящее масло, чтобы не обжечь нежную плоть Амура. Короче говоря, все дело в несовершенном устройстве старинной лампы, изобретенной наспех каким-нибудь любовником для бесконечных ночных услад.
Но, с другой стороны, как ни кипит льняное масло, как ни трепещет длинный фитилек, как ни сияет яркий огонь в лампе, которую держит перед собой философ Диоген, бредущий по пыльным городским улицам и площадям, а не то что бога — человека днем с огнем найти не может. И значит, все дело не в лампе — все дело в зрении, хотя Диоген отнюдь не страдает слепотою, напротив — на каждом пиру с ехидством наблюдает, какую снедь выбирает себе Платон.
Но, с другой стороны, как ни приглядывается он к платоновской чаше с сушеными фигами или оливками, а разницы между стоящей на столе чашей и ее настоящей идеей не видит, потому что имеет глаза и не имеет очей. И значит, все дело не в зрении — все дело в душе, все дело в той самой Психее, которая одна с лампою в руке устремляется по аллее Старых Лип к темному чертогу любви — в страстной надежде обнаружить там человека, а не какое-нибудь чудовище.
Гражданин мира
В Философском уголке спозаранку шум — философ Диоген влезает на гранитный постамент, установленный среди статуй других античных мудрецов, и начинает философствовать: «Как жить в кругу таких зануд, как Демокрит или Аристотель? Здесь, в парадизе, есть только один порядочный жилец — Янус, да и тот, правду сказать, двулик. Непонятно, на каком языке с ним разговаривать — на классическом или мудреном?».
Упадет ли осенний лист на седую макушку, примостится ли воробей на складчатую тогу — философ Диоген продолжает мудрствовать: «Что делать здесь, в парадизе, умельцу по части речений, лишившемуся крова, города, отчизны? Остается одно — просить подаяния у какой-нибудь скульпдуры и получать брезгливый отказ. Такова невеселая участь всякого гражданина мира».
Зажжется ли восьмиконечная звезда на закате, разбросает ли ночь траурные маки — с Диогенова постамента доносится одна печальная песнь: «Везде в мире дорожат гражданами мира, и только здесь, в парадизе, не ценят. Пойду на Пантелеймоновскую улицу, поклонюсь памятной доске бродячего Иосифа — это единственный умелец по части речи, с которым я могу говорить на одном языке».
Петрушка и Пушкин
Солнце русской поэзии — Александр Сергеевич Пушкин — живет на Пантелеймоновской улице в доме Оливье. Этот дом называется так в честь знаменитого салата, придуманного французскими гурманами, которых суровые якобинцы выдворили из Парижа за изнеженность. Но петербуржцы оказались истинными поклонниками изысканной кухни, и потому приютили несчастных изгнанников. Те в благодарность изобрели салат оливье, который прекрасно сочетается с либерте, эгалите, фратерните и прочими заморскими яствами.
Солнце русской поэзии — Александр Сергеевич Пушкин — ежедневно встает ни свет, ни заря. «Солнышко встало!» — всплескивает руками няня Арина Родионовна и немедля подает утренний завтрак. Как и полагается в доме Оливье, завтраком является упомянутый салат из теплого рассыпчатого картофеля, тающего на губах куриного подгузка, хрустящих соленых огурчиков и мелко покрошенных желтков, обильно политых особенным прованским соусом — изобретением модного французского кулинара Ивана д’Иванова.
Солнце русской поэзии — Александр Сергеевич Пушкин — смотрит на блюдо и обнаруживает отсутствие главного ингредиента. «Где петрушка?» — грозно вопрошает он. «Где ж ему быть, — досадует Арина Родионовна. — Опять валяется без толку где-то на огороде». Взбешенный поэт вскакивает — ночной халат, туфли на босу ногу — мчится в петровский парадиз, где на императорской грядке тайком срывает пучок петрушки. Дома, увенчав салатницу зеленым листом, победно провозглашает: «Летний сад — мой огород!»
Райская усадица
Как дело было? Государь Петр Алексеевич, возмечтав воздвигнуть на севере парадиз, собрал многотысячное войско — блестят пушки, натертые ружейным маслом, блестят солдатские парики, натертые маслом льняным — и двинулся в поход к невским берегам, где разбил в пух и прах шведскую драгонию.
Разутешился государь Петр Алексеевич и пошел вдоль реки — через дремучий ельник да чахлый березняк — искать подходящее место для парадиза. И вдруг видит — цветет на берегу прекрасный сад-виноград, а посреди стоит усадица, обсаженная зелеными пучками петрушки: парадиз, да и только!
Посылает Петр Алексеевич фельдмаршала Меншикова спросить, нельзя ли купить эту райскую усадицу? Старая служанка по-чухонски пояснила, что хозяина — майора фон Конау — нет дома. «Конау?» — переспросил Меншиков и, довольный, отрапортовал государю: «Уконал хозяин, Петр Алексеевич!»
Королевский девиз
Как дело было? Шведская королева Христина — длинные локоны, кружевные оборки, дорогая цепь с жемчужной подвеской — поднималась засветло. Еще на небе звезды зябнут, а она уже чудачит: то зовет возлюбленного маркиза кофе пить, то — ученого философа разум острить. Ее девиз: каждое утро непременно делать пару добрых дел.
Вот приходит заспанный философ, который допоздна размышлял о началах мудрости и страстях души, а королева спрашивает: «Месье Декарт, ощущаете ли вы меня?» — Нет, сейчас я не мыслю, следовательно, не существую, следовательно, не ощущаю, — отвечает философ. «Почему?» — Потому что не соображаю спросонок.
Однажды Декарт так и не смог проснуться, а значит — перестал мыслить, следовательно, существовать. «Царство ему небесное!» — вздохнула шведская королева Христина и повелела заодно усыпить возлюбленного маркиза, а затем подарила первому встречному Конау прекрасный сад-виноград на берегу пустынных волн. Девиз есть девиз.
Господин Шаубинахт
На берегу пустынных волн — твердая нога к морю приставлена, подзорная труба на море направлена — стоит царь Петр Алексеевич. Полный великих дум, смотрит в подзорную трубу, не появится ли какой-нибудь парус на горизонте? Но пуст и мрачен горизонт — не видать ни шведских, ни английских, ни голландских парусников.
На берегу пустынных волн неотступно стоит царь Петр Алексеевич. День регулярно сменяется ночью, а он никуда нейдет с поста. И вот однажды видится ему, что вьется по ветру трехцветный флаг — идет по Неве чужестранный галиот. Обрадовался царь, заметался по берегу, закричал что есть мочи: «Едут гости! Гости едут!»
Корабельщики только бросили якорь — загрохотали медные пушки, заполыхали огненные потехи, озарилось над парадизом хмурое небо: здравствуйте, гости дорогие! Корабельщики только сошли на берег, а там уже накрыт под липами царский стол — беломорская рыбица, соленые грибы, моченая брусника: кушайте, гости дорогие!
Вдосталь пируют корабельщики, а заполночь замечают — человек с подзорной трубой опять стоит на берегу пустынных волн. Фельдмаршал Меншиков им поясняет: «Это политиколепный Петр Алексеевич следующих гостей к обеду ждет». Подивились корабельщики и окрестили бедного полуночника Шаубинахтом — ночным дозорным.
Первая статуя
Господин Шаубинахт — старый шкиперский кафтан с серебряными пуговицами да потертые ботфорты — перед обедом опрокидывает рюмку крепкой анисовой водки и следует на кухню, где колдует подле горящего очага кухенмейстер Фельтен — кружевные брабантские манжеты и роскошный аллонжевый парик.
Господин Шаубинахт заглядывает в большой медный котел, где духмянится мелко нарезанное зеленое крошево с молодым ветчинным сальцем и распаренной перловой крупой, опрокидывает еще рюмку крепкой анисовой водки и закусывает квашеной капусткой, круто приправленной луком и ореховым маслом.
«Вот я, — говорит господин Шаубинахт, — знатный русский токарь». «А я, — говорит кухенмейстер Фельтен, — знатный русский пекарь». «Какой ты знатный русский пекарь — ты обыкновенный швед!» — восклицает господин Шаубинахт, достает из кармана готовальню и начинает щекотать кухенмейстера Фельтена циркулем.
Однажды, когда господин Шаубинахт эдак щекотал кухенмейстера Фельтена, на кухню явился денщик и доложил, что шведский король с многотысячным войском занял простую русскую деревню Заморево. Господин Шаубинахт был в ярости и, воскликнув: «Отсель грозить мы будем шведу!», проткнул кухенмейстера Фельтена насквозь.
Поутру господин Шаубинахт очень сожалел о случившемся. Опрокинув рюмку излюбленного напитка, он как будто озарился, приказал принести стеклянный сосуд, поместил туда бренные останки кухенмейстера Фельтена и доверху заполнил крепкой анисовой водкой. Так в Летнем саду появилась первая статуя.
Человек моржовый
Господин Шаубинахт слыл знатным токарем — мог любую фигуру выточить. Бывало, точит какую-нибудь персону на токарной махине и приговаривает: «Вот новый человечек — изрядно сработан долотом. Пожалуй, он покрепче иной Божьей твари будет — чай, не глина, чай, твердая моржовая кость».
Господин Шаубинахт слыл знатным токарем — мог любую фигуру заточить. Бывало, заточит какую-нибудь персону в темницу и приговаривает: «Вот упрямец — по нему не долото, по нему топор плачет. Пожалуй, он покрепче иной Божьей твари будет — чай, не сахар, чай, загадочная русская душа».
Вволю поработав долотом да топором, господин Шаубинахт нахлобучивает овчинную калмыцкую шапку навыворот и отправляется на променад — с питерским людом пообщаться. Попадается навстречу негоциант — любезно отвешивает тому поклон. Попадается навстречу купец — любезно отвешивает тому затрещину.
Однажды эдак разгуливал господин Шаубинахт, отвешивая любезности направо-налево, и столкнулся нос к носу с изрядным человечком. «Кто такой?» — удивился господин Шаубинахт. А человечек взял да и влепил удивленному субъекту увесистую оплеуху: «Мусью моржовый!».
Ручки-поцелуйчики
Господин Шаубинахт — полковничий кафтан, прожженный у походного костра, да полковничья шляпа, простреленная в жарком бою — дает грандиозную ассамблею в Летнем саду. Идут на ассамблею русские красавицы — обширные вертюгадены, длинные шлейфы, кружевные фонтанжи — чудеса в перьях. Идут на ассамблею русские кавалеры — аксамитные кафтаны, ажурные чулки, аллонжевые парики — чудеса при шпагах.
А господин Шаубинахт веселится в сторонке с корабельными мастерами и шкиперами — пьет пиво, курит кнастер в глиняной трубке, да искоса присматривает за гостями: кто какую манеру показывает? И видит, что одна русская красавица ведет себя странным образом. Подходит к ней иностранный посол, целует ручку — она тотчас бежит к рукомойнику и ручку ополаскивает. Подходит другой посол — та же история.
Поинтересовался господин Шаубинахт у красавицы — отчего она ручки беспрестанно ополаскивает? А та вся раскраснелась и говорит: «Боюсь оскверниться, поелику вокруг одни пипки табацкие, да злоглагольства лютерские». Господин Шаубинахт аж побелел от злости: «Так вот в чем дело! Ну, дура неотесанная, я научу тебя европейской культурности». Схватил железный тесак и отрубил ручки-поцелуйчики напрочь. Виват, скульптура!
Кость святой Бригитты
В Доме Царском на берегу полуночном Невы допоздна горит свет — под сумрачным потолком журжат золотыми крылышками амурчики, на голландских изразцах шуршат синими парусами кораблики, в двухъярусной печи постреливают веселыми искорками полешки.
В Доме Царском на берегу полуночном Невы допоздна горит свет — государь Петр Алексеевич сидит за письменным столом, на котором подле желтой кости горит спиралью свечной огарок, и равномерно сопрягает гусиное перо с бумагой — пишет письмо римскому папе:
«Ваше римское папство! В парадизе, величаемом по имени господина Шаубинахта, обретаются всякие вещи, свещи и мощи. Из вещей имеется ботик, держащийся на плаву, из свещей имеется огарок, годный к просвещению, а из мощей — кость святой Бригитты.
Поелику мне жизнь не дорога — жила бы только страна родная, и нету других забот, вашему римскому папстве предлагается обменять упомянутые вещи, свещи или мощи на белую дьяволицу, зело необходимую во всяком недурственном парадизе».
Тут подул западный ветер, растворил стекольчатое окошко, затушил свечной огарок. Государь бросился к окошку и смахнул желтую кость со стола. Косточка упала и разбилась. «Добрая примета, — рассмеялся Петр Алексеевич. — Знать, папа римский бесится».
Ненаглядный идол Венус
Наконец, свершилось: Петр Алексеевич получил от папы римского подарок — статую богини любви, сиречь белую дьяволицу. И так прекрасна была статуя, что царь тут же окрестил ее ненаглядным идолом Венусом и приказал фельдмаршалу Меншикову приставить к ней надежного караульщика. Спозаранку прибыл надежный караульщик, взглянул на статую, взглянул на царя и загадочно произнес: «О, Пиотр, Пиотр!».
Вот стоит в Летнем саду караульщик — зеленый камзол обшит серебром, сапоги начищены до блеска, огневая пищаль водружена оплечь — охраняет римскую богиню. Очей не сводит с нее ни днем, ни ночью. Кажется, скоро сам окаменеет под ветром, как эта мраморная красавица. Но погреться в караулку нейдет — то ли дисциплину соблюдает, то ли любовь стережет. А как завидит царя, так зовет сокровищем полюбоваться: «О, Пиотр, Пиотр!».
Вот катит петербургская зима с разудалым морозным Бореем на облучке и серебряным колокольчиком под месяцем. Царь с челядью перебирается из Летнего в Зимний дворец. На повозки грузится в суматохе домашний скарб — граненые склянницы да канделябры, квадранты да глобус. Тут фельдмаршал Меншиков спохватывается: «Куда ненаглядный идол Венус делся?» — Дак караульщик умыкнул из любви. — «Какой караульщик?» — Дак Пиотровский!
Метаморфозис
У Летнего сада — на голове клобук монашеский, под мышкою глобус малый, под рясою книжка Декартова — батюшка Феолог благословляет всякого входящего: «Воля Господня да будет!». А за спиною батюшки высится господин Шаубинахт и всякого входящего без церемоний лишает образа Господня — бреет начисто острою бритвою: «Сие плата за вход в парадиз».
Возмущается темный народец, готов за бороду положить на плаху голову: «Не дорога ли плата за вход — ведь не страшную образину, но святой образ скоблят?». А батюшка Феолог отвечает: «Мнение мое тьма и пыль, но мнится: брада отрастет, а глава — нет». Не всякий входящий соглашается с этим, и тогда его жемчужную маковку нанизывают на железное тульское копье.
Наконец, иссякает длинная очередь, а господин Шаубинахт только разошелся, разутешился, раззадорился: «Пора и тебе, Божий человек, освятить парадиз!». Вжикнул острою бритвою, как косою, и обрил под метелку батюшку Феолога. Батюшка оторопел, судорожно схватился за осрамленный подбородок и в сердцах смачно сплюнул: «Антихрист! Сочинил из России метаморфозис».
Шемякин суд
Пришла пора: умирает государь Петр Алексеевич. И так тяжко умирает, что леденеет обезумевшая Нева, печальный Георгиевский флюгер стремится в обратную сторону, а бледная дьяволица вещает в слезах: «Здесь статуи кровью исходят недаром!».
И вот является государю Петру Алексеевичу заграничное видение в черной холщовой тужурке и черных холщовых штанах, в черной кепке шестиклинке и черных хромовых сапогах, а на правой щеке, как некая потусторонняя метка, алеет страшный рубец.
«Зачем явился?» — хрипит государь. Но видение безмолвно приближается к изголовью, извлекает из-за щеки стальное лезвие и, не спеша, начинает выбривать благородное чело, осторожно свивая каждую снятую прядь в тонкую кисточку для рисованья.
«Сгинь, неведомая сила!» — заклинает государь. Тут последняя прядь, убеленная сединой, падает на подушку, а следом падает в Божьи руки оголенная царская душа. «Ужо тебе!» — грозит видение и сдувает с лезвия последний серебряный волосок.
Сфера амнезии
Один петербургский художник, который не художник, свои художества, которые не художества, творит, но не сотворяет, хранит, но не охраняет на своей даче, которая не своя.
Однажды, вернувшись из заграницы, которая уже не заграница, заявляется он на свою дачу, которая не своя, и обнаруживает, что не обнаруживает там ничего.
Художник, который не художник, обращается в милицию, которая уже не милиция, и заявляет, что его художества, которые не художества, канули, но не в Лету, а летом.
Милиция, которая уже не милиция, обязуется, что не обязуется разыскивать художества, которые к тому же не художества, и потому скрывается, что не скрывается.
И тут художник, который не художник, малость трогается, что трогается в Летний сад выписывать художества среди мусора, который не мусор, а сплошная сфера амнезии.
Dura lex
В оные годы, когда белые ночи были белее, любовь светлее, а Летний сад таинственнее, влюбленные петербуржцы и петербурженки тайком перелезали через ограду и гуляли по волшебным аллеям. Поскольку ночные прогулки в саду возбранялись, на влюбленных устраивались милицейские облавы, и пойманные сопровождались в не столь отдаленный участок.
В не столь отдаленном участке — высокий лоб с умными залысинами — практиковал по ночам некий студент Воробьев, который на допросах любил щегольнуть своими познаниями в области римской литературы и юриспруденции и частенько запугивал допрашиваемых знаменитым латинским изречением dura lex, sed lex — закон суров, но это закон.
В не столь отдаленный участок влюбленных приводили обычно к полуночи, когда студент Воробьев уже дочитывал очередное жизнеописание какого-нибудь римского императора Тиберия, прославившегося тем, что устанавливал в гротах живые статуи фавнов и нимф, которые прилюдно занимались сладострастными утехами.
Начитавшись подобных жизнеописаний, студент Воробьев уже ни на йоту не сомневался, что пойманные любовники совершали в Летнем саду те же развратные действия, что и тибериевские фавны и нимфы. Поэтому знаменитое латинское изречение dura lex, sed lex он переиначивал и толковал по-своему: закон справедлив, но вы все равно сядете.
Однажды к студенту Воробьеву привели влюбленную парочку — тощего очкарика и гарную дивчину, крашенную с головы до пят. Воробьев уже предвкушал слезные девичьи заверения, что ничего предосудительного они не делали — только целовались. Он поднял было палец кверху и произнес: «Dura lex», как дивчина злобно зыркнула на него и гаркнула: «Сам дурак!».
Кобзарь
Великий, но малорусский кобзарь Тарас Григорьев сын Шевченко еженощно отправлялся на каторгу — рисовать статуи в Летнем саду. Установит деревянный мольберт, разложит цветную палитру и кисточки, настроит острый глаз на даль и ждет.
Тиха петербургская белая ночь — ни волна невская не всколыхнется, ни птица воробьиная не встрепенется, ни решетка железная не шевельнется. Кругом дивный мир, кругом чудное согласие, кругом мусикийская гармония — ни тревоги, ни переполоха.
Великий, но малорусский кобзарь Тарас Григорьев сын Шевченко, скрестив на груди каторжные руки, всю ночь напролет сидит у деревянного мольберта, всю ночь напролет поджидает, не появится ли откуда-нибудь настоящий русский художник.
И вот однажды дождался — в туманной глубине аллеи замаячили два видения. Они не шли — они плыли над песчаною дорожкою сада, как белые лебеди, и лица их светились необычайным светом, словно лики святых апостолов в Гефсиманском саду.
Остановились художники Жуковский и Брюллов подле великого, но малорусского кобзаря и спрашивают: «Чего тебе надобно?». — Каторга замучила, ослобоните! — возопил Тарас Григорьев сын Шевченко и, толкнув деревянный мольберт, пал в ноги светлым видениям.
«Надо помочь несчастному», — расчувствовался Жуковский и наказал Брюллову нарисовать портрет, дабы выручить великого, но малорусского кобзаря из беды. «Твой наказ исполню охотно, — откликнулся Брюллов, — но портрет будет твой, а не этого каторжника».
Железный истукан
Один петербургский художник сотворил по некоему заказу Железного истукана — на точеный стан Аполлона накинул щегольскую шинель, чистые руки припрятал за спину, а голову украсил сталистою фуражкой. Сияет Железный истукан как живой — хоть выставляй перед всем честным народом.
Поставил ваятель своего истукана на Шпалерной улице и пошел с товарищами посольскую водку пить да розовым осетром закусывать. А ночью проснулся от властного стука в дверь. Открывает — там стоит Железный истукан и огнистыми очами сверкает, как будто собирается взглядом изжечь и испепелить.
Отпрянул ваятель от истукана, бросился в мастерскую, спрятался за ширму — ночной гость, гремя коваными сапогами, повсюду преследует своего создателя. Наконец, поймал беглеца и на плечо стальную державную длань положил. Взвыл от горя ваятель, и с той поры стал прозываться Горевым.
Вот ваяет Горевой статую харизматического русского императора с мальтийской звездой на груди. Как обычно, посмотрит на мраморного кумира в Летнем саду, тяжко вздохнет, чуточку погорюет, слегка чертыхнется и снова ваяет. Ваяет и воет. Воет и ваяет. И такой горевой стоит в мастерской — ужас.
А рядом Железный истукан — молча наблюдает за скульптором. И вдруг замечает, что тот опять лепит стоящую фигуру наподобие Аполлона. Подвигается истукан к ваятелю и говорит стальным голосом: «Если памятник встанет, ты у меня сядешь». Горевой так и сел. Вместе со статуей харизматического императора.
Харизма
Один исполняющий обязанности вождя узнал, что настоящий вождь должен обладать некой харизмой. Подошел к зеркалу — косая челка есть, черные усики есть, глаза колючие есть. Где же харизма? Вызвал к себе пресс-секретаря и говорит: «Делай что хочешь, но раздобудь мне харизму!».
Отправился секретарь харизму искать. Там спрашивает, сям интересуется — никто ничего толком не знает, а всюду только твердят: «Это либо дано, либо не дано». Наконец, пришел в Летний сад к каменному идолу кесаря: может, тот подскажет, где найти эту проклятую харизму.
Величавый идол — венец из лавра на челе, плащ с аграфом на плече — стоит на Дворцовой площадке. Секретарь обошел кумира, прочел табличку: «Юлий Цезарь. Неизвестный скульптор. Италия», взглянул на лик и вдруг заметил, что мужественный взгляд кесаря устремлен аккурат на статую Рока.
«Наверное, здесь и таится харизма», — решил секретарь и доложил исполняющему обязанности о своем наблюдении. Тот задумался и говорит: «Что за глупость — пялиться на судьбу? У меня и так дел невпроворот. А ты простую харизму не можешь достать!»
«Значит, Богом не дано», — потупился пресс-секретарь.
Эко
Один петербургский журналист имел обыкновение систематически читать размышления итальянского философа Умберто Эко. Среди них есть любопытная мысль насчет печати как зеркала печати, когда в печати отражается не окружающая реальность, а окружающая печать, и ничего, кроме печати, в окружающей печати не отражается. В классические времена такое чудное явление зеркала в зеркале предосудительно называлось нарциссизмом, а во времена нынешние почему-то называется свободою слова.
Бывало, журналист до того начитается размышлений итальянского философа, что откликается только на два слова — «Умберто» и «Эко». Однажды, фланируя в Летнем саду с книжкою своего кумира, он услышал знакомый звук. «Эко!» — громко звал некий гражданин, слегка расположившийся на скамейке, и повторял: «Эко!». Журналист приблизился к незнакомцу и, надеясь на упомянутую зеркальную взаимность, вежливо спросил: «Умберто?». Гражданин тупо взглянул на него и, дохнув сивушным перегаром, изрек: «Эко надрался!».
Стрельба по-аполлонски
Один петербургский поэт, певец люстгартена и иных вертоградов, поделился своими размышлениями накануне выборов президента: «В жизни идет постоянная борьба двух начал — дионисийского и аполлонического. Для первого начала характерно иррациональное стремление к свободе и хаосу, когда разрушается старое мироустройство и торжествует стихия. Однако окончательная победа дионисийства означает смерть всего сущего, поэтому следом наступает аполлоническая эпоха, которой присущи разумность, упорядоченность, законность. Полагаю, что будущим президентом России станет Аполлон, но отнюдь не Бельведерский».
Это предсказание литературная газета напечатала рядом с призывом цивилизованно выяснить отношения между писателями, для чего провести турнир по стрельбе из любого оружия — от классического плевка до духового ружья. Один заглавный петербургский писатель прочел оба материала сразу и решил, не дожидаясь турнира, тотчас направиться к огневому рубежу. Он вооружился телефоном и, набрав семь магических цифр, открыл дружественный огонь: «Друг мой, что за околесицу вы наговорили, что за ахинею напечатали? Я знаю список кандидатов в президенты, как «Отче наш», и уверяю — никакого Аполлона там нет».
Петербургская Сивилла
О чем пророчит петербургская Сивилла, перебирая мраморные четки? Не трудно догадаться: одни и те же предсказания цветут на островах — о гибели великого города, о несчастной судьбе святынь, о нашествии диких варваров. Честно говоря, не надобен пророческий дар, чтобы предсказать: «Ливни пройдут и снега, дни ледяные настанут».
Увы, тайна теряет свою тайность, и пусть римский император Траян, покоривший фракийцев и германцев, ассирийцев и даков, увенчается лавровым венком и на веки веков сокроется в земле немейского цветка — его немеркнущая слава слегка померкнет, когда немейский цветок превратится в обычный сельдерей или петрушку.
Но, когда этот мир, полный сбывшихся прорицаний и разгаданных тайн, совершенно потускнеет и поблекнет, все равно останется одно последнее пророчество, какое нашепчет Сивилла мертвыми устами, укрываясь в глухой дощатой мгле: «С четырех сторон зима наступает — уже не скажет никто, что встретил в саду человека».
Небесная картина
Сегодня невская даль заглушена нежным осенним туманом — толком не разглядеть ни соборного шпиля, ни ангела на сфере, — застлана синей роздымью, как таинственная мальцевская картина, что отразилась в задумчивых глазах ее создателя.
А сам творец усядется в Философском уголке Летнего сада и отстраненно смотрит на друзей, увлеченных разговором о всяких всячестях, будто никого не слышит и не видит. И светится седина его, как серебряный нимб над святым.
А шумные друзья, наговорившись всласть, неожиданно вспомнят о художнике и просят его рассказать, какую такую необыкновенную картину он узрел за синей роздымью. «Еще не пришло время, — отшучивается тот, — еще пора не пришла».
Каждый интересуется, что там изображено — какая райская усадица, какой обворожительный пейзаж? А тебе чудится, что там ничего нет — нет ничего, кроме нежного петербургского неба с золотистым ангелом на сфере.
Сон Петра Великого
И снится государю Петру Алексеевичу сон, будто рослые преображенцы стоят на краю парадиза и рубят наотмашь невские волны — сверкают в воздухе точеные палаши, летят на ботфорты болотные брызги — отсекают парадиз от материка.
И снится государю Петру Алексеевичу сон, будто конь белый да конь рыжий да конь вороной, под черными паполомами, запряженные цугом, идут по воде, как посуху, и неудержимо тянут за собой парадиз в открытое море.
И снится государю Петру Алексеевичу сон, будто деревья наполняются попутным ветром, как паруса, а ожившие изваяния машут напоследок белокаменными обрубками — и плывет парадиз в незнаемые дали, как волшебный корабль.