Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 10, 2011
Поэзия
Нина САВУШКИНА
Поэт. Родилась в Ленинграде, живет в Царском селе. Автор четырех поэтических книг: «Стихи», «Пансионат», «Прощание с февралем», «Беседка». Стихи публиковались в журналах «Нева», «Постскриптум», «Санкт-Петербург», «Северная Аврора», «Зарубежные записки», в сборниках «Стихи в Петербурге. 21 век, Платформа», «23» (ЛИТО В. Лейкина), «Петербургская поэтическая формация» и др. Лауреат поэтической премии имени Н. Гумилёва. Член Союза писателей Санкт-Петербурга.
«RETRO-FM»
ГРОЗА В ДЕТСТВЕ
Мама, не оставляй меня здесь одну —
ночью на даче, иначе я утону
в небе лиловом, в черной воде ручья,
там, где горит шиповник, как помада твоя.
Солнце на тучах намазано, как горчица.
Мечутся птицы. Что-то должно случиться…
Вечером выйду в сад, возле клумбы сев,
буду срывать петуньи и львиный зев
и в тайниках закапывать под стеклом…
В небе — разлом. В электрическом свете злом
морды цветов оскалятся по-собачьи.
Я убегу, заплачу, спрячусь на даче.
Свет раскололся. Осколки рухнули в лес.
На горизонте алый набух надрез.
Ширмой дождя завешены все пути.
Мама, ты завтра не сможешь меня найти.
Гром — перебой в небесном сердцебиенье.
Дом погребен под мокрым пеплом сирени.
Утром я не узнаю в окне пейзаж.
Водорослями задушен просевший пляж.
Встала дорога дыбом, ее изгиб
выгнулся позвонками колючих рыб —
в ракушках, тине, трещинах перламутра…
Мама, мы потеряемся здесь под утро!
СЪЕМНАЯ КВАРТИРА
Чиркнув спичкой в темной прихожей,
на пороге замри. Смотри,
как жилище меняет кожу,
мимикрирует изнутри,
подчиняется квартирантам,
словно крепость, сданная в плен.
Скрипнет шкаф или всхлипнет кран там,
и вспорхнет с порыжелых стен
эхо прошлого — звон фарфора,
морды бархатных оленят
на ковре. Где тот год, в котором
краски детства начнут линять?
Быт, казавшийся нам веселым,
сменит старческий неуют,
и, пропахшие корвалолом,
на балконе цветы сгниют.
И потянется вереница
пришлых, ушлых, чужих жильцов.
Дух теснится ли, свет лоснится,
что нам снится, в конце концов?
Смуглый сумрак в углы забрался.
Тени прошлого — ни причем.
И пришелец неясной расы
дефлорирует дверь ключом.
«RETRO-FM»
Хочешь, уедем в молодость, словно в лифте,
влезем в квартиру, где теперь никого.
Вспомним былые девичники, и, налив в те
пыльные рюмки, выпьем за Рождество.
Выстрелит пробка, развеется струйка газа, но
можно дурить, курить, сорить безнаказанно.
Нас не осудят. Больше ругаться не с кем.
Можно плясать, от зеркала удалясь,
и наблюдать лицо свое дерзким, детским,
твердым, как яблоко, в пчелах колючих глаз.
Близкие наши, считавшие нас отпетыми,
Так далеко… Греми в пустоте кассетами.
Юность вопила «Шарпом», воняла «Шипром»,
Кожзаменителем, трехрублевым вином.
Вооруженные этим нехитрым шифром,
мы очутились в сдвинутом, чуть ином
мире, который позже куда-то денется.
Сердце тоска цепляет, как заусеница.
Мы на минуту стали моложе, вхожи
в зал, где блажные рожи, «Ласковый май».
Звуки и запахи, вросшие плотно в кожу,
как пропотевший блейзер, с себя снимай.
Мы оторвались, сорокалетние гопницы.
Нас не догонят! А, впрочем, никто и не гонится…
ВОСПОМИНАНИЯ О ПОЭТИЧЕСКОМ ВЕЧЕРЕ
В КОКТЕБЕЛЬСКОМ КАФЕ «БОГЕМА»
Южная ночь, пропахшая табаком.
Много поэтов, каждый — малознаком.
Строчки скользят, как стрелки на циферблате.
Сцена: кому — погост, а кому — танцпол.
Отрокотав верлибры, с нее сошел
юноша в черном… Дама в цветастом платье,
дергаясь, будто образ насквозь пророс,
стих декламирует, что не лишен угроз —
юбку задрать и двинуть за молодежью.
Вдруг мимикрирует, резко помолодев,
и, вызывая тремор у здешних дев,
в зал презентует улыбку свою бульдожью.
Пафос понятен, но что ж она так вопит?
Публика, забывая про общепит,
вилки роняет и застывает в коме…
Море снаружи ворочается, как спрут.
Волны, гремя, последние строфы жрут.
Им не нужны сторонние звуки, кроме
плеска медуз, пощелкиванья камней —
незарифмованной песни природы. В ней
не суждено застрять ни одной строкой нам —
тем, кто в кафе приморском бубнит с листа
текст, как пароль для вечности, где места
не застолбить нам — праздным и беспокойным.
ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНОЕ
Тетка жует в купе, яйцо колупая, —
чаю стакан, салфеточка голубая,
хлебные крошки в складках юбки плиссе,
вечное напряжение на лице.
Поза статична, выработана годами —
руки на сумке, ноги на чемодане.
Бархат купе, потертый, как кошелек,
темен, поскольку свет за стеклом поблек.
Сзади за стенкой струнные переборы.
Песни поют там барды, а, может, воры.
Голос, срываясь, словно листва с куста,
шепчет: «Конечная станция — «Пустота».
Площадь в ларьках — гниющая, как грибница.
Вырвана жизнь отсюда, а запах длится —
выстуженный, грибной, печной, дровяной,
пепельно-горький и никакой иной.
Тетка лежит в купе, как ручка в пенале.
Снится ей, будто рельсы все поменяли.
Очередная станция проплыла.
Не угадаешь — Мга или Луга… Мгла.
Ждет ее муж на станции столь же дикой
с ржавой тележкой и пожилой гвоздикой,
в потных очках и вылинявшем плаще.
Вдруг не пересекутся они вообще?
Утренний выход грезится ей иначе —
мрамор ступеней, пляж, кипарисы, мачо,
будто бы поезд вдруг повернул на юг…
Падает с полки глянцевый покетбук.
ИСТЕРИКА
Когда я была ребенком с солнечными кудрями,
ни один режиссер не заснял меня в мелодраме, —
в каком-нибудь сериале, где бы меня потеряли,
потом отыскали, ласкали… Слезы бы утирали
зрители, уткнувшиеся в экраны,
ибо мои таланты безмерны и многогранны.
После, созрев, я себе завела обычай
в гости ходить с истерикою девичьей.
Усесться за стол набычась, в тарелку тычась,
и вдруг зарыдать, как будто украли сто тысяч,
бойфренд надул и слинял на последнем сроке…
Да мало ли что? Ведь люди вокруг жестоки!
Короче, дома — шаром покати, и скоро начнутся схватки…
К тому же умерли все — львы, орлы, куропатки,
бабушка с дедом, гуппи, морские свинки…
А поскольку, как сказано выше, украли сто тысяч,
то не на что справить поминки…
Заплакать, и Золушкой — в ночь,
но не быстро, а так, чтобы следом
успели выскочить все —
прощупать пульс мой, укутать верблюжьим пледом,
отпоить корвалолом, сунуть в рот сигарету с ментолом,
потому что мир без сочувствия кажется голым…
Чтобы понравиться всем вам — пресыщенным и сердитым,
стану хоть ренегатом, хоть гермафродитом.
Я согласна на смену ориентации, внешности, пола,
только бы безразличие ваше душу мне не кололо!
Я вообще-то гуманна, не приемлю угроз.
Просто в школе меня всегда волновал вопрос, —
что случится, если в дачный сортир зафигачить дрожжи?
Все равно я взорву этот мир, но позже!
Я начну с фольклора, где все безнадежно старо.
Перелицую сказки — от «Репки» и до Перро.
Мерзкая жаба станет райской колибри,
стих прощебечет в певчем своем верлибре.
Дряхлым Кощеем зачахнет могучий витязь…
Вы не согласны с трактовкой моей? Утритесь!
Сколько вспухнет мозгов, сколько сломано будет копий!
О, скандала пьянящий настой, драгоценный опий!
Наговорилась за все бессловесное детство!
Цыц, Иуды, к ноге! Куда вы посмели деться?!
Некого пнуть — разве что колоннаду пустых бутылок.
Но кто там с картонной иконки уставился мне в затылок?
Что ж! Плюй мне в седое темя, отлучай, презирай!
А я напялю перчатки и выполю весь твой рай!
ТАНДЕМ
Вы так давно вдвоем, что портрет семейный
впору писать охрою или сиеной.
Краски поблекли, иллюзия износилась.
Так с разнотравья вы перешли на силос.
Сжата до строчки литературная нива.
Вы за чужой межой следите ревниво,
оголодавший дух надеждой питая —
вдруг прорастет там свежая запятая.
Творческий мезальянс обречен — он вечен.
Вечер. Ночник сочится желчью, как печень.
Ты зависаешь профилем остроносым
над эпопеей, пьесой, эссе, доносом.
Невдалеке супруги затылок пегий
зимним кустом дрожит над листом элегий.
Стынут анорексичные ручки-ветки —
эти обломки облика злой нимфетки,
что поджигала строчку, как шнур бикфордов,
смесью игривых рифм, нетвердых аккордов.
Хочешь спросить: «Где стиль, дорогая? Что ты
ныне таскаешь рифмы мои, как шпроты?
Снова две вилки сцепились в одной тарелке.
Наши размолвки, словно обмылки, мелки…».
Пьесу в четыре руки разыграем рядом.
Мы над листом, над Кастальским ключом, над кладом
роем вдвоем. О лопату звенит лопата
неповторимой музыкой плагиата.