Стихотворения
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 2, 2010
Дмитрий Шабанов
Поэт, прозаик. Родился в 1985 году в Минусинске, с 2009-го года живет в Санкт-Петербурге. В 1998 году стал лауреатом всероссийского конкурса «Мы – лицеисты». В 2000 году получил стипендию им. В. П. Астафьева, вошел в лонг-лист Астафьевской премии 2009 года. Финалист всемирного поэтического фестиваля-конкурса «Эмигрантская лира – 2010».
Публиковался в журналах «Абакан литературный», «День и Ночь», в интернет-журналах «Точка зрения», «Пролог», «Полутона», «45-я параллель», «Новая литература», «Знаки».
Один из редакторов раздела поэзии в интернет-журнале «Точка Зрения». Главный редактор интернет-журнала «Дорога 21».
В АБСОЛЮТНОМ ЛЕСУ
Темнота
Необоримое «прощай». Впиваешься крюками глаз, но
Состав вздохнул и отошел, ему хватило двух секунд,
Чтоб обесточить этот мир — огни смеркаются и гаснут,
И не дождаться, что они лицо, как память, рассекут.
С опаскою поводыря ты заступаешь в эту жижу,
А я, у каждого столба в бетон врастая головой,
Пытаюсь поперхнуться злом, и больше ни черта не вижу.
Тащи меня куда-нибудь, смиряя шепот горловой.
Тащи меня — и тишина смеется ужасом вокзала.
Упиться вусмерть дай нам днесь — и мы к ближайшему лотку,
И первые клубки вина навстречу первым комьям жалоб,
И эта тряска, эта смесь, и взгляд привинчен к потолку.
Нас выдыхает из метро, нас сцапывает электричка.
Ты ведаешь меня? — Веду.
Верни меня в прилежный дом,
Где не дрожит еще рука и стол от кофе не коричнев,
И этот выморочный день, еще не вышедший винтом
Сквозь толщу бытовых надежд.
На улице потоки чалит,
Урча и хлюпая дождем, настойчивая темнота,
Прилипчивая темнота…
Ты что-то черный… — От печали.
Она уехала? — О, да.
Она вернется?..
* * *
Нет смысла на неделе. Приезжай
Ко мне на выходные, в эту присну,
Где вялые слова не дребезжат,
Совсем над головой моей зависнув,
Где душно, как меж двух холеных баб,
И маетно, как в стопорнувшем лифте,
И мой сосед — обыденный сатрап —
Вообще не смыслит в Джонатане Свифте.
Прохладный полдник выпьет эту жизнь
Спиртовою настойкой на алоэ,
И мы с тобой священный гигантизм
До воскресенья наново построим.
* * *
В абсолютном лесу, среди прочих мудил,
Я с гадальною картой на бал приходил
Вместо дамы.
Я погуливал с теми, кто вечно в бегах,
И закусывал снегом пары шмурдяка
И «Агдама».
Так лоснилась рубаха от грязи в душе!
Я ломал свои ноги о рай в шалаше,
Поскользнувшись на крыше;
И стремился уйти под спасительный дождь,
Управляя людьми, как акунинский Дож;
Возвращался простывшим.
Я выбрасывал крестик нательный в окно,
И считал за бессмертье судьбы толокно,
И ходил по перилам,
Называл окружавших меня дурачьем
И хранил, как священное, имя Ее,
И, по сущности, был им.
Так нельзя ли теперь мне от этих щедрот
Хоть недолго пока не заглядывать в рот
Этим черным и сытым,
Что, поскольку мне радость сейчас дорога,
Из последних углов наставляют рога,
Напрягаясь копытом;
И нельзя ли немного чудной простоты,
Так беспечно отпущенной тварям лесным
Или детским игрушкам?
Потому что, боюсь, за такие грехи
Не поверят теперь о волках пастухи,
И, что самое страшное, иже еси,
Мне теперь не поверит пастушка.
Бессмертие
Задохнемся на кухне, на той, украденной,
Неоплаченной, с газовою плитою,
Над которой луна, как большая градина —
Ньютоново яблоко налитое.
Отдадим, кроме Марсова, все поля им —
Там остался ободранный семицветик.
Вот последнюю форточку залепляем
На вина оплавившийся герметик.
Нам на воздух выйти уже немыслимо.
Там лицо насмешливое, в какое
Без стыда и срама я мог бы выстрелить,
И уйти под занавес под конвоем.
Наше время бетонное обездвижено.
По подснежникам нашим прошел подследник.
Ты запомни, друг мой, я пью за Рыжего,
За последнего гения, за последних…
Ты запомни, я силился душу выстрадать.
Оказалось, это лишь наживное.
Ты запомни, друг мой, я пью за выстрелы…
Хотя кто запомнит, раз ты со мною?!
По обязанности придут, ворвутся и
Нам грехи сосульками слез замоют.
Прогорит наша тихая революция:
Ни дворца нам Зимнего, ни зимовья.
Только зазимки…
В утречко конопатое,
Опьяненные ненавистью, любовью,
О земли прокуренные комья
Будут гнуться кованые лопаты;
И стоящие, будто бы между прочим,
Будут взглядывать на испарин мирру
И молчать, словно остались в мире
Только гуд железа и пот рабочих.
Земля без возврата
Есть место, где можно уйти только в один конец,
Словно в берлогу, где алчущий зверь залег,
Телом своим тропы протащив свинец,
Как серебрянка — воздуха пузырек.
Есть поле, в котором не нужно искать тропы,
Где ночью все рушится и шуршит
В ногах, потому что ковыль тяжелей крупы
Созвездий, и нет больше дома, и слух зашит.
Есть дом, в котором с балкона представить все:
Как ты убредешь, шарахаясь в ковыле,
Как будет ветвиться ужас, как мрак снесет
Запуганным ветром
можно неспешно,
кантабиле…
Есть страх, что ты никуда не пойдешь вообще,
Что слишком уютно, а в поле уже зима,
Что теплоцентраль исправна, в дождь можно сходить в плаще
До ближнего магазина…
И есть неприязнь к домам.
В дни…
В дни, когда взрывали больше, чем сообщали об этом,
Шаткие опоры мира, который вот-вот и рухнет
В тартарары, построенный то ли дьяволом, то ли Сетом,
Мы обретались на этой промозглой кухне,
В чьей гари копился сумрак, похожий на страх святоши —
Комического рельефа два истощенных тела,
Ждущие разрешения, будто бы жребий брошен;
И одно из них говорило, а другое просто глядело.
Говорило о том, что холод, что в плите починить проводку
Было б впору, а то замерзли ни за что ни про что, как черти,
Что технический дорожает (а когда-то мы пили водку,
Заедая клубничным вареньем, по чуть-чуть и совсем не за этим,
Как теперь). О политике — мало. Вроде, что там, царя вернули,
Запретили сжигать трехцветный и прилюдно коверкать гимны;
Больше все о границе «между»: что петля не вернее пули,
Но заметней и ближе к телу, в общем, способ прерогативный.
И у каждого гнила память. Хоть и надписи были стерты:
На стене обновили краску, на руках возродилась кожа.
Я пластался, как в чем-то мертвый, но живой человек за бортом,
Да и ты коротался тенью, как повязанный в ночь вельможа.
И у каждого тлело имя. Оно было святым и черным.
Мы гоняли его за скулами, не зная куда приладить.
За окном мельтешили вихри непристойным разгулом порно.
Ты просто боялся думать, а я размышлял о глади,
Бывающей только в осень, под утро, при солнце, маслом
Облизывающем воду, малиновящим таверны
На том берегу, и лодку… Ты встал, и ножом консервным
Разрезал, и стало красным
Округлое покрывало стола, неприятное больше,
Чем кровь… И она свернется… Ты глянул: мы склеим ласты?
вряд ли… И не взорвемся… Пока не откажет поршень,
То бишь сердце, мы будем мерзнуть… Кивнув согласно,
ты вышел наклеить пластырь.
Эскиз № 3
1
Вода уже ушла из погребов,
Ей салютуя, проросла картошка.
На шляпке моль, приколотая брошка,
Как лучший вид из плесневых грибов.
Пришла весна — я вышел покурить.
Ты вышла за очередной покупкой,
А у меня вчера сломалась трубка,
Но я б не стал об этом говорить,
Когда б не твой наряд, о, mein kampf,
Плывущий всуе от тебя отдельно;
Выходит так, что прошлое нательно,
Его бы, как рубаху, сунуть в шкаф.
В кармане брюк пошерудив ключи,
Жуя глазами шляпки и «андретту»,
Я в рот вложил чужую сигарету
И пепел обронил на кирпичи.
«Тоскливо, — мне подумалось, — едва ль
У нас с тобой получится иначе,
И мы куда-нибудь запрем и спрячем
Большую шляпу, трубку и вуаль».
2
Пришла весна — я вышел покурить.
Крылечко — символ моего надела
И весь надел. Дыхание редело,
Как полотые гряды посреди
Не полотых.
Поэтому я сел
На корточки. Дрожали сухожилья,
Но я сказал, что сила и бессилье,
По-моему, равны и охладел
К их перекрестной боли.
Слегонца
Окурок запустил в аппликатуру
Ветвей, но не попал, твержу: «Халтура…
Христос бы все равно сошел с крыльца,
Как он сошел с креста. Как он ходил
По водной глади или брел с котомкой,
Взрывая мир в глазах одной походкой,
Пока алхимик получал тротил».
Я не сойду. Мой votum — отчуждение,
Во мне, скорее, сомкнутость, чем сила.
Я сам в себе.
Летает дрозофила
Вокруг меня, почуявши гниенье.
3
Постукиваю пальцем по стеклу.
Меня одолевают эти мухи,
Которые так мелки, что, не в духе,
Со злости их не отловить в полу
Вельветовой рубахи.
Каркаде
Дымится неестественно, поскольку
Он сам кустарен: лепестки и дольки
Я собирал на дворовом кусте.
Но мне плевать, поскольку и себя
Я больше не считаю благородным.
Кустарники бывают беспородны,
За это их не рубят, но грубят
За это им.
Отсутствует излом:
Я выставил вчера двойные рамы,
Теперь мне отраженье слишком прямо
Напоминает о лице былом.
«Моя непонимае» — говоря
Ему всерьез, я думаю: «Навьючил
На этот образ столько роз и чучел,
Что проступи вдруг сквозь него заря,
Я помолюсь впервые в жизни и
Повыбью мух, и раму отодвину,
И опрокину чай, и, опрокинув,
Дождусь конца журчания струи».