(Пётр КАЗАРНОВСКИЙ)
Опубликовано в журнале Зинзивер, номер 1, 2010
От редакции:
Рецензия Елены Зейферт, в сокращенном варианте опубликованная в журнале «Знамя», № 3, 2010, печатается в полном объеме с любезного согласия автора и редакции журнала «Знамя».
В ПОИСКАХ СМЫСЛОВ
Аркадий Бартов. Ритм эпохи. СПб., Juolukka, 2009.
В литературоведении уже довольно давно прорабатывается вопрос о возможности объективности в тексте, ощутимое отсутствие в котором автора-рассказчика — ни для кого не новость сегодня. Однако литература развивается быстрее своих исследователей, что и должно происходить, и свидетельствует все-таки не о ее смерти, а, вопреки всему, о развитии и органической жизни.
Книги Аркадия Бартова — как раз подтверждение такого развития почти «вопреки всему». Издавна выбранный ход миниатюр, складывающихся в своеобразный метатекст, который создается как будто сам собой, — визитная карточка писателя Бартова, причисленного критикой и к концептуалистам, и к феноменологам, и т. д.
В самом деле, удивительно, что часто именно в стилизации писателю удается подчеркнуть характерное и характерное в изображаемом объекте. Причем это могут быть Наполеон с его маршалами или полуреальные средневековые китайские поэты, средневековые же европейские хроникеры или незатейливые рассказчики недавнего прошлого — в любом случае, при всей дистанцированности от объекта, возникает эффект присутствия, сопровождаемый едва уловимой иронией. Откуда эта ирония? Думается, что сам акт скрупулезного рассматривания минимального движения и почти насильственного погружения его в отдельно взятую часть текста (заметим, анти-толстовский метод, приводящий, между тем, к внешне непреднамеренному ощущению текучести) предполагает определенную отстраненность от предмета изображения.
Метод Бартова кинематографичен: главы-«наплывы» располагают к перемешиванию, тем более что частый у писателя синтаксический минимализм не препятствует самостоятельной — читательской — компоновке частей в единое целое. Писатель, например, и не скрывает, кажется, что некоторые циклы или опубликованы не полностью, или не завершены, — но это не мешает их целостному восприятию.
Новая книга Аркадия Бартова «Ритм эпохи» — скорее критического, эссеистического толка. Она состоит из двух разделов, в первом из которых примечательны не столько заголовки, сколько подзаголовки. Однако заглавие — «Пламя письма» — открывает кажущуюся невероятной грань творчества Бартова: никогда не выходящий из берегов «историк»[1] признается в горении, что должно корректировать наше представление о пресловутой «объективности». Взятое из текста Жака Деррида высказывание «Как только пламя письма охватывает понятие, понятие сгорает дотла» дает не только заглавие первому разделу книги, но и открывает внутренний смысл творчества нашего автора. Иначе как о грустно-ироничном, холодно-саркастическом, мы о нем, кажется, не догадывались. И если в его общеизвестных произведениях, как представляется, нет понятий в строгом философском смысле, то означенные им понятия (иногда намеренно не названные, но узнаваемые читателем) оказываются приговоренными. Исходя из литературного, общекультурного и исторического сегодня, Бартов выстраивает модель, в которой беспристрастно складывает кубики явлений: картина выходит парадоксальная — Россия как родина постмодернистских интенций; включенность разнородных и разнонаправленных (и даже взаимоисключающих) литературных направлений в общий поиск прозрения в Высшее; и т. д. Многие статьи этого раздела со временем станут незаменимым материалом для историка литературы нынешней эпохи; а одна уже сейчас, несколько дополненная и пересмотренная, могла бы стать предисловием к представительному изданию поэтов пролетарских и крестьянских объединений раннего советского времени. Интерес подхода Бартова, кажется, заключается в том, что, будучи писателем, он в своей эссеистике и критике исходит как будто не из текста, а из контекста. Или направляет свой взгляд как бы сквозь текст… Ведь и прозвучавшее или напечатанное не равно услышанному или прочитанному.
Второй раздел — «Люди и книги» — уже порядком слов в названии подчеркивает интерес автора скорее к человеческому, нежели к литературному. Здесь отмечены юбилейные даты не только (хотя, может быть, и в первую очередь) писателей, но и книг. Вдобавок вспомним полисемантику союза И в русской литературе: иногда он претендовал на разделительность, иногда — на соединительность, а подчас — на слиянность, нераздельность смыкаемых им слов… Оттого и употребление этого союза в разделе весьма примечательно: это и нераздельность писателя и его творения (Оруэлл и его «1984»), и проблематичность оного («Вехи» или Ортега-и-Гассет), и сокрытие общего в личностях рассматриваемых писателей («…Чехов, антисемит или юдофил?» и «Ионеско — отец абсурдизма <и сын Румынии>»). Не будет преувеличением сказать, что здесь Бартов развенчивает мифы — ментальные, культурные, литературные… Разумеется, сделать это трудно, поэтому и почти все представленное носит вид серьезной игры и заострено полемически: к мифам, существующим на правах понятий, автор подносит опасные взрывные смеси, не боясь, что может сгореть и остальное… Для Бартова важно и здесь установить истоки того, что стало предметом его рассмотрения. Так, например, смысл фигуры Брежнева как симулякра позднего советского времени уясняется при обращении к непрекращающейся традиции «потемкинских деревень». А в восприятии «Евгения Онегина» сходятся взаимоисключающие тенденции — от позитивистских до постмодернистских, и каждая играет с образом «пустоты», попадая или не попадая врасплох в зависимости от адекватного представления того, с чем имеет дело.
Наверно, новая книга Бартова, не будучи в буквальном смысле художественной — которой мы могли бы ждать от такого писателя! — вносит весьма важные коррективы в его творчество: ею автор уравновешивает свой интерес к абсурдистскому, и проводит види-
мую — горизонтальную? — черту между поверхностным, элементарным, чуть ли не целиком перешедшим во внешнее и глубоким, глубинным, как постигающим некие истоки бытия, так и порождающим оные. Иначе говоря, в наиболее известной части творчества писатель говорит о многообразии следствий, а здесь — здесь о немногочисленных и так неуловимо схожих между собой причинах.
А нередкие отсылки к знаменитой книге Астольфа де Кюстина позволяют увидеть своего рода «путешествие»: Бартов словно странствует по людям и написанным ими книгам. Это вполне в духе Вельтмана с его «Странником», Сенковского-Брамбеуса с его «Фантастическими путешествиями…», Ксавье де Местра с его «Путешествием вокруг моей комнаты». Именно таким — нагруженным традицией, глубоко помещенным в нее — и д┬олжно, по убеждению Аркадия Бартова, понимать постмодернизм — в высоком смысле космополитическую и анархическую концепцию творчества.
Даже в строгих, подчас сухих, более или менее известных фактах наш писатель находит интересный ракурс, чем приближает к нам фигуры прошлого. Уже это ценно! А эпиграфы, предпосланные ко многим его статьям и эссе, уточняют далекий замысел. Так, используя слова Юлии Кристевой: «Поэтическим является все, что не превратилось в закон»,[2] ставшие одним из эпиграфов, можно сказать, что Аркадий Бартов противостоит законнической сущности факта, побеждая его смелым, живым и непредвзятым взглядом заинтересованности. Наверно, только при таком подходе возможны неожиданные встречи, даже если встреченный давно знаком. Только тогда возможны не фиктивные новые смыслы.
Пётр КАЗАРНОВСКИЙ
[1] Здесь это слово уместно помещать как в традиционном смысле, так и — не в пейоративном плане — в значении, которое приписывала г-жа Простакова своему сынку…
[2] Вполне в манере А. Бартова — находить аналогии в разных культурах. В pendant попробуем распространить цитируемое писателем высказывание, найдя аналогию в русской культуре, которая интересует и занимает нашего автора, т. к. таит множество прозрений и аналогий. В свете высказывания Ю. Кристевой извечная противопоставленность закона и благодати, предложенная в XI веке митрополитом Илларионом, обретает новые смыслы и интенции.