Опубликовано в журнале Зеркало, номер 64, 2024
Странник, странник,
Прячься в подрамник!
А.М.
Пролог
Странник – это я, Антон Домнин. Эдакий вечный блуждающий артист, в томленье упования бредущий, сам не свой, неведомо куда… С момента моего чудесного входа в искусство, когда за одно лето я познакомился чуть ли не с десятком будущих знаменитых художников, буквально впихнувших меня в неведомый доселе мир андеграунда и спровоцировавших мое собственное творчество, совет, ненавязчиво высказанный мне в стихотворной форме моим приятелем, богемным московским поэтом, оказался весьма актуальным. Даже если в момент честного стресса и скрытой опасности оглупления на монотонной службе поблизости не находилось реального подходящего подрамника, если мне нужно было убежать от внешней среды, от плохого настроения или казуса в вверенных мне обязанностях, я старался найти его в ином предмете, и в той форме, что отвечала творческой потребности в данный момент. Ведь всё, что нужно художнику для работы, на самом деле – виртуальный каркас, рама некоего выделенного пространства, обрамление любого внешне нелепого, но внутренне созидающего процесса, параформа страдающей неполноценностью концепции, внешние границы для тычущейся, мечущейся во все стороны идеи. Подрамником ad hoc могут стать стены комнаты, в которой ты валяешься на прокуренном диване, старательно и мучительно подражая Ахматовой, чью открытую, суровую поэзию, уверен, нормально знают только в России, – «когда б вы знали, из какого сора…», – и пытаешься в ученической тетради набросать идею новой акции, а в голове раздаются лишь голоса друзей из прежней жизни, да эха нерожденных детей, зовущих тебя совсем к другим, более материальным и реалистичным подвигам; или же им может быть крепкое тело маленькой кареглазой женщины, с которой ты провел долгожданную – после необъяснимых физических преград: все попытки сближения вызывали у неё в самый ответственный момент странные, непреодолимые боли, – первую ночь на узкой металлической постели с пружинным прогибающимся матрацем в маленьком сарайчике для отдыхающих, то засыпая после гибких и томительных ласк, то просыпаясь для новых сладостных утех, и вот теперь ты лежишь, еще не полностью проснувшись, и фломастером вырисовываешь на этом теле непонятные ритмичные загогулины, борясь с ненужным хихиканьем и дрожью материала от щекотки, особенно почему-то стараясь украсить орнаментом упругие маленькие груди с розовато-коричневыми сосками, и разные ложбинки и выемки; наконец, им может быть просто далекий лесной пляж, на котором вы с сестрой позабыли свое время и себя самих, и увлеклись строительством далеко не эфемерных песчаных замков: борьба с вечностью в лице мерно набегающей ряби вечернего прилива не дается легко, – пыхтя и колдуя над мощными стенами крепости, вы вернетесь к действительности лишь когда над головой сурово прогрохочет пограничный вертолет, и – всё, всё, искусство позабыто, родители нас ищут, боже, скорее вглубь темнеющего леса на тропку каменистую, домой, – подобно васильевским предгрозовым детям, вы мчитесь в полной тьме, ни разу не споткнувшись там, где днем пройти с трудом возможно промеж корней и валунов, а брошенные, опустевшие замки тихо оседают, уступая мерному натиску волн и темнеющей пены балтийского прибоя; да, в конце концов, это может быть и лист бумаги, это обязательно может быть лист, только не забудь прочертить там рамочку, чтобы поставить перед собой границы для выплеска эмоций, и тогда можно позабыть про холодные колени под письменным столом, и про лед на оконных стеклах в жарко натопленной якутской избе далеко от дома, – ещё бы, ведь за окном-то минус 45, – главное, есть время, есть бумага, тушь и карандаши, простенький приемник с новостями Би-Би-Си и обзорами Севы Новгородцева сквозь треск статических помех, и мысли о далеком русском лете с пахнущими сухим сеном русоголовыми девушками, и обильные воспоминания с Большой Земли, неровными фрагментами выплескивающиеся на шероховатую поверхность листа…
В общем, возможности ухода неисчерпаемы. Как и странные преломления биографических прямых и зеркальные трансформации временных пластов. Иногда в своих перемещениях по земной поверхности я терял нить своих ощущений и поднимал в путанице хмельных трав предсказаний и судеб чьи-то чужие, чаще всего своего отца, либо деда, либо каких-то иных предков. «…Средь растений знакомых ищет сладостных сплетений…». Вытягивая их понемногу из клубка бесконечных обрывков чьих-то разговоров, странствий и воспоминаний, я забывал на какой-то момент, по чьему следу и в каком времени я шел, – вернее, искренне верил, что это все происходило со мной, – потом спохватывался, возвращался назад, туда, где слепые, шамкающие старухи в рваных туниках умудрились еще больше запутать за это время все концы, шарил вокруг в поисках своей нити, иногда вновь принимал чужое время за свое, и вновь возвращался, пока не находил, в конце концов, собственную жизнь. Спустя сто три года мне удалось добраться до своего семидесятипятилетия, но там я опять подобрал чью-то нить, которая увела меня обратно во времени, туда, где полосатый матрас накатывался на меня при свете одинокой свечи в медном подсвечнике у изголовья, обрушивался с мощью девятого вала, захватывая с собой моря, леса и горы, безостановочно сворачивая все пространство вокруг, но почти всегда останавливаясь как бы у моих ног, иногда прихватывая и их в своем свирепом скручивании, и тогда перепуганный мир затихал до утра. Я же лежал пластом на своем бесконечном матрасе, и ноги мои доставали горизонта, так что я едва мог различать свои ступни, а руки раскидывались через поля и степи, так что концов их и не видно было, матрас же уходил за горизонт до темного неба, куда уже почти не доставал свет свечи, и оттуда, грозно набычившись, погромыхивая и посверкивая, начинал свое извечное свертывание…
В детстве страшно было иногда проваливаться в сон, после того, как мама приходила поцеловать меня, а потом папа рассказывал свою любимую сказку про дедку Черничку и бабку Брусничку, «вышла девочка с корзиночкой на просеку, а навстречу ей медведь», – нет, это не оттуда; «одну ягодку собираю, другую привечаю, а третью примечаю…» – нет, и это не то; «и тут Черничка привел мальчика на замечательную полянку, где он мгновенно набрал полную корзину ягод на день рождения своей мамы» – да, вот это похоже; а потом я оставался в темноте один, с едва различимыми бликами от уличных фонарей и колышущимися тенями деревьев на оконном стекле, и меня охватывало оцепенение, – потому что я предчувствовал, что сейчас мир начнет сворачиваться, и я ничего не смогу сделать, чтобы остановить его крушение. Чтобы оттянуть этот момент, я читал запоем книжки под одеялом с фонарем, – а если кто-то входил в комнату, я всегда успевал выключить фонарь. Но на самом деле, это был сизифов труд; я начинал ощущать миросвертывание только когда сон овладевал мной; утром же и в остальное время я вовсе не помнил об этом странном явлении, и потому не мог об этом никому рассказать ничего внятного.
Много лет спустя, когда брату Борису (или мне?) делали литотрипсию – дробление камня в почке, – он не знал, или вовремя не сообразил, что операцию будут делать под общим наркозом, и с замиранием сердца осознал уже на столе, с подсоединенной к вене капельницей, что уходит из реальности и проваливается в сон, или в смерть, откуда не сможет контролировать мир, врачей и себя, и душа его вышла из тела и в недоумении повисла на какое-то время под потолком, а потом, скучая, начала бесцельное блуждание по желтоватым гофрированным трубам, поднимаясь все выше и дальше от тела, – очевидно, между этажами в больнице, так что она могла хоть и приглушенно, но слышать все разговоры, которые происходили в палате, и бесконечные, ритмичные, с металлическим звоном, удары молота кузнеца по наковальне, и переживания конюха за подкову, которая всё не хотела коваться, и уверения девушки с мокрыми русыми волосами в сером монашеском платье в том, что если подложить черную подушку с вышитым на ней сердцем, то подкова обязательно выйдет… Потом он с удивлением почувствовал, что его, точнее, его тело везут куда-то на колеснице, и душа его неохотно приспустилась из ноосферы, но не вошла в тело, а зависла опять между этажами, и кто-то, возможно, кузнец, всё настойчиво спрашивал его, придет ли кто за ним сегодня, так что душа в конце концов не выдержала натиска и шепнула чужими, пересохшими губами его тела, что «да, кто-нибудь обязательно придет», но и тут он не проснулся, а просто уже с вернувшейся душой продолжал спать, пока не приехала Лена и не отвезла его, нелепого и отрешенного, на такси домой. А позже, в 1926 году, в начале сентября, когда невский ветер уже срывал с деревьев пожелтелые листья, Борис умер в психиатрической больнице. Последние дни перед кончиной он совершенно никого не узнавал и абсолютно ничего не ел. Еду вводили ему в организм насильно, да и вряд ли еда эта могла ему помочь. Высох он совершенно, как сообщила нам приставленная к палате нянечка Полина. Перед самой смертью бедный Боря закричал «мама» и умер: значит, резюмировала Лена, он все же узнал маму и выздоровел. «Вот это-то и хорошо», – глядя несколько исподлобья, умиротворенно замечала она всем своим обескураженным собеседникам.
Опять же, много лет спустя я (или Борис? Уже не помню…), скептически глядя как-то на себя в зеркало в ванной, обнаружил странную закономерность в узоре растительности на животе, в чем усмотрел некую связь с загадочным сворачиванием пространства во сне. Конечно, практически у всех мужчин нежелтой расы на груди, животе, а то и на спине наблюдается атавистическое произрастание растительности с разной степенью густоты и кучерявости, и в этом нет ничего необычного. Говоря же конкретно, мое внимание привлек тот доселе малозаметный факт, что в области пупка наблюдались странные вихреобразные гряды волос – явные следы-траектории некоего энергетического мальстрёма. Вертикально спускающаяся с груди косичка у пупка сворачивала вправо, а затем как бы затягивалась водоворотом «отверстия» внутрь. А поднимающаяся снизу, от лобка, вертикальная грядочка делала поворот влево и так же уходила внутрь пупка. Сие бессмысленное углубление на теле явно выступало в роли черной дыры, ведущей в какой-то таинственный, другой мир, куда – разумеется, против часовой стрелки, – непрерывно втягивались энергии верхней и нижней чакр, а может быть, и тот самый «полосатый матрас» из сновидений со всеми горами, морями и лесами…
Вообще, во сне со мной происходили (и продолжают, несомненно, происходить) самые странные трансформации. К примеру, я частенько свободно перемещаюсь в другие, слабо идентифицируемые эпохи и времена, встречаюсь с давно умершими людьми, которых я никогда не видел наяву, и живу явно не своей жизнью. Так, во сне мне легко удается распутать клубок уже описанных жизненных нитей, опознать свою тропу, завязать на ней узелок, и пойти, ничтоже сумняшеся, по дорогам других людей, теперь уже сознательно проживая и переживая фрагменты их жизней. Собственно, надолго уходить от своей нити мне не удавалось никогда, да я и не пытался, если говорить по-честному, однако провести по несколько часов в чужом обличье – дело вполне реальное и достижимое, а главное, от этого никому худо еще не делалось, что самое важное!
Так, однажды я вдруг увидел себя во сне в кресле мотоциклиста, в крагах и кожаной куртке, ведущего в ночи тяжелый мотоцикл с коляской, типа М-62 или немецкого BMW военной поры, по зимней дороге, еле видной из-за непрерывно летящего в мотоциклетные очки снега. Приходилось внимательно вглядываться перед собой в довольно правильное и слегка размытое овальное пятно желтого снега с летящими мне навстречу быстрыми, слепящими белыми мухами, и я не сразу заметил, что в коляске моего мотоцикла сидит кто-то в фуражке, покрытый то ли попоной, то ли шалью, и как-то недовольно сопит. Несколько раз, быстро кидая взгляд то на дорогу, то назад, я пытался всмотреться в лицо этого темного, таинственного человека, пока не понял, что везу Сталина. Но вскоре мотоцикл куда-то исчез, а я оказался уже водителем узкого черного лимузина – очевидно, солидного ЗИСа, – на заднем сиденье которого, естественно, снова сидел Сталин. На этот раз он долго и сбивчиво ворчал про своих кретинов-соратников, про то, как тяжело управлять этой огромной, вязкой и дремучей страной, но постепенно его ворчливое бормотание стало сбиваться и затихать; он вновь засопел, на это раз равномерно, изредка что-то пришепетывая, и вскоре захрапел, притулившись в правом заднем углу и закрывшись, как мне показалось, своей шинелью… Вероятно, вскоре уснул и я…
В другом сне я в изумлении обнаружил себя на трибуне Мавзолея в толпе пожилых и кряжистых людей в добротных серых и темных пальто; из репродукторов неслась бравурная музыка, внизу и перед нами по площади текли безостановочные реки шумных демонстрантов… Неожиданно ко мне с хитрой улыбкой обратился стоящий рядом Брежнев, сообщив, что «можно уже чуток и согреться, а то стоим мы тут на ветру, как бы не задубеть»! Подмигнув мне, он достал из кармана пальто маленькую фляжку и пару серебряных с чернью стаканчиков, налил за парапетом мне и себе по половинке, после чего стал вдруг учить меня, как правильно пить водку. «Первую рюмку не надо до конца, понимаешь? – добродушно мурлыкал Брежнев. – Пригубил, и хорошо. Нужно, чтобы организм к первой дозе приспособился, привык. А вот вторую уже можно и побольше глотнуть. Но не спеши. И закусывай, само собой. Тогда всё нормально будет».
Он еще долго продолжал бормотать что-то в подобном отеческом духе, похлопывая меня по плечу и подтрунивая над моей молодостью, пока мы оба не захмелели и не уступили чарам Морфея.
…В общем, когда тот человек засыпает, я быстро возвращаюсь к своему узелку, развязываю его, иду обратно по выбранной нити и – просыпаюсь в своей современной, несовершенной постели, полной сбившихся простынь, бесформенных одеял и непременного одиозного пуха от подушек…
Но Бог с ними, с матрасами и подушками. В приложении вы найдете пересказы некоторых моих сновиденческих путешествий по чужим временам и пространствам, напоминающих сценарии задуманных, но так и не снятых в нужный момент фильмов.
Сон первый. Понедельник
Мерно плеща, накатывались на гранатовый берег прозрачные вальчики прибоя, шуршала шебутным песком в залив отступающая волна. Подложив под себя прогулочную куртку, Николай Георгиевич сидел на большом валуне, меланхолически глядя на темную полоску фарватера на горизонте, но вышеописанных звуков не различал: туг он был на ухо, пользовался слуховой трубкой, в которую надо было почти что кричать, к чему дети-шалуны, само собой, прибегали с большим удовольствием, – по очереди выкрикивали что-нибудь в трубку, если больше никого из взрослых рядом не было, и заливались от хохота так, что штанишки промокали. Однажды, купаясь в заливе вместе с племянниками и братьями, Николай Георгиевич упустил свою трубку, рассердился и заставил всех нырять и шарить по дну вместе с ним: естественно, трубку не нашли, и пришлось к вечеру запрягать соседскую кобылу в коляску и посылать прислугу в аптеку в соседний городок, где курорт был посолиднее и имелись врачи; у нас же была самая что ни на есть рыбацкая деревушка, с развешенными сетями и давно не крашенными баркасами на берегу, с разбросанной на причале рыбьей требухой и истошно орущими чайками, так что, кроме магазина, почты, протестантской кирхи, кладбища и летнего кафе, в поселке ничего из атрибутов цивилизации не водилось. Впрочем, Николаю больше ничего и не нужно было; он приезжал туда отдохнуть от своих железных дорог и салон-вагонов, наслаждался вкуснейшим балтийским воздухом, густыми лесами, ягодами и грибами, и слушал в воздухе нечто такое, что больше не слышал никто; вот и сейчас он прислушивался к треску и шороху древних временных пластов, разворачивавшихся перед его взором в странные фигуры боевого порядка, и быстро распадавшихся в воздухе подобно горящим петардам и шутихам фейерверка. Вот они выстраивались в ровные шеренги, подобно шеренгам персов и лидийцев в битве при Сардах; потом один фланг начинал перевешивать, набирать силу, «косить», и напоминал теперь ассиметричный фронт беотийцев в сражении при Левктрах; затем пласты образовывали полумесяц, подобно войску Ганнибала в битве при Каннах, а спустя вечность, чу, концы полумесяца смыкались и трансформировались в «свинью» тевтонцев: последнее хотя бы можно было объяснить близостью деревушки к местам исторических сражений, происходивших чуть менее семисот лет назад. Всё же прочее, по убеждению четкого инженерного разума Николая, происходило несомненно из иного, агностического мира, который он и не пытался даже себе представить или истолковать. В любом случае, что-то во всем этом зрелище было исподволь томительное и нервирующее, что физически выражалось в блуждающих, тянущих болях в подмышечной области грудной клетки, а в суггестивном плане явно пыталось стать предвестником каких-то крупных перемен в мире…
В данный августовский день, по иронии судьбы относившийся к действительно историческому периоду, как читатель поймет далее, его больше беспокоили события, происходящие в далеком Петрограде. Временное правительство за прошедшие месяцы явно оказалось не в состоянии разрешить накопившиеся в стране проблемы хозяйственного и социального плана, не говоря уже о проблемах военных и политических. Что и подтверждалось июльским кризисом, когда русские войска в очередной раз провалили наступление на фронте, а министры-кадеты вышли из правительства. А тут еще эти Советы со своим ЦИКом, рабочие с нелепыми требованиями, какие-то чрезвычайные полномочия, провокации, неразбериха во всем, и на железной дороге, в частности. А ведь как хорошо все начиналось в феврале, какие надежды запылали в народе! Да и в марте еще терпимо было, и новый порядок в армии ввели, – думали, и завоюем по-новому… Помнится, Николай Георгиевич тогда в эйфории написал брату за границу: «Вчера был впервые в Управлении. Великолепное у всех настроение. Работаешь с каким-то особенным подъемом… Да, Гогоша, ужасно мне жаль, что тебя нет среди нас в эти знаменательные дни. Как хорошо, как легко! Хоть и маленький человек, а почву под ногами чувствуешь. А дело еще только налаживается – свободы грядут впереди. Послал третьего дня на ваш адрес поздравительную телеграмму от семейств Домниных, Андреевых и Кавецких с освобождением от деспотизма!»
Да, вот не повезло его брату Георгию с последней миссией: его еще осенью 1915-го правительство отправило в Соединенные Штаты Северной Америки инспектором Царской комиссии по выпуску артиллерийских снарядов, а теперь уж сиди там и жди, пока либо война закончится, либо народ успокоится, и установятся демократические свободы, и все начнут работать, как раньше. Нет, разумеется, это прекрасно, что он поехал в такое замечательное путешествие по разным странам – через всю Россию, Корею, Японию и Америку, – и увидел весь мир, но не сидеть же в Новом Свете всю жизнь, ей-богу! К тому же, они и сами там скучают и рвутся домой, в Петроград, но его, само собой, не отпускают, да и революция внесла массу неясностей в первоначальные намерения.
Естественно, к апрелю в Питере уже начались брожения, пробуксовки и трения между членами Кабинета, но и тогда – даже в апреле! – Николай был убежден, что все наладится, и потому писал в восторге: «Посылаю тебе для ознакомления разные газеты, чтобы ты мог возможно полнее воспринять то, что у нас происходит. Захватывающе все интересно! Кстати, очень успокоительно на меня подействовал 7 съезд Кадетской партии. Какие прекрасные речи! Родичев, Некрасов, Милюков, Шингарев и прочие. На днях хочу записаться в партию. От всей души желаю, как необходимо желать и всей здравомыслящей России, чтобы партия эта на Учредительном собрании восторжествовала и подавила своей численностью сторонников газеты «Правда». Хорошее впечатление производит социал-демократическая газета Плеханова «Единство», а «Правда» мне напоминает прежние черносотенные газеты, только в другую сторону. Теперь она стала еще приличнее, а в первых номерах проповедовала «бить всех и вся» во имя, видишь ли, свободы! Хорошее понятие о свободе. Медовый месяц революции закончился, а потому больше не буду тебе регулярно посылать газеты. Ввиду неизвестности, когда ты из Америки выезжаешь, подписался на «Речь» только на один месяц – по 1 мая…»
Да-с, к сожалению (или к радости?), Георгий так и не выехал тогда домой: работы не были закончены, а неоднозначность ситуации затрудняла принятие решения, – зато братья уже через пару недель начали жаловаться в Америку на ухудшение обстановки в городе. Как будто можно было чего-то другого ждать – усмехнулся он про себя, вспоминая длинное, встревоженное письмо их брата Василия: «Ужасно тяжелое мы переживаем время. Дороговизна ужасная, многих продуктов нет вовсе, нет твердой власти. В течение марта я каждый день посылал Георгию по несколько газет разного направления. Если газеты дошли, то из них можно было составить понятие о том, что у нас происходит.
Что может быть выше настоящего состава нашего Временного Правительства!! Но ведь этому Правительству мешает работать, да еще как, Совет рабочих и крестьянских депутатов и, конечно, главным образом, входящие в этот Совет большевики. Этот вход – что-то невозможное, несносное. Одна надежда, в сущности, на армию. Не на эту петроградскую революционную армию, вернее, петроградский гарнизон, входящий в состав совета, солдаты коего сейчас распущены донельзя и не признают никакой дисциплины, а на Действующую армию с численностью до 12 миллионов, которая остается верной Временному правительству. Надеюсь, что Армия не даст погибнуть России, не пойдет на удочку эсдеков-большевиков. Время от времени покупаю газету «Правду», хотя и тошнит от нее здорово. Вам тоже несколько номеров послал… Кто сейчас живет где-нибудь подальше от Петрограда, благо тому, – уж очень у нас здесь тяжело. Подчас захватывающе интересно, но мутно, и нервы очень треплются…
Напишу опять несколько слов о продовольственном вопросе. Во времена Империи было скверно, а теперь стало еще хуже, пока все не наладится. Дай-то Бог… Вследствие ограничения торговли хлебом завели карточки на хлеб. Полагается 1 фунт в день на человека. При этом у каждой мелочной ты видишь бесконечные хвосты. Скажем, объявлено в лавке, что хлеб будет продаваться с 10 ч. утра, так народ становится в очередь примерно с 8 ч. Иногда вместо хлеба отпускают ситный по 15 к. Далеко не всегда получишь хлеба столько, сколько имеешь право получить по карточкам. Булок уже давно нет. Маленькие булочные уже совсем закрылись, а большие, как, например, Филиппов, пекут только один хлеб. Муки, круп, макарон в продаже, собственно, вовсе нет.
В начале года открыли мы свою путейскую лавочку около Измайловского моста, против дома Синелова. Дело наладилось. Покупали мы, только служащие, разные продукты. То дело носил домой и муку, и масло, и др. товары. Вскоре после начала революции удалось нам достать большую партию хорошей муки – даже крупчатки (не настоящей, а военного помола). Как только открыли продажу, моментально налетели солдаты, «товарищи» с женами, и объявили, что для всех должны муку продавать. Грозили разбить лавку. Пришли милиционеры и приказали продавать для всех. Образовалось три хвоста: в одну сторону – наш путейский (все же некоторая привилегия благодаря нашему настоянию перед милицией), в другую сторону – «товарищи», или, преимущественно, их жены или кухарки, а посредине хвост солдатский. Пускали в лавку по 5 человек из каждого хвоста. Чтобы получить муку, нужно было стоять самому с 9 ч. утра до 5-6 ч. вечера, что некоторые у нас и делали. При теперешнем состоянии моих дел на службе, я ни на один час отлучится не могу. Только благодаря моему сторожу Александру удалось получить 10 фунтов на кулич. Муку распродали и лавку закрыли навсегда. Какая же с нее польза? Вообще, в лавках сейчас продажи муки нет, а если появится небольшая партия, сейчас же образуется хвост чуть ли не с версту. (Иногда достанется сколько-нибудь через военных). Возможно, что если бы был здесь Егор, наверное, была бы мука и прочие продукты как у него, так и у других близких. Он молодчина на этот счет! Мяса мы уже давно не едали и даже не видели, чтобы другие едали. Бывают телятина, курица по 2р.20к. фунт. Молоко с трудом достать можно по 25 к. бутылка (такса), но дрянь ужасная. Если погуще молоко, – называют сливками и продают по 45 к. Одно время молока вовсе не было, и продавали только сливки.
Почти исчез сыр. Имеется только в некоторых лавках. Во времена империи, когда мы платили за голландский сыр 2 р. за фунт, сыру было много. Теперь ввели таксу 1р. 40к., и сыр пропал. Колбасу тоже трудно заполучить. В любом хорошем магазине неимоверно длинные хвосты. Теперь уже привык глаз к надписям, например, на магазинах сахара: «сахару и песку нет». Сахар – по карточкам, полагается 3 фунта в месяц на человека. При этом надо ловить момент, сейчас же брать сахар, когда он появится в какой-нибудь лавке. – Объявлено, что после 17 апреля конфект не будет (да это и правильно, без них можно обойтись), будет только продаваться шоколад, с уменьшением количества сахара (60%). Напоследок фабриканты стали драть за конфекты 6 р. за фунт и дороже. Монпансье и леденцов почти нет вовсе. Беру эту дрянь у Шувалова по 2 р.50 к. фунт. В хороших кондитерских их нет.
Совершенно исчезли галоши. Еще осенью продавали мелкие галоши по 7-8 р. Теперь уже не знаю. Сильно сократилось производство обуви. У магазина «Скороход» неимоверно длинные хвосты ежедневно. Еще в октябре за подметки я платил 10 р. Что стоит сейчас чинка – и думать боюсь.
С трамваями делается что-то невозможное, в особенности с тех пор, как разрешено гражданам-солдатам ездить внутри вагона бесплатно. Каждый трамвай с пузырями на всех площадках с правой и левой стороны; кроме того, 2-3 солдата сзади трамвая пристроятся. Извольте тут путешествовать! В этом отношении я счастлив, что каждый день не приходится ездить на службу на траме. С извозчиков такса снята. Средняя цена теперь с Петроградской в город 6 р. Много не накатаешься. Сегодня прямо со службы с большим трудом залез в трамвай. Необходимо было белье отдать в стирку в магазин «Жокейский Клуб». Тащил при этом большой тюк (8 рубашек, 15 воротничков, 3 пачки манжет). – Довез-таки. «Примите, говорю, белье». – Не принимают, потому что «пока прекратили стирку белья вследствие предъявления товарищами-прачками неимоверных требований!» Пришлось везти белье обратно. Отдал в прачешную у нас в Усачевом пер. Берут: за рубашки мягкие по 70 к., крепкие – 90 к., воротнички – 35 к., манжеты – 35 к. Что поделаешь, нельзя же без белья ходить… А прачешная эта далеко не первоклассная. Много можно было бы написать мерзопакостного в таком роде, но и того уже довольно. Между прочим, подарил Леле пальто плюшевое осеннее и шляпку – 300 р. Себе я уже ничего не шью. Все время маленькому портняжке шить отдаю, и то за пустяковую починку платить 8-10 р. за костюм… Ох! Дрова сейчас 45 р. сажень. Контракт у нас кончается, придется покупать дрова, а с железной дороги нам, путейцам, уже давно не отпускают. Ну, уж будет жаловаться-то. Как не скверно все, когда поразберешься, привыкаешь и приспосабливаешься ко всему. И сыты, и в гостях бываем, и в девятый вал играем. Не было бы слишком много хуже…»
Николай прервал свои воспоминания и прислушался: из-за куста акации, что рос за упавшей розовой балтийской сосной, доносилось ритмичное, упорное квохтанье не то курочки, не то тетерки. Странное явление. Что ей тут делать? Интересно, почему то, что слышит он, больше не улавливает никто, а то, что воспринимают все, он не в силах услышать? Хорошо еще, что эти бесконечные пласты времени отшуршали и отскрежетали свое, и растворились в прозрачном балтийском воздухе. А вот ещё какие-то звуки, опять эти приглушенные постукивания – галькой о гальку – тихонечко так, вкрадчиво…цок, цок, как позавчера… Опять! Господи, на всё твоя воля, но что всё это значит, зачем, почему ему так часто слышится что-то странное, особенно когда он уходит в воспоминания или начинает размышлять о работе?! Он знал, что там, за деревом, никого нет – ни курочек, ни детей, ни каких-либо других живых существ. Здесь можно по лесу три дня ходить, и никого не встретить, особенно сейчас, в конце августа… – Нет, надо всё же проверить, посмотреть, – решил он, поднялся с валуна и подошел по заросшей черникой тропинке к сосне, заглянул за акацию. – Разумеется, никого, только божья коровка ползет по длинному стеблю дербенника. Впрочем, странные звуки исчезли… Николай выпрямился, посмотрел в даль притихшего, темного залива: спокойно, прозрачно, безмятежно, никаких признаков мировых катаклизмов, и рука короля Артура с мечом не вздыбится из недвижных вод, и Персефаль не проскачет на белом коне по гранатовому берегу… Далече отсюда до Альбиона… А гранатовым, между прочим, его прозвали за сиреневый цвет песка: там действительно можно было найти массу мелких гранатиков. – Однако, что ж, пора и домой, – вздохнул Николай, доставая из брючного кармана свой любимый хронометр от Буре, – хозяйка, небось, уже принесла вечернее молоко и разлила его по банкам жильцов.
Однако, когда он пришел домой, там его ждал приятный сюрприз: помимо положенного по договору молока, хозяйка принесла ему и ароматной, золотисто-коричневой копченой камбалы на расписной чухонской тарелке, накрытой большим листом зеленого салата.
Сон второй. Вторник
«Капитальные бумаги стойки, но тихи. Земельные листы вянут. С выигрышными зарвались, но стараются выбраться. На дивидендном рынке общий фон в довольно мрачных тонах. Хотя веселые краски проявляются для некоторых ценностей, но таких ценностей мало в обращении».
Вздохнув, Василий Георгиевич Домнин отложил старый биржевой листок, случайно попавшийся ему на глаза среди прочих прошлогодних бумаг, погасил лампу на столе, запер свой кабинет, устало протянул назад руки в пальто, поданное добрым старым швейцаром Тимофеем, пожелал ему спокойного дежурства, привычно распахнул дверь Управления, и смело шагнул с крыльца в ночную декабрьскую метель. Сильный порыв ветра с залива приветственно швырнул ему в лицо из темноты хорошую жменю обледенелой снежной крошки, лишив на время способности видеть и ориентироваться в пространстве. Следующий шаг пришелся аккуратно на присыпанный снегом ледок на асфальте, и Василий больно шмякнулся о тротуар, успев, впрочем, подмять под себя портфель с бумагами.
– Черти, совсем перестали за улицами смотреть! – ругнулся в усы заместитель главного бухгалтера, неловко поднимаясь на ноги и отряхиваясь. Прихрамывая, дошел до Артиллерийской и огляделся: вдали, у перекрестка, прикрыв огонь от ветра куском фанеры, несколько солдат грелись у костра посреди мостовой. – Да куда там теперь, до уборки ли, когда на дворе революция и никто не знает, что будет завтра и кто будет отвечать за творящееся в стране безобразие. Скорее всего, никто не будет, между прочим. Вот, уж и Рождество скоро, и Новый Год, а настроение такое, что хоть из дому не выходи! Ничего нужного не купишь, да и денег уже нету на подарки, с такими-то ценами. Какой-то кошмар.
Трамваи так поздно практически не ходили, да и кто их знает, есть ли сейчас энергия; извозчики, поди, уже разъехались по домам, от греха подальше, так что Василий, оглядев улицу, пошел домой пешком, ежась от холода и сладко вспоминая позавчерашний субботний бал у Чистяковых. Электрические подстанции оказались испорчены, и трамваи не ходили целый день. Отправились в девять вечера втроем – Лёля, брат Николай и Василий, – тоже пешком. Шли целый час, но хоть прогулялись на славу. Неожиданно для всех, Чистяковы закатили настоящий ужин со сладким, обильным выбором вин, и музыкой! Он настолько расчувствовался, что даже вообразил, будто перенесся в далекие времена Империи, когда всё было доступно, и ужины давались на неделе один за другим… Сыграли потом и в «Девятый вал», причем масштаб игры, по сравнению с прошлым годом, даже расширился! Больше всех поплатился бывший биржевик Маркович – продул свыше 500 рублей! И Николай проиграл 210 р., и он сам – больше 90! Собравшиеся долго подсчитывали убытки: оказалось, всего проиграли за тысячу! Однако канальям Чистяковым повезло, они остались в выигрыше… «Великий бал» закончился в полдесятого утра; трамваи, к счастью, уже пошли, и они, опустошенные, довольно быстро добрались до дома и завалились спать…
Хорошо хоть, опять в девятый вал играть начали, хоть какая-то отдушина в это тяжкое, смутное время… А ведь как хорошо шли праздники еще пару лет назад, – да что там, еще год назад! Эх, ну до чего же веселое время было, черт возьми! Помнится, в прошлом году после всех Рождественских и новогодних гуляний с родными и друзьями Василий долго ходил по комнатам в опустелой похмельной тишине, какая случается зимой только по окончании шумных и радостных праздников, а потом присел к письменному столу и набросал в Америку для Розы, жены Антона, подробное описание их похождений за последние две недели…
«Захотелось тебе написать несколько строк и поделиться с тобой своими впечатлениями о своей беспутной жизни на Праздниках. Это будет вроде моего дневника.
24 декабря. Нужно было ехать к Андрею. Трамваи ходили до 6 часов вечера. Мы с Лелей вышли из дому часов около семи, сели в какой-то трамвай, который довез нас до Васильевского Острова (у Николаевского моста). Дальше пошли пешком, т.к. извозчиков или не было, или спрашивали не менее 1р.50к. У Андрея было обычное в этот день общество: мама, фрау Антония унд Фрида, Карл мит Эльза, Кавецкие, и проч. Андрей заявил, что «по традиции» в этот день играть в девятый вал нельзя. Принес все же лото, от которого все демонстративно отказались. Поговорили, зажгли елку, подарки детям раздали, поужинали. Мама, Коля, Тася и две Шуры остались ночевать на Петроградской, а я с Лелей уехали домой. Удалось за 2 р. нанять извозчика. Дома были в 3½ часа ночи.
25 декабря. Обедали у тещи Павлы Ивановны. Вскоре после обеда Павла Ивановна уехала в Москву к сыну Константину. В восьмом часу мы с Лелей отправились к Кавецким, где были все наши. Сели в девятый вал. Проиграл 6р.70к. Были дома в 5½ ч. утра.
26 декабря. Спали почти до трех часов. Вечером поехали к Кукиным. По случаю праздников и приезда Николая у них были большие гости. Были его родные и наши. Духота и давка были ужасные. В девятый вал играли в столовой (больше негде), примерно до четвертого часа! Потом хозяйка просила прервать и стала накрывать на стол. Ужинать стали в 4 ч. ночи. О, господи!.. Кончили в 5 ч. утра. После ужина Надя очень просила поиграть, так как до ужина она не играла, но мы с Лелей наотрез отказались. В седьмом часу были дома. Были у меня большие обороты в ту и другую сторону, но в конце концов проиграл только 75 коп.
27 декабря. Пришлось встать в 12 ч., т.к. нужно было идти в Мариинский театр (был наш утренний абонемент) на «Пиковую Даму». Прекрасно пела Ермоленко. Вечером поехали к Ивановым (к Александре Ивановне – сестре Павлы Ивановны). Был большой девятый вал. Опять сыграл почти вничью: проиграл только 6 р. Дома были в 6ч.30 мин. утра.
28 декабря. С трудом раскачался и отправился на службу. Вечером были у мамы. По договоренности, в этот день у мамы карт не было. Были племянницы, Сперанские Катюша и Петя. Была музыка, и я поиграл с Катюшей в четыре руки. Уже в 3 ч. ночи были дома.
29 декабря. Днем – на службу. Вечером поехали на Гребецкую улицу к Рубашевским. Сыграл немножечко в винт, потом в девятый вал. Проиграл 54 р. Приехали домой в 7 ч. утра.
30 декабря. Приятный интервал – вечером были дома.
31 декабря. Встречали Новый Год у Павлы Ивановны. Было шампанское, коньяк, бенедиктин. Вернулись рано, к трем часам ночи. Приехал из Москвы на несколько дней Лелин брат Константин.
1 января. Абсолютно никаких визитов не делал. Пообедавши в 4 часа, отправились к маме. Оттуда Лёля поехала к бабушке (мне ехать не хотелось), а я остался у мамы и сыграл в пикет с дядей Сашей.
2 января. Опять гости у Павлы Ивановны. Я играл в винт, выиграл 6 р. После винта сыграл немножечко в девятый и продул 15 р. Разошлись рано – в 3 ч. были уже дома.
3 января. Грандиозный девятый вал у Владислава и Тоси Чистяковых. Ввиду обилия публики прибавили шестерки и пятерки. Выдавали: 2 карты вдвойне, 3 – втройне, 3 – вчетверо, и одну – в 10 раз. Кончилась игра очень крупно: весь проигрыш был свыше 1000 р. Я проиграл только 90р.25к. Кочкарев – больше 200 р. Николай тоже продулся. Кавецкий выиграл 250 р. Он ставил на карту 15 р.! 2 раза на такую ставку взял десятый вал. Правда, денег не хватало, все же получалось около 120 р. – Закладывали в банк обыкновенно 10 р., а некоторые 25-30 р. Конечно, я не взял ни одного банка. Был хороший ужин с большим пьянством. Попали домой к 8 ч. утра.
4 января. С большим трудом встал и пошел в Министерство. Вечером поехали к Семеновым. Опять девятый вал, и опять проиграл 32р.85к. Вернулись домой пораньше, в 4 ч. утра.
5 и 6 января. Никуда не ходили. Отдыхаем! Недурно провели празднички? Целую тебя и милого Жоржеточку. Леля кланяется и целует. Любящий тебя Вася».
…Да-с, вот так-то! А теперь что будет? – Тьфу, а не праздники. Радуйтесь, если бутылку вина где-нибудь достанем! Да и во всем остальном настроение совсем не праздничное: всё время лезут в голову мысли о судьбе России, об их собственных судьбах. Что теперь будет с ними; что будет с бумагами в банке; куда бежать, и стоит ли; как там Георгий и его семейство? – уже больше двух месяцев от них нет писем: то ли цензура не пускает, то ли просто письма не доходят до России; не уехать ли на время из Петрограда в другой город? – вот, летом-то они славно отдохнули в Луге, – впрочем, тогда большевики еще не пришли к власти… Может, в Москву? Там тоже родственники у жены есть, и там потише…. Все эти вопросы лезли в голове один на другой, не находя ответа, но лишь запутывая и без того тревожную и неопределенную картину их жизни.
– Ведь что происходит с нами? – рассуждал сам с собой Василий. – Наша чиновничья братия сейчас находится в крайне неопределенном положении. Будем ли мы служить по-прежнему или будем за борт выброшены, покажет будущее. Вот, 28 октября мы почти прекратили занятия. Образовался сильный, сплоченный союз, состоящий из союзов всех министерств – «Союз Союзов». По постановлению этого СС, делаются только дела, связанные с обороной страны и продовольствием. И это правильно. Настроение крепкое. Идет чисто идейная борьба. С другой стороны, служащие – полунищие, и не предъявляют абсолютно никаких требований для себя, что глупо. В тоже время, они не желают подчиняться современной высшей власти и требуют предоставления власти всему народу в лице Учредительного собрания, что справедливо, но вряд ли сбудется, учитывая последние события. Ведь у нас ныне настоящие революционеры только большевики и левые социалисты-революционеры (отделившиеся), а все остальные партии, как-то социалисты-революционеры, трудовики, меньшевики, суть контрреволюционные партии. И весь прежний состав Временного правительства – враги народа. А «кадеты» объявлены стоящими вне закона, и их видные деятели подлежат аресту, даже если они выбраны в члены Учредительного собрания! Вот так-то! Что же можно ждать хорошего в этой ситуации!
Жалованье пока получать удавалось, к счастью. Интересно, получим ли наградные? Всё-таки приличные деньги были!… Да, на днях вечером к нам на службу явились представители власти – красногвардейцы, произвели обыск; конечно, ничего не обнаружили. В подвале нашли вино, принадлежавшее бывшему владельцу, и, разумеется, конфисковали. Объявили, что занимаемое нами помещение (правда, только дворец) необходимо для народного трибунала, почему предложено нам немедленно выехать. Куда нас выбросят, еще неизвестно… Итак, только 4,5 месяца прошло с тех пор, как мы сюда въехали, а теперь опять надо выезжать, и при том неизвестно куда. Симпатично!…
Заслышав за собой шаги, он быстро обернулся: из переулка метрах в тридцати от него вышли двое, мужчина и женщина, по виду мастеровые, с какими-то тюками. Завидев Василия, они тихо чертыхнулись, пересекли Артиллерийскую, и скрылись в темноте дворовой арки. От сердца отлегло. Он постоял в тени дома с минуту, решил закурить, но потом спрятал папиросы. Подумав, поднял с земли и положил в правый карман пальто кусок кирпича. Было по-прежнему тихо, и он продолжил путь, прислушиваясь к каждому шороху.
…Жить становится все труднее и труднее. Казалось бы, мое личное положение могло считаться вполне обеспеченным, имея в виду тем более, что жена ежемесячно получает с дома 195 р. (пока дома еще не объявлены государственной собственностью). Однако фактически дело обстоит совершенно не так… У них с Лелей такие счеты: расходы на хозяйство они делят пополам, а все остальное – квартира, дрова, – его лично. Вот, до 20 июля квартира мне обходилась 90 р. с дровами, теперь 90 р. без дров, да дров выходит 1,5 сажени в месяц (70 р. х 1,5) – на 100 с лишним рублей. Прибавляя расходы на охрану дома (внешнюю и внутреннюю), получаем, что квартира обходится свыше 200 р. в месяц. На одно хозяйство выходит свыше 500 рублей в месяц. Одного молока Борису, по 1р.70 к. за бутылку, а то и по 2 р., всего получается около 120 р. О том, чтобы сшить себе что-нибудь, и в мыслях никогда не бывает. Ставишь заплаты и носишь. Хорошо еще, что у меня большой запас платья. Ведь сейчас за самый поганенький костюм нужно 500-600 р. заплатить!
В общем, одни расходы и проблемы, а праздники на носу! Да еще квартиру в Усачевом переулке пришлось сменить в прошлую субботу: совсем не по силам стало жить. Переехали – после долгих уговоров – в квартиру тещи: там жене будет лучше для здоровья, хотя Василия и не оставляло ощущение, что не хозяин он себе более. Но свободных квартир больше нет, и никого теперь не выселишь, даже если эта личность всему дому настроение портит, – надо радоваться и этому углу. У них будет теперь две комнаты: спальня для него и Лели, где они поставят рояль и письменный стол, и комната для няньки с Борисом. И ещё общая чистая комната – столовая. Главное, Павла Ивановна сама пошла на такие жертвы, стесняя себя и решившись на все грядущие неудобства совместной жизни и возможные скандалы. Ну, ничего, надо все это претерпеть, – глядишь, какая-то квартира в доме со временем и опростается… И слава Богу, что на службе ещё всё как-то осталось по-старому. Вот и кабинет у него сохранился, и чаем их потчуют… Ну, не может же новая власть всё позакрывать и всех уволить! Это же нелепо, и смешно, в конце концов!
Единственный, кто сумел как-то довольно быстро разобраться в ситуации после прихода большевиков, был брат Николай. Он уже давно не питал никаких излишних иллюзий по поводу революции, хотя в феврале, допустим, еще поддался на удочку всеобщего ликования по поводу установления демократии. Сейчас же, в декабре, он с холодным инженерным расчетом анализировал их новую жизнь на семейных обедах, не оставляя розовым оптимистам и прожектерам никаких надежд. Вот и недавно, в своем ноябрьском письме Георгию в Америку, он замечательно досконально, без ненужных эмоций, в подробностях расписал экономическую подоплеку их новой жизни.
«Теперь, когда власть в Петрограде захватили немецкие шпионы, уехать отсюда из-за общегосударственного развала нелегко будет. Ведь свергнутое правительство Керенского ещё раньше постановило с 10 ноября упразднить на железной дороге пассажирское движение из-за недостатка топлива (предполагалось, впрочем, сохранить только почтовые поезда). Но ведь теперь-то разруха куда дальше пошла – только за эту неделю «царствования» большевиков… Нынче весной, по приглашению знакомого Андрея С.И. Махова, его семья уехала в Яранск Вятской губ. на дачу, точнее, в деревню в 5 верстах от Яранска. Преследовались здесь собственно экономические цели, т.к. жизнь в Петрограде сделалась после революции невозможно дорогой и затруднительной по недостатку предметов первой необходимости, главным образом, молока… Летом вполне выяснилось, что им нет смысла возвращаться в голодный Петроград, который «благодетели» русского народа, вожаки большевиков («краса и гордость русской революции!», как сказал Бронштейн-Троцкий в применении к кронштадтским хулиганам, что также вообще применимо и к большевикам, т.е. к руководимым Лениным, Троцким, Зиновьевым и другими немецкими шпионами темным массам и хитрым царским охранникам) решили принести в дар Вильгельму. Август Андрей сам провел со своей семьей, и перевез ее в Яранск на зимовку, где снял для них сносную квартиру с обстановкой, кажется, за 37 рублей в месяц, да еще взял напрокат довольно хороший рояль за 10 р. в месяц. Оказывается, жизнь там действительно много дешевле петроградской, а главное, все необходимое имеется, т.е. по части продовольствия…
Теперь напишу про свою службу. По-прежнему заведую технической конторой. После революции по постановлению Центрального Совета старост служащих в петроградских фабрично-заводских предприятиях на мой оклад определена надбавка в 105 р. Теперь получаю 405 р. Если принять во внимание, что теперешний рубль по стоимости продуктов равен примерно прежнему гривеннику, то это совсем нищенский оклад. Теперь у нас плохенький рабочий имеет такой заработок. Весьма облегчает мне положение квартирная плата, которая повысилась для меня нынче всего на 10%. Плачу с дворником 75 р.50 к. в месяц без дров…
Работа на заводе до революции шла очень хорошо. Но затем дело все более и более расстраивалось. Рабочие все увеличивали расценки. А в мае совсем отказались от сдельной платы и потребовали поденной. Это произошло не только у нас, но и на всех заводах – по крайней мере в Петрограде. Требование было удовлетворено, но производительность сразу упала вдвое. Уже в июне завод имел за 1 месяц полумиллионный убыток. Правление объявило, что с 1 августа введены новые расценки, и если они не будут приняты, то завод будет закрыт. Рабочие не приняли расценок, но и правление не привело в исполнение своей угрозы, которая повторялась через каждые полмесяца до сего времени. Сегодняшние известия о победе, одержанной большевистскими войсками над казаками под Гатчиной, и о бегстве Керенского, бывшего во главе казаков, отозвались на нашем заводе тем, что рабочие объявили социализацию завода. Гунст еще до мятежа большевиков сложил с себя директорские полномочия. Это было вызвано отчасти выступлениями против него несознательных рабочих, причем однажды его чуть было не вывезли на тачке из кузницы. С другой стороны, Гунст категорически отказался провести в жизнь требование Правления принять расценки, т.к. сам считает эти расценки даже недостаточными.
В чем будет состоять на нашем заводе «социализация», пока не знаю. Но наверно можно сказать, что, если бы завод взяли в свои руки рабочие и вознаграждали себя из сумм, вырученных за один месяц, то при теперешнем темпе работ и с принятием во внимание стоимости материалов и энергии они не получили бы и 20 % тех бешеных заработков, к которым привыкли. Умные рабочие теперь уже это предвидят, и все чаще и чаще слышно, что многие собираются уезжать в деревни подобру-поздорову, благо голенища набиты деньгами. Они говорят еще, что уже и теперь между рабочими довольно всяких раздоров, а что же будет при «социализации»!? Какое положение займут служащие – не представляю себе. Некоторым служащим рабочие предложат уйти. Добра, конечно, ждать не приходится ни для дела, ни для служащих, ни для самих рабочих.
Впрочем, «социализацию» эту не все рабочие понимают одинаково. На казенном Обуховском заводе, например, рабочие заняты теперь приведением в известность стоимости завода. Они считают себя вправе отказаться от работы на заводе при условии уплаты им правительством настоящей стоимости завода. Получив эту сумму, они, видишь ли, поделятся и разъедутся по домам. Вот до какого убожества мысли могут доходить темные люди! И вот такие-то «социалисты» и являются опорой вожаков из интеллигенции, продающих наше отечество немцам.
Чем дальше – тем хуже. Анархия уже давно царит в России. Но самые ужасы начались только теперь. Что нас ожидает завтра – не знаешь: умрешь ли с голода, или какие-нибудь «социалисты» прикончат или искалечат нас.
Я думаю, теперь тебе уже понятно, почему я начал это письмо выражением радости по поводу вашего пребывания далеко отсюда в эти темные дни. И, представь себе, теперь я почти не волнуюсь при мысли о всяких насилиях и лишениях, которые нас еще ожидают. Ты не можешь себе представить, как быстро сменилось радостное настроение, которому поддались все русские люди, любящие отечество, сначала сомнением в целесообразности действий правительства по указке самозваных советов, затем страхом за будущее, и, наконец, полным отчаянием. Я лично пережил всю эту градацию чувств в первые два месяца после революции. Затем наступила апатия, от которой я, кажется, до своей последней минуты жизни не отделаюсь. В начале мая я еще раз убедился, что все происходящее ведет Россию к гибели; все делается на пользу немцам, да так старательно, хотя массами и бессознательно, что лучшего не придумал бы и целый полк Вильгельмов. Но довольно об этом.
Теперь, дорогие мои, милые, хочу вам дать дружеский совет не торопиться с возвращением в Россию, пока не наступит у нас порядок. Я думаю всё же, что когда-нибудь, может быть через пять лет или десять, он наступит. Конечно тебе, Антоша, придется найти средства к существованию в Америке, но ведь ты не такой человек, чтобы мог пропасть. Если не в Америке, то поселитесь где-нибудь в Европе, во Франции, например. Но, право, возвращаться в Россию не стоит. Ведь и теперь на каждом шагу слышишь, что стыдно быть русским. В газетах вчера сообщалось, что Шингарев принимает английское подданство…»
– Да уж, пожалуй, станет тут стыдно, когда такое творится… – подумалось Василию. Он уже давно вышел на открытую всем ветрам Дворцовую и теперь шагал вдоль чугунного парапета к Троицкому мосту. Неожиданно ветер сник, и сразу стало очень тихо. Откуда-то остро запахло хлебом…
Впереди на Петровской набережной из-за угла выползла мерцающая красная точка далекого затухающего костра. – Опять красная точка…, – усмехнулся Василий, мгновенно вспомнив недавний случайный разговор с отцом-настоятелем Тихвинского монастыря, с которым познакомился на свадьбе сослуживца. С грустью обсуждая под стопку «Смирновской» развешенные повсюду красные флаги и прочие новые порядки в Петрограде, настоятель рассказал ему монастырский анекдот, услышанный им когда-то от своего предшественника. Речь там шла про некоего отца Евлогия, который однажды сильно воспечалился, осознав, что монахи не хотели или не могли воспринимать простые истины Божьи. Как оказалось, он трижды призывал к себе монахов и трижды показывал им льняной лоскуток с нарисованной на нем красной точкой, и спрашивал их, что видят они перед собой, и трижды отвечали они ему: «Маленькую красную точку». Но никто из них не сказал ему, что это был просто лоскуток льна…
На другой стороне Невы, в отражении фонарей Петровской набережной возле черного фарватера, видны были крошечные силуэты уток или чаек. У берега река уже покрылась льдом, темнеющим и утончающимся к центру; ленивые волны подмывали его по краям, тот в тишине хрустел и рассыпался: цвирк, а-ах, цвирк, а-ах… Однако к утру, скорее всего, полоска черной воды станет совсем узкой: морозец хоть и небольшой, но нос и щеки дерет основательно.
Василий зябко передернулся и ускорил шаг, покрепче прижимая к себе на ходу портфель с бумагами: на мосту прохожих почти не было, но кто его знает, в такое-то время, что у кого на уме!… Осталось пройти по дуге Кронверкского, а там уже и Съезжинская. Дома его ждали добрая жена, годовалый сын, жарко растопленный камин и горячий самовар. Ну, и героическая теща во главе стола, разумеется.
Сон пятый. Пятница
Утреннее кисловодское солнце палило исправно, хотя и не так нещадно, как летом. Вот уже вторую неделю на сентябрьском небе не появлялось и трех облаков кряду. Курортный люд в соломенных шляпах и белых одеждах чинно прогуливался по аккуратно подстриженному и подметенному парку санатории Наркомздрава. Обилие красных флагов на фонарях и многоцветных портретов на фронтонах торжественных белых зданий вносило парадные, праздничные нотки в желто-буро-зеленый южный пейзаж.
Часть отдыхающих, согласно распорядку дня и предписаниям врачей, шли на лечебные процедуры, другие располагались на отдых в лонгшезах, в тени пальм и кипарисов; прочие, самые ходячие, отправлялись от псевдоготической Нарзанной галереи на терренкур – на Красные, Серые и Синие Камни, к Храму Воздуха и Красному Солнышку, – или на автобусные экскурсии к скале Лермонтова, Кольцу-горе, в Долину Очарования и Джинал. Во второй половине дня они, как правило, менялись местами.
Врачи были внимательны и доброжелательны; процедуры – просты, но добротны; обслуживание – безупречно. Персонал искренне заботился не только о физическом здоровье отдыхающих, но и об их культурном отдыхе и развлечениях. Все в санатории шло по отработанному, размеренному распорядку, где каждый – от главврача до сантехника – знал свои обязанности и последовательность их выполнения.
Более того, хорошо знали свои нехитрые обязанности и отдыхающие, по мере оставшихся сил способствующие быстрому и успешному построению социализма на всей огромной территории великой страны, а также установлению социалистического порядка на территории санаторного комплекса, в частности. И это было вполне объяснимо, потому что на земле стоял славный 1936 год.
С утра и до самого вечера, с перерывом на обед и процедуры, занимал свое место в лонгшезе среди цветов, под сенью платана, начальник отдела Наркомфина Андрей Георгиевич Домнин. Курсовка, подразумевавшая право на питание в диетстоловой и лечение в санатории со всеми ваннами, врачами и процедурами, была на целый месяц, так что теперь, после многих лет непрерывной работы и полугода болезней, у Андрея Георгиевича было вдосталь времени для анализа жизни, воспоминаний и раздумий. Площадка Роз, где он обычно располагался, обеспечивала ему обзор ухоженного санаторного парка, который он находил «культурным и красивым», и панорамы Кавказских гор, являвшихся воистину «величественными и божественными».
Этот год, на самом деле, складывался для него как-то неудачно. Конечно, возраст уж недетский, что и говорить, но чтобы вот так сразу, все напасти в одном мешке ему достались, всё же странно и обидно. Началось все с гриппа, которым он заболел в конце апреля на открытии Зеленого театра в Парке Культуры и Отдыха имени пролетарского писателя Максима Горького. Вскоре он вроде бы и выздоровел, но на службе стал сильно утомляться, на руках не проходила какая-то сыпь. Амбулатория Наркомата нашла у него низкий гемоглобин и высокий процент эозинофилов. Потом мировое светило, профессор Кончаловский, к которому его отвела дочь – бывшая ученица профессора и лечащий врач, – поставил диагноз «вторичное малокровие», одобрил терапию уколами слабых доз мышьяка со стрихнином, железом и хлористым кальцием, отметил общее аллергическое состояние организма на почве артериосклероза и, ввиду общего нервного истощения, прописал принимать диуретин с люминалом. Летом его самочувствие немного улучшилось, хотя он постоянно чувствовал себя усталым, и врачи посоветовали ему осенью попринимать нарзанные ванны в Кисловодске. К сожалению, путевки достать не удалось, но даже курсовка обошлась в 495 рублей, да проезд 150 рублей; хорошо еще, администрация и местком выделили денег на дорогу и оплатили половину курсовки, а иначе это бы больно ударило по бюджету семьи. Как никак, двое детей еще учатся в ВУЗе, да и жена уже не имеет заработка круглый год…
Санатория ему понравилась. Чистый, горный воздух – всё же 850 метров над уровнем моря; скромное, но сытное питание в диетстоловой, так что прикупать приходилось только фрукты. А поселили его в десяти минутах ходьбы от нарзанных ванн и столовой, в одной комнате с больным рабочим-пекарем, который был вполне дружелюбен и тих, и на голову не садился. Платили они за свои койки по сто рублей в месяц.
Сегодня Андрей собирался написать письмо золовке в Ригу, с которой он не виделся с двадцать третьего, но семьи их, несмотря ни на что, поддерживали связь. Судя по происходящим в стране событиям, обыватели уже давно поняли, что в письмах, перлюстрируются они или нет, желательно в любом случае поддерживать тон восторженного восхваления обновленной Родины и выказывать полную лояльность коммунистическому строю и партии большевиков. Как говорится, и собеседнику приятно будет, и сам жив останешься. Последнее, впрочем, не подтверждалось никакими конкретными доказательствами, но оптимистично считалось разумным и не лишенным оснований. Поэтому нынешние письма пестрили неожиданными и до абсурдности позитивными ремарками, стоявшими в одном ряду с банальным описанием обыденных жизненных событий. По умолчанию, адресатам предлагалось читать как бы между строк, а длинные славословия просто пропускать.
«Дорогая Эльза! – убористым канцелярским почерком выводил на листке бумаги Андрей Георгиевич. – Как ты уже знаешь из писем Шуры, этим летом мы все, хоть и не вместе, побывали на юге, что прежде представлялось недоступным для людей нашего положения…» – Гм… – «За эти дни в нашей диетстоловой я доподлинно увидел, что в санаторию съезжаются трудящиеся и рабочие со всего нашего великого Союза. За моим столом сидят служащие из Владивостока, Потьмы и Мариуполя, а за соседними столами – приехавшие из Якутска, Архангельска, Андижана, Новосибирска, Урала и других мест…» – Не слишком ли будет? Нет, пусть насладятся!
«В поезде же я ехал с рабочим-шахтером из Шпицбергена, который после Кисловодска направляется в Алупку на Южный берег Крыма, и всё это, заметь, бесплатно, от профсоюза! Другой рабочий ехал с золотых приисков в Сибири. И это были уже не прежние грубые пролетарии, а вполне культурные люди, кое-что читавшие и имеющие солидный заработок. И радостно становилось у меня на душе, когда я видел такой оптимистичный рост культуры и благосостояния нашей страны!» – Ну, вот, кажется, неплохо получается; Андрей удовлетворенно хмыкнул и почесал подбородок ручкой-самопиской.
«Сейчас я чувствую себя значительно лучше, и врачи моим сердцем вполне довольны, хотя нарзанные ванны разрешили только после долгого консилиума. Мне запрещена всякая физическая работа и утомление, запрещены курение (с марта не выкурил ни одной папиросы) и алкоголь (водку пью очень редко, и то понемножку); рекомендовано не есть мяса, и вообще есть поменьше. Но я всё так же хочу жить, хотя бы и с лишениями, ибо жизнь у нас теперь так интересна, так красива в проявлениях искусства, науки, техники. Конечно, мне врачи советуют бросить работу, но я боюсь, что, если я брошу работу, наступит одряхление и сознание, что я уже не член громадного коллектива трудящихся, ведущего человечество к прогрессу и лучшему будущему…».
Описав затем в подробностях семейные проблемы и различные болезни родных в Ленинграде, которые недавно, по пути из Крыма, останавливались у них в Москве на Хлебном, Андрей Георгиевич утомился и отложил самописку в сторону.
Выцветшая за лето желто-сизая листва платановой рощицы за забором санатория тускло блестела на солнце. Хорошо, что он тут в тени прохлаждается, а то ни за что на свете не сумел бы накатать восемь страниц, подумал Домнин и слабо улыбнулся в усы.
По аллеям и дорожкам парка гуляли под белыми зонтиками редкие отдыхающие, одетые по преимуществу в столь же белые курортные одежды. Остальные жители «волшебной горы», наверное, отправились в город или на экскурсии, или же, как и он сам, удачно притворялись невидимками в лонгшезах за кустами сирени, орехами и кипарисами. Из густой тени можно было ненавязчиво наблюдать за прочими больными, оставаясь для них, залитых солнцем, практически незаметным. Вот напротив него, на дорожке, остановилась привлекательная молодая девушка в белой шляпке, – вероятно, какая-нибудь секретарша или корректорша, – оглянулась по сторонам, поправила лямку лифчика под платьем, обмахнулась соломенным веером, и вновь неторопливо зашагала своей дорогой, покачивая обтянутыми тугой юбкой бедрами.
– Жарко! – понимающе усмехнулся про себя Андрей.
– Хорошенькая, правда? – тихо спросил кто-то за его спиной.
От неожиданности Домнин вздрогнул и повернулся всем корпусом на голос: возле платана, ссутулившись, стоял пожилой, седоволосый и респектабельный мужчина, одетый в почти такой же, как у него самого, серый летний костюм, только в светлую клеточку.
– Извините, что я так незаметно подкрался. Нафтин, Сергей Антонович, отдыхающий. То есть, вообще-то, начальник ОКБ, из Ленинграда. Я вас еще позавчера приметил, но не решался подойти. Мой лонгшез вон за теми кустами стоит. Соседи, так сказать! – клетчатый выпрямился и подошел поближе.
– Что ж, напугать напугали, давайте знакомиться. Андрей Георгиевич Домнин, из Москвы, служащий Министерства финансов. Ну, а здесь профессия у нас одна, так что… будем знакомы! Давно здесь?
– Да нет, с неделю. Сражаюсь с артритом. А вы?
– Около двух. А у меня малокровие, да и прочие болячки.
– Ясно… – Нафтин помолчал немного. – Эх, хорошо нам тут, в тени, а на солнце вот жарко. Присматриваете?
– За кем? Кого? Э-э… что вы имеете в виду? – удивился Андрей, оглядываясь вокруг.
– Да тех, что у нас на виду, – ухмыльнулся Нафтин. – Не стесняйтесь, я вас прекрасно понимаю. Сам такой же. «Без женщин жить нельзя на свете, нет!»… Вот ведь и женатый человек, что ж скрывать, и жена-то хорошая, и возраст уже, – а всё одно, скучно без них! Разве не так?
– Да бросьте вы! Какие женщины!? В наши-то годы? Тут уже о душе надо… – Домнин запнулся. – Раньше, конечно, доводилось… Не спорю, кто же по молодости не гулял!? А сейчас что? Одно недоразумение. И со здоровьем, и с деньгами. Да и столько дел вокруг кипит – не до этого!
– Ладно, ладно! – примирительно поднял руки Сергей Антонович. – Ну, а раньше, как это было? Уходили из дома-то?
– Нет, что вы! Да и зачем? До Октября всё просто было. Жену я всегда любил, но уж если тянуло на свежую плоть, шел к платным девкам, и никаких проблем не возникало. Быстро и недорого, а после того жену еще пуще любишь, вроде как виноватым себя ощущаешь. Так что семья после таких походов становилась значительно крепче, ей-ей!
– И что, вас это устраивало? Ведь за один раз женщину не распознаешь. А они все разные; к каждой свой ключик нужен, и не сразу подберешь. Вот у меня всегда были полюбовницы. С одной, помнится, мы долго хоровод водили; чуть не бежать с ней хотел от жены. Она, бывало, раз по пятнадцать, а то и больше соскочить успевала, пока я один раз догонял. И ведь так вопила каждый раз, что я ей рот рукой закрывал, а то бы все соседи сбежались! Красивая баба была, высокая такая брюнетка с карими глазами; у неё, я думаю, много южной крови текло… Хорошо было нам вместе обоим. Но потом она сына повезла лечиться, и я по глупости где-то имел неосторожность подхватить дурную болезнь; пока лечился, а это долго, она и откатилась. Так и не виделись больше… Вот-с, а с другими не получалось столь сильных ощущений, хотя иногда и бывало изысканно. А с некоторыми и того хуже: встретишься разочек, уляжешься по первой страсти, и – прощай, мой друг, прощай… Нафтин недоуменно вздохнул и развел руками. – Ну, скажите мне, почему такая примитивная, казалось бы, процедура у людей всегда по-разному протекает? Где спрятан ключик к секрету неповторимости?
– Ну, это дело нехитрое, на самом-то деле, – сдержанно отвечал Домнин. – Чем сильнее развита у вас эмоциональная сфера, тем больше нюансов вы почувствуете. Плюс темперамент и наследственная предрасположенность. Плюс ваше сегодняшнее настроение, физическое состояние, и разные особые обстоятельства, типа «где» и «когда». Или «почему». А что касается необходимости «распознавать женщину» … Так ведь, и я частенько ходил к одной и той же: ты к ней привыкаешь, и она к тебе, и больше внимания оказывает. – Тут он оживился и опустил ноги с лонгшеза на траву; лицо его, обычно бледное, порозовело и помолодело. – Если женщина видит, что ты к ней хорошо относишься, так она тебе нечто такое особое сделает, что только ты испытаешь. Ведь каждая из них умеет что-то свое лучше других делать. И вот, с одной мамзель с Васильевского я необыкновенную вещь пережил, и ни с кем больше такого не испытывал.
– Постойте, вы же сказали, что в Москве живете?
– Верно, но до революции я в Петербурге жил, на Петроградской. А родился на Старо-Невском, на углу Полтавской… Так вот, с одной из них, знаете ли, – помнится, она называла себя Надин, хотя на самом деле её Наташкой звали, – я ощутил собственной шкурой, как мне кажется, что чувствует женщина в постели.
– Это как же? – удивился Нафтин. – Она, что же, вас целиком в себя впустила? – И он рассмеялся, довольный собственной шуткой.
– Да нет, скорее, наоборот, – серьезно ответил Домнин. – Это она в меня входила. Языком, представьте себе. Но так глубоко и изысканно у нее получалось, что у меня дух захватывало. Бывало, я от неё выходил, слегка шатаясь, и шел домой пешком, чтобы успокоиться и вернуться в нормальное состояние. А то, представьте только, в семью в таком виде: у меня уже и двое детей было в то время!
– М-да, любопытно… И разверзлись тут нижние чакры, как говорят индусы, и снизошло на него прозрение… Но на что же это похоже? Если это можно описать словами, конечно.
– На что похоже? – Андрей Георгиевич задумался. – Во-первых, на полет, парение. В том смысле, что притяжение исчезает. Земли под тобой нет. Во-вторых, ощущение такое, что тебя сейчас разорвет от внутреннего напряжения. А в-третьих, «я» исчезает куда-то напрочь. Нет тебя, и всё тут. Есть только гигантская кровать, на которой твое маленькое, но жадное тело кому-то принадлежит. Понимаете? Такой огромный полосатый матрац, который заворачивается с краев, и тебя за собой тянет. Как воронка какая-то, куда тебя засасывает, и ты куда-то ухаешь, и глаза, с одной стороны, страшно открыть, а с другой, и не хочется, потому как сладко очень…
Мужчины замолчали. Каждый непроизвольно погрузился на миг в свои собственные, глубоко интимные воспоминания. Несмотря на то, что эта встреча под платаном была абсолютно случайна и оба ощущали себя простыми попутчиками в купе скорого поезда и предчувствовали, что больше они так разговаривать никогда не будут, да и вообще не встретятся, скорее всего, Нафтину теперь ужасно хотелось рассказать нечто столь оригинальное, что оказалось бы репризой, достойной рассказа Домнина.
– А у меня вот, знаете ли, была когда-то такая девчонка, что каждый раз, как до конца добегала, так меня всего обпрудонивала, вы не поверите! Я уж, помнится, и не знал, где с ней этим заниматься: ведь всё ж мокрое было, вот потеха! Не в ванную же, знаете ли, постоянно забираться… Ай-я-яй, – вдруг хлопнул он себя по лбу, и поспешно достал из кармана брюк часы на медной цепочке, прикрепленной к шлевке брюк, – совсем запамятовал! У меня же в два тридцать нарзанные ванны, а я тут о былых глупостях разболтался! Извините, Андрей Георгиевич, в следующий раз договорим. Приятно было с вами познакомиться!
Собеседники раскланялись, и клетчатый засеменил к соседней поляне, где, вероятно, у невидимого отсюда лонгшеза лежали его вещи. Домнин несколько оторопело посмотрел ему вслед и неуверенно опустился на свою лежанку: вот уж, как говорится, не зарекайся есть натощак! И не ждал, и не гадал тут в своем эпистолярном забытьи о таком знакомстве: как говорится, не чаял и прибылого, ан весь матерый! М-да…
Рассеянный взгляд его в конце концов упал на заброшенное письмо Эльзе возле левой ноги и там остановился. Он взял листки в руки и столь же рассеянно перечитал последнюю страницу письма…
– Боже, кто написал этот бред!? Впрочем, бумага всё стерпит, что в последние годы, в рамках многоликих государственных процессов на пользу общества, доказывалось многажды. И сколько же ему еще описывать сей «рост культуры и благосостояния великой страны»? А, кстати, сколько же лет прошло с тех событий? Неужели двадцать? Хотя нет, ещё девятнадцать. Девятнадцать лет судьбоносной революции и непрерывного прогресса на пути к лучшему будущему… Когда временами казалось, что всё, жизнь подходит к концу, силы на исходе, и детям не видать уже ничего хорошего. В голодные годы семью спасла Вятская губерния: русская провинция оказалась более крепкой и надежной, чем две безумные столицы. Сам был на грани, но выжил на голодном пайке служащего: одному легче. Да и с братом они тогда крепко поддерживали друг друга – вместе тогда в Москве столовались, Царствие ему Небесное: отлетела душа Василия на небо в тридцать четвертом. А в этом году и жена его Елена приказала долго жить.
А у него самого – удалась ли жизнь? Был ведь когда-то столоначальником и готовился стать статским. Денег, впрочем, всегда было в обрез из-за большой семьи. Кстати, за эти годы мог бы и действительного получить, как отец, и начальником департамента стать. Ну, в отделе на хорошем счету остался (поэтому и оставили). Про статского, к счастью, никто не знает. Даже дети. Если старшая и знает, то молчит. А дворянскую грамоту они с женой в портрет матери вставили, за фотографию: газетами проложили, и заклеили крафт-бумагой. Вроде бы не должны найти… А если что с ним случится (ведь когда-то это должно случиться?), Лиза перепрячет в его портрет, они уже договорились. Может, со временем и пригодится детям или внукам: ведь не навсегда же этот великий «прогресс» наступил?
Но не в этом даже дело… Главное, что подспудно заставляет Андрея возвращаться к одной и той же назойливой мысли в нечастые, к счастью, предутренние часы, когда некий потусторонний тычок заставляет его проснуться и долго ворочаться на кровати с закрытыми глазами в стремлении вновь заснуть: не сглупил ли он в те первые послереволюционные? Ведь многие уехали в то время… Вот, брату Георгию повезло, его еще в пятнадцатом царь в Америку с миссией отправил, и у него там всё нормально. Ну, может и не всё, но получше, чем у них здесь, как пить дать. Ему и решать ничего не пришлось, всё за него решили: так сложились обстоятельства, а потом уже поздно было возвращаться. Но Андрей тогда не поехал, и даже и не заикался об этом. Почему? Да потому, что при всех пертурбациях знал: русский он человек, а русскому на Руси жить положено. В других землях тяжко им, на родину тянет, чужбина вечно неродной остается. Так что, ничего он не сглупил, а всё правильно сделал. И нечего теперь об этом впустую думу думать!
С другой стороны, не всё у них так уж и плохо. Лиза до прошлого года держала свой домашний детский садик, и старшие дети все работают, жить можно. Тем более, что у них, старших, уже свои семьи, и живут они отдельно. Младших всё же приняли в институты – но сколько нервов поистрепали с этим новым постановлением о том, что дети служащих должны идти работать! Так и не брали два года, пока ребята трудились фактически по будущим специальностям… А на Хлебном у них целых две комнаты – на пятерых. Конечно, не роскошь, но всё же. Даже из Ленинграда приезжают родные, и из Сибири останавливаются: теперь ведь всех пораскидало, раз в несколько лет только и видятся.
Андрей еще раз взглянул на письмо золовке, лежащее у него на коленях, и решил, что нужно отложить его завершение: мысли ленивые, в сон клонит. Завтра допишу, подумал он. Время подходило к полднику, а там не за горами и вечерняя нарзанная ванна, и предписанный моцион перед сном. Он потянулся, неторопливо выпростал ноги из-под пледа и опустил их на траву, надел сандалии, собрал вещи в холщовую сумку, натянул на голову белую летнюю кепку и степенно направился к санаторной столовой.
2003–2005