Опубликовано в журнале Зеркало, номер 63, 2024
Глава первая
Тишина и темнота. Вторжение. Майя
17-го метагейтнинона 1863 года, в столице, но за пределами суетливых центральных районов, где до сих пор продолжается стройка помпезного храма одному из древнегреческих божеств (а именно – Пэону, цепному псу черного бога Пласса), в поместье баснословного размера (с твой авгурский лес), скрытом между двумя удивительно ароматными садами, изборожденными галечными дорожками ([там и, как водится, сям – гниющие плоды (вообще, сейчас многое гниет) и скамейки, за которыми в темной листве притаились скульптуры, выполненные гением нашего дражайшего Леонида Семеновича, – мраморные лисы, тонконогие лани]), – в этом вызывающем понятную зависть особняке о трех этажах, было пятьдесят пять комнат, и большинство испокон веков пустовали. Периодически их занимали случайные гости наших кромешных краев, однако большая часть оставалась закрытой наглухо, так что и ключи запропастились черт знает куда, и вальяжный усач Кирилл Леонидович, наклоняясь так, что взлетали фалды сюртука, в замочную скважину запертой палаты пытался что-то рассмотреть, но лишь чихал от того, что густая пыль при малейшем дыхании облепляла его породистые ноздри, и следовал дальше. За ним, со свечкою, подпрыгивающей походкой шел слуга Евсей, лысый дед с перекошенным от страсти лицом юного повесы (старика уже второй десяток лет донимала невралгия).
Чем дальше уходили по коридору, тем делалось темнее – вот уже надобность в куцем освещении пропадала, и если что и светилось, так только дряхлые вазы на постаментах с фосфорическими рисунками оранжерейной флоры, но слабого блеска было недостаточно, чтобы с полной ясностью озарить пыльные углы последних палат, отчасти недостроенные (мы помним историю про то, как высекли вечно пьяненького бригадира Гришку) и отчасти недокрашенные, так что смутно повторяющие друг друга лаковые пространства то и дело становились местами одичалыми, близкими разве что насекомым, способным с огромной скоростью перемещаться по неоструганным доскам и перемахивать на махоньких крылышках через незаконченные лестничные пролеты.
Спускаясь все глубже (к спеху приходилась едва чадящая свечка в бронзовой голове улыбчивого сатира, которого держал слуга, хмурый и соловый после вдруг прерванного сна. Но пламя не всегда дожидалось, когда они приблизятся к амбарному замку, и со звуком вспорхнувшей птицы улетучивалось, оставляя мужчин чертыхаться в кромешном мраке), они входили в холодный и влажный воздух подвального коридора, на редкость пустенького (разве что клокастая паутина кое-где перегораживала путь, да мелькал крысиный хвост) и долго возились с упомянутым выше амбарным замком. Кирилл Леонидович знавал крепкие словеса, но работая в темноте со злополучным отверстием, многажды превосходил самого себя, и в моменты когда ключик с жалобным звяканьем падал на пол (а сколько было таких моментов!), превосходил и Евсея.
И так вдвоем в некоем безобразном, но несомненно вдохновенном сквернословии упражняясь, одолевали тугой замок, который скрипел, опадал и пропускал гостей в кладовое помещение с необыкновенно низким потолком (приходилось подгибать голову) и чрезвычайно объемное: сотню метров налево и направо занимают шкафы и комоды, сундуки и тюки, наполненные отслужившим свое барахлом, тусклым столовым золотом, сусального, впрочем, происхождения, и замечательным постельным бельем, среди коего встречаются и редкостные барежевые, люстриновые и тарлатановые изделия, с непременной искрой, спрятанной в складках (или то была блоха; обе во всяком случае производили стремительные движения, едва жилистые и сухие пальцы Евсеюшки начинали жадно перебирать ткани).
Более интересные для нас вещи хранятся в дальней половине, куда персонажи и двигались, ловко прокладывая путь среди пожилой и неуступчивой мебели, дебелых канделябров и чопорных люстр из хрустальных капель, мимо штабелей с живописными картинами, заслужившими немилость хозяина, в основном вышедших из под перьев барочных мастеров немецкого происхождения, что проживали несколько лет в дальнем флигельке, где и успели сварганить энное количество чинных произведений, сперва украшавших розовую спальню новобрачной. По мере перемены настроения Леонида Семеновича эти, вне всякого сомнения, дивные полотна, перелетали в комнаты поплоше, потом и вовсе были вытеснены в коридор и украшали стены главного лестничного хода, пока в одно прозрачное утро не пришел кашляющий от неведомой хвори слуга (еще живой тогда, он отличался завидной исполнительностью), не сграбастал с грохотом и в пару приемов не уволок в темноту наивные, может даже слащавые, и все же прелестные сценки из жизни аристократов.
Тут были изнеженные принцессы в шелковых простынях, исписанных, очевидно заклинательными, иероглифами (знать, египтянки), надменные пэры с пузатыми, тем не менее, животами, с женственными улыбками, с перьями, прилаженными к хомбургам, с патронташами; были и кроткие псы с колючей шерстью, завивающейся в кудряшки; и нашу барышню запечатлели в беседке, увитой розами; и просто природные виды: грозный утес, зеркальная отмель, безмятежное небо (вариант: роковой шторм, в неразберихе черно-белых мазков – маленький ялик). В общем, специалисты колоссального масштаба прикормились у хозяина. Прогневавшись на что-то (вероятно, совсем незначительное, – небритость, неопрятный диван, рьяно приконченный бочонок пива, – вы же знаете деятелей искусства), изгнал оных из владения и замуровал в темницу масляные и акварельные творения.
Уже нельзя наверняка определить, насколько высокую оценку можно дать картинам. Сваленные в кучу, они порядком поистерлись, но тут и там выглядывают то белый локон, то нежная ажурная щечка, то кончик сабли, и, признаться, эти фрагменты сработаны отменно.
Кирилл Леонидович не морщится, если ненароком проломит какую картину своими сапожищами, потому что ум его сугубо хозяйственный и наполнен мыслями о церемонии. Он жестом приказывает Евсею отпереть сундук с изображением нашей трисвятой заступницы Марго и, велев старику отвернуться, сует руку по плечо и роется в тряпье, пересыпанном нафталином, пока не вытаскивает стопку черных повязок, перевитых шелковым шнурком. В полумраке нельзя найти нужную. Он отходит к маленькому стрельчатому окошку и начинает перебирать повязки. И вот та самая, с девичьим именем, перекочевывает в карман. Щелкают замки, парочка возвращается тем же путем и на перепутье третьего этажа расходится.
Старик забирается на высокую постель в тесной комнате, толкает жену, грузно развалившуюся на обе половинки, отчего та начинает недовольно бормотать и даже пробует перевалиться на сторону супруга, что у нее выходит без малейшего сопротивления последнего. Приученный ко всякому, он без зазрения совести ложится на сторону старухи и прислушивается к мерному дыханию – чего доброго ей взбредет в голову совершить костоломное путешествие назад. Он жмурится, но сна нет ни в одном глазу. Чтобы обмануть избирательного нынче Морфея, Евсейка пару минут лежит как труп, и вот ему кажется, что и в самом деле по нему карабкается, сладко сковывая члены, мертвый сон. А это паук с липкими, щекочущими лапками ползет по спине и, гнушаясь худосочного тельца несостоявшегося сновидца, производит молниеносный скачок на край ширмы, похожей на поджаренную корочку тевтонского пирога (поданного, кстати, давеча знатным персонам на праздновании конфирмации Майи и получившего охапки искренних комплиментов на, по меньшей мере, трех благородных языках), где его и настигает ладонь неугомонного старика, который, совершив мокрое, зато чрезвычайно полезное, дело, все-таки засыпает, так что никакой возможности для него нет увидеть, как трое мужчин в абсолютно черных костюмах один за другим скрытно проникают в опочивальню.
* * *
Кирилл Леонидович между тем в гостиной кладет повязки на стеклянный столик о трех массивных позолоченных ножках и неспешно движется в библиотеку, куда зарекался ходить. По его субъективному и весьма точному наблюдению, время за книгами проходит столь незаметно, что полезные дела зачастую остаются без какого-либо удовлетворительного разрешения, параллельно накапливаются сумбур и житейский хаос. Выныривая из ослепительного колодца букв, не устаешь удивляться тому, сколько накопилось пыли на письменном столе.
В четырнадцать Кирилл Леонидович был завсегдатаем сего шуршащего заведения. Мог вальяжно раскинуться в кожаных креслах с золоченым томиком ныне позабытого бергмундского поэта, прогрезить от первых петухов до наступления темноты, нежно освещенной двумя факелами в дланях каменных граций, за что не раз прилетало тумаков от буйного папаши (слава богу, неизвестная науке болезнь, – фатальное расслабление, – раз и навсегда уняла мучителя), и теперь, проходя мимо полок, составленных из благородного красного дерева, бросал презрительный взгляд на собрание сочинений любимого некогда пиита, а в памяти, как глубоководные гадины, потревоженные лучом лобового фонаря смелого аквалангиста, шевелились иные восхитительные (теперь это можно утверждать с полной на то уверенностью) строки, например:
oh angel give me the key to the azure shore
give me give me the key, O radiant angel, from the heart of a treacherous beauty
give me the key, give me the key to the darkest sculpted cloud
В рифмованном пересказе малоизвестного толмача экзерсисы сии звучали не столь загадочно, сколь – безыскусно, главным образом за счет удаления заклинательной структуры рефренов:
Дай ключ от красоты
Мне, ангел голубой,
От голубой воды
И лепки неземной.
В этой приторной голубизне отражалась, и довольно детально, биографическая канва авторского многодневного пути из индоевропейской страны в европейскую. Паром накренялся то в левую, то в правую сторону, почти зачерпывая гладкими боками соленую водицу. Впечатлительные девицы визжали от ужаса, а молодые люди рыдали от восторга перед взбаламученной стихией (кому не повезло с вестибулярным аппаратом, предавались горькому унынию). По приезде в место назначения вдохновенный школяр застрелился (о чем соткано немало поэм, чей совокупный размер уже превышает собрание сочинений пиита (вот этот блескучий томик в толстом переплете из бычьей кожи, – редчайшее, надо сказать, издание).
Рассматривал ли нечеткий портрет, выполненный, впрочем, отменно – в манере интуитивного гиперпунктуалиста: кудрявый и большегубый, с немного рассеянным взглядом, вечный ребенок (добавьте шаблонов на свое усмотрение) – или возвращался к предисловию, созданному известным филологом, замечательным специалистом по мертвым поэтам, практически не замечающим живых литераторов (в их поеденных молью шароварах! – кусал губы от неудержимого смеха Кирилл Леонидович, думая о недавнем уморительном рауте с творческим бомондом) – везде его поджидали холодные тени прежнего обожания, всполохи бессмысленной юношеской экзальтации, отчего он косился на стеллажи поэзии (еще несколько фальшивых, как оказалось, бриллиантов в ту пору бередили его неокрепшие чувства: туманный японец, темный тувинец и мутный француз) неодобрительно и даже мрачно.
Взор его начинал оттаивать только скользя по отцовской коллекции философических трудов, где были, помимо обязательных в сановитых семействах Лукреция и Сициллиана (едва ли открываемых кем-то – разве что ради портретных ракурсов), а также засиженного мухами Аристотеля, еще и новейшие братья Лапераль, чьи вольные мысли пришлись по нраву наглому барчуку, гигантский Вихров с увесистой теорией всего, крошечный Штабеус с отточенными как шеффильдские штыки мизогиническими афоризмами, витиеватый Жевье и лаконичный Стейниц.
Коли взять современных авторов, то Кирилл Леонидович уже полгода радовался небольшой, приятно изданной книжечке под скромным названием «Тишина и темнота» (с подзаголовком: «о положительных свойствах шума и света») (вообразим бархатисто-красную, надушенную бразильскими ароматами закладку с щегольски распушенным кончиком). Автор некто Гарсия Вудард, испанский барон американского, по видимости, происхождения набрасывал кое-какие любопытные измышления по поводу повсеместного ритуала с постконфирмационными девицами. Выводы, сделанные им, шли вразрез с общепринятыми идеями, и тем слаще было юноше погружаться в этот труд, мечтая развить вольные и бурные мысли Вударда и даже проводя определенные исследования (если так можно назвать одинокое путешествие в городской архив и вялый перебор пожелтевших документов под придирчивым взглядом не в меру любопытного бородача, соседа по столику).
К слову, никакая проза так не стимулировала (изначально воспаленное) воображение нашего персонажа, хотя у него имелись и пристрастия и антипатии в изящной словесности. Он любил легкий слог ранних романтиков и ажурные кружева некоторых барочных мастеров типа Корнелиуса, ненавидел большую часть натуралистов (отдавая, впрочем, дань стилистической точности Шмидта и гражданской отваге Брока), всех «новых розовых баснописцев» – да и в целом к «новым», особливо расейским, воспылал непонятной неприязнью, объяснить кою можно разве что сославшись на личные (и неудачные) знакомства персонажа в этой сфере, либо на то, что «новейшие» в своем словообразовании опирались на примитивный уличный говор простолюдинов, напрочь отметая многолетние и многотомные достижения классической прозы ввиду крайне усложненных (для разжиженного ума) семантических построений.
Снова и снова обращаясь к «Тишине и темноте», Кирилл Леонидович черпал оттуда не только стилевые изыски (хотя язык был строг и каждое слово взвешено на весах интеллектуальной честности) или композиционные арабески (повествовательное полотно тщательно сработано, финальная главка ловко подвязывала нити повествования), но и ловил свое, не так, впрочем, давно отболевшее студенчество (когда был буквально (точнее: посредством обязательств) прикован к книгохранилищу), находил приятные ностальгические моменты, а еще искренне считал корневую идею Вударда до сей поры валидной и не целиком проясненной той жалкой горсткой интерпретаторов, которые недостаточно рьяно вгрызлись в этот клубок парадоксальных мыслей.
* * *
Он открывал томик, но думать не мог. Привычная мушиная возня за тяжелыми портерами переросла в бойню – присоединился рокочущий шмель. Снизу, с золотистой лужайки в форме круга, как удалось подсмотреть, покрикивала молоденькая служанка, из тех, что недавно заселились и несколько пообвыкнув, считали себя если и не полноправными хозяевами поместья, то личностями грозными и опасными, в чью компетенцию входило, помимо виляния бедер, еще и воспитание некоторых из неотесанных служак мужеского полу, в частности, однорукого садовника, смышленого в том, что касается цветочных дел и полного профана во всех прочих надобностях. Кирилл Леонидович не смог уловить предмета ссоры, внятно воспринимая лишь отдельные слова, существенное тонуло в разыгравшемся ветре, который люто трепал тщательно выглаженный подол вздорной девахи и куцую бороду означенного садовника. Положив голову на любимый томик, он погрузился в расслабленное состояние и вскоре уже видел десятый сон, такой же невнятный, как произношение утреннего сквозняка.
* * *
Голубые, между тем, проплешины в скомканных небесах расширялись, открывая гигантскую пустоту. С вершины вовсю светило солнце, как в подставленную ладошку, лиясь в небольшое прозрачное озерцо (над ландшафтом поработали германские мастера, за полгода изнурительных трудов превратив серый и диковатый клочок расейской империи в нечто благородно-поэтическое, и были, кажется, умерщвлены рачительным и скуповатым прапрадедом, но таким тайным образом, что – ни документа, ни иной улики; история сохранила лишь слухи и оговорки дряхлых старух), где плавали два прелестных лебедя и сотня прикормленных (совершенно редкостных) рыбешек, таких же пятнистых, как коровы в дальнем хлеву.
Рядом в белоснежном кресле-качалке сидела с едва начатым вязанием в сухих морщинистых руках фройляйн Шушу, гувернантка Майи, и монотонно покачиваясь, с выражением детского удивления озирала последние блеклые краски рассвета над еловым бором, что в двух верстах отсюда на взгорье. Про бор ходило историй не меньше, чем про жестокую родню нынешних обитателей поместья. Особенно часто рассказчики (а к ним примыкали и персоны дворянского происхождения, и голопятая ребятня), не задумываясь ни об истоках сих замечательных мифов, ни об их правдоподобии, сообщали (как правило, гостям наших краев, обладающим подчас уникально низким порогом критического восприятия небылиц), что живет там многорукое чудовище о пяти хвостах и сорока пышущих жаром пастях, что питается исключительно младенцами с незаросшим родничком, но в настоящее время года (эта примечательная присказка повторялась всегда) пало в глухую спячку до будущего лета (зимы, весны).
Проживал там якобы и кровожадный разбойник по прозвищу Сатана, чья банда регулярно вырезала окрестные селенья, насаживая на кол мужичков, посмевших оказать сопротивление, и сжигая дотла старинные избы (почему деревни с поразительной быстротой восстанавливались, почему с непростительной беспечностью местные девки ежедневно собирались в хороводы, а парни глушили веселое вино, – скромно умалчивалось).
В действительности, лес являлся чудо каким гостеприимным. Там не водились медведи. Самыми страшными хищниками были тощие беззубые волки, боявшиеся и собственной тени, и случайного путника с ружьем наперевес. В его прохладных и душистых недрах бесстрашная барышня в прежние годы гуляла жаркими летними вечерами (солдаты почтительно следовали на порядочном расстоянии, чтобы дать простор ее фантазиям и тайным играм).
Наша карета, кропотливо закамуфлированная зеленой листвой (излишняя предосторожность), стоит в лесной чаще. Кучер готов в любой момент тронуться с места, пальцы его нервно сжимают поводья. Кони у нас холеные, что твои павлины. У них пышные расчесанные хвосты, мягкие гривы, еще отливающие китайскими маслами для увлажнения. Колокольчики мы сняли во избежание ненужного шума, и даже на копытца надеты бархатные чехлы, чтобы не топали, если взбредет побить ножкой, хотя ведут себя животные довольно прилично для трехдневной стоянки и скудного корма – растительность здесь произрастает пусть и пышная, но недостаточно питательная.
Гораздо труднее пришлось стражникам. Лица они сановитые, влиятельные (иным заказано обращаться с фигурами первой величины). Незнание местного языка, а также нездоровая любовь к различного рода фрикасе и крем-брюле стали фундаментом величайших страданий, куда входят и чисто физиологические (а именно – вполне понятные проблемы после принятия некоторых местных плодов, наскоро поджаренного заячьего мясца, плохо пропеченной лепешки) и моральные (ох уж эти запреты на разбой и насилие! В непосредственной близи от нашей дислокации еще вчера три очаровательные девицы плели веночки на поляне (один остался лежать, я подобрал и разорвал как драконову пасть)).
* * *
В особняке между тем происходили криминальные события. Ровно в назначенное время (ни секундой позже – о чем позаботились «Ланге и сын», сотворившие точнейшие наручные часы, что плотно сидели на запястье одного из тех, в идеально черных костюмах, и, будучи доработаны китайским мастером, не издавали ни единого звука, покамест золотистая стрелка совершала упругие шажки по круговой поверхности с драгоценными каменьями по периметру) трое мужчин безболезненно и быстро умертвили Евсейку и его сварливую женушку, совершив несколько выстрелов из арбалета ядовитыми стрелами. Супруга кончилась моментально, довольно улыбаясь. Должно быть, ей снились тропические пляжи, манговые деревья, обаятельные голенькие зулусы с непременным ожерельем из вражеских клыков.
Старый слуга сперва схватился за горло, затем привстал, во все глаза разглядывая непрошенных гостей, чьи глумливые улыбочки не предвещали ничего хорошего, и рухнул как деревянная колода, коснувшись затылком настенной полки, откуда упали сморщенный кактус и сваренное вкрутую яйцо.
Неторопливо и методично чужаки обшарили помещение на предмет полезных объектов – ключей (связка тотчас нашлась – увы, с наростами ржавчины на фигурных головках и геометрических основаниях; не пользовались ими по меньшей мере полтора столетия), документов и пропусков – в этом направлении поиски зашли в тупик. Впрочем, сентиментальный дурак зачем-то хранил альбом с офортами барышни до и после конфирмации, и мы с отвращением и, конечно, любопытством пролистали редчайший каталог жутких (для нашей строгой морали) образов вчерашнего ребенка, обращенного волей деспотов в существо, по меньшей мере, дочеловеческое.
На первых листах автор запечатлел ее в колыбели, и тут не было ничего мало-мальски отличающего сей затерзанный сюжет от сотен таких же, разве что убранство палат и самой люльки являлось, в соответствии с высоким рангом малыша, – подчеркнуто роскошным, и даже в пеленках там и сям посверкивали нашитые бусины бриллиантов.
С течением времени Майя (то на изнеженных руках фройляйн Шушу, чей красный носик (от чрезмерной любви к бордо [ее вариант: благородный подвид чахотки] ) не умели передать в цвете старательные литовские художники), то на качелях в прелестном розовом платьице с огромными декоративными пуговицами (чья смешная роль, по сути, заключалась в том, чтобы цепляться за стебли садовых роз, пока своевольная егоза бегала не чуя ног, и – пропадать, благо, не менее вычурные замены с лишком находились в ящиках бесчисленных нянек), пушистые волосы удачно подсвечены вечерним солнцем, так что, казалось, горят (чудесное dim lightning сложно передать с помощью нашего суконного и яростно ненавидимого мною языка; единственный бледный аналог – контурный свет – ассоциируется у нас с действиями полицейских бригад: меловые очертания на асфальте, картинно откинутая рука покойника), – и снова офорты врали, опуская цвет, как добавочную принадлежность некоей непреложной истины, посему листая их, мы представляли точные детали на основе шпионских данных, которыми располагали в количестве достаточном для того, чтобы, к примеру, описать вслепую любого малозаметного слугу этого гигантского дома с ворохом таких впечатляющих подробностей, что оный узнал бы себя мгновенно), – с течением времени Майя не претерпела почти никаких изменений, кроме естественных возрастных, причем мастера, очевидно набившие руку на ранних годах жизни царственных крошек, продолжали малевать ее в тех же немудрящих сценках: качели, цветущий сад, тихие игры с чинными подружками в детской, набитой всевозможными интересностями (а вот еще интересное позирование возле витражного окна: с причудливой цветовой феерией на нежных щечках, – прошедшей мимо технологического прогресса), в кои входила и клетка с шумным аистом (усоп не вынеся сурового климата) и массивный аквариум (на медных ножках, изогнутых как эти скобки), где содержались, в зависимости от капризов юной леди, то мелкие серебристые рыбешки, то большие усатые рыбища, испещренные черными пятнами.
Зато после торжества портреты преобразились. Отныне девица позировала исключительно в Звездной комнате (так патетически обозвали каморку на чердаке, обклеенную, впрочем, позолоченными обоями с россыпью голубых созвездий, из которых Скорпион повторялся пятнадцать раз, Пеомела – восемь) на бархатном троне, усыпанном розовыми лепестками, источавшими приторно-сладкий аромат (светописцы будущего запечатлеют и этот момент).
На ней пышное корсетное платье, черная наглазная повязка из плотной многослойной вуали с изображением царского герба (снимать запрещено под страхом казни). Как влитые сидят в ушных раковинках восковые пробочки, призванные жестко отсекать наружные звуки, оставляя в качестве акустического ландшафта лишь течение ее собственной крови, шелест дыхания и прочие телесные шорохи.
В таком бессмысленно жестоком (по нашему мнению) положении фотографий больше всего. Грешат они скверной однообразностью, но все как на подбор выполнены с отменным техническим мастерством (большую часть времени бедняжка неподвижна, посему готовить громоздкую аппаратуру гораздо проще).
В глаза нам бросается почти на всех работах тень глубокой скорби в поджатых губах и неестественное напряжение голых по локоть ручек. Это называется (по утверждению садистов-мучителей из числа местных церковников) «просветленнейшая красота боголепного перехода из вотчины телесных каверз в обитель баснословного счастья» и «очищение невинности» (что само по себе хохочущий оксюморон). Период темноты и тишины длится три невыносимых года, затем как ни в чем не бывало молоденьких женщин, сошедших, естественно, с ума (впрочем, далеко не всегда, сокрушается Вудард, признавая, что его казалось бы идеально отлаженная теория имеет опасные противоречия) возвращают в мир шума и света.
Трехгодичный период инициации большинством промытых пустобрехами-проповедниками горожан воспринимается с восторгом, а сами несчастные поразительно легко вступают в нездоровую игру с собственным организмом. Задолго до конфирмации девиц, по словам очевидцев, охватывает сильная ажитация. Ожидание чудовищного надругательства над человеческой природой, по своему существу смотрящей и слышащей, не только не приводит жертв в ужас, но делается им весело и любопытно, и они перешептываются со старшими и более опытными дамами, прошедшими через сей сатанинский, скажем прямо, ритуал, и узнавая, безусловно, вещи жуткие, продолжают его ждать, будто манну небесную, – парадокс юношеской психологии.
Сложив изображения в гобеленовый несессер, чужаки выпрастываются в коридор и быстрыми перебежками несутся в сторону библиотеки, где, по мнению руководителя этого маленького набега, в данный момент никого нет, а хитроумный замок чердачной дверцы (расположенной там же, наверху старинной винтовой лестницы) доступен для умельцев, вооруженных щипчиками и молоточками.
Дом по-прежнему безлюден, не горят свечи вдоль просторного главного коридора, но за запертыми дверьми уже слышны случайные звуки проснувшихся обитателей – то брякнет чашка, то лязгнет вилка, то чертыхнется какой-нибудь сановитый старик, кляня разболевшийся зуб, то завоют малые дети, там идет суровый разговор на повышенных тонах (несмотря на приличную громкость, нельзя понять ни слова), здесь – нежное шушуканье переходит в шелест постельных принадлежностей, там – вслух читают альковную поэзию, здесь на скрипочке наяривает недавно выписанный из Бремена музыкант, а в соседних покоях пробует фамильный рояль измученная отроковица, повинуясь указаниям пожилой менторши, сухонькой француженки с непомерно крупными буклями.
Еще мгновение – и захлопают двери, многоголосица вынесется в коридоры, потекут с кухни пленительные запахи, затопают расторопные и не очень слуги, выйдет Варвара Леонидовна в сад с томиком избранного Шарля Буи, мимо нее пробежит Наталья Леонидовна – в конюшенную часть поместья, где заранее запряженный и надушенный Орлик нетерпеливо всхрапывает и бьет копытцем, готовый умчать прелестную всадницу на окраину города, к развалинам графского замка, и там в щегольском фраке и тяжелом парике, вальяжно положив ладонь в белоснежной перчатке на малахитовый набалдашник изящной трости, дожидается юную леди ее пылкий любовник.
Виктория Леонидовна, по своему обыкновению, продолжит спать в пышных подушках, манкируя завтраком и поднимая голову только для того, чтобы разглядеть усы времени на массивных напольных часах; в 9:00 она, как у нее заведено издавна, станет костерить служанку, испуганную девчушку с рыжей копной волос и веснушками по всему лицу и телу, за то, что не разбудила, хотя ей просто-напросто до безумия нравится глядеть, как это деревенское дите забавно конфузится.
Несмотря на морфий и снотворное, Леонид Семенович едва ли забудется и на пару часов, корчась от болей в спине. В гостиную его выкатят задолго до прибытия приживалов и домашних. Укрытый пледом, престарелый хозяин будет недобро зыркать на блистательное убранство комнаты, дорогой фарфор, фамильное золото, и в распахнутые стрельчатые окошки – на окутанный туманом дивный вид (еловый бор, лебединое озеро, красная полоса рассвета), и одобрительно поглядывать на крабов, лежащих рядком на овальном блюде, под соусом из ананасов, на апельсиновый нектар в кувшине и бургундское в матовых бокалах, так что в конце концов не сдержится, и, досыта наевшись (быстро-быстро работает вилкой; капает сок на тощую бороденку), прикажет катить себя обратно и, оказавшись в кровати, заснет до наступления ночи.
* * *
Сновидения Кирилла Леонидовича не отличались разнообразностью тематик или особенной яркостью, не было в них и того вызывающего абсурда, который порой посещает темные дремы иного знатного господина, так что оному по пробуждении остается только изумленно разводить руками и хлопать ресницами, – в фантазмах, как правило, воспроизводились его будничные дела, практически без нелепой отсебятины; посиделки с дамами (сердечную привязанность он покамест не испытал, но дружбу заранее водил с десятком представительниц местной элиты (надеясь подгадать момент, когда это начнется, – а у него все готово)), походы на охоту с приятелем детства (вот там действительно бывали острые моменты), а чаще всего являлись тени его одиноких блужданий под луной по н-скому мосту, когда колыхалась черная вода, отражая цепочку желтых фонарей, причудливо размазанных медленными наплывами волн. Свистал ветер, пригибая кусты к земле, накрапывал грибной дождь. Ощущая себя персонажем великой романтической картины, Кирилл Леонидович принимал то этакое положение, то другое, чтобы невидимый рисовальщик как можно тщательнее вывел его мужественный профиль, блеск внимательных глаз и влажную розу в петлице.
В ночных видениях он живописных поз не принимал, – механически шел по мосту, раздумывая о делах житейских, нередко интересуясь почему-то швами на сюртуке – вдруг разошлись, следами грязи на лакированных сапожках, болезнями коров, влияющих на удои молока (коровки и правда болели уже третий месяц).
Возвращаясь в будничное измерение, юноша, впрочем, зла не держал на собственные не слишком заковыристые сны и надеялся, что после его поступления на военную службу (папаша давно прочил генеральское по меньшей мере местечко) и, соответственно, совершения различных подвигов, они преобразятся, расцветут и можно будет налево и направо рассказывать развесившим уши девицам о его насыщенных ночных грезах.
* * *
Когда башенные часы пробили десять раз, и в воздухе витали колокольные переотражения мелодических звуков, он мгновенно проснулся и тотчас заторопился совершить необходимую процедуру с пленницей звездной комнаты, как иронически он мысленно называл Майю.
Требовалось каждые три дня (в этом числе тоже звучал смутный отголосок старинной обрядности) переменять подростку наглазную повязку и ушные втулки. По понятным причинам эта обременительная надобность не могла быть отдана слугам. Он лично вызвался содействовать ритуалу, втайне надеясь убить двух зайцев: в умах местной аристократии сложить о себе правильное впечатление как о человеке благонадежном и полезном, и понаблюдать за страданиями несчастной жертвы чудовищного обычая (так ли они велики, как описывает Вудард – и если велики непомерно, то принять меры к спасению Майи (конечно, он заранее верил, что мучения огромны и безысходны, и уже готовил разносную статью под приторным псевдонимом Кристофер Свитли (или Саманта О`Брайан, герцогиня кипренская: презрительный взгляд через лорнет, короткая стрижка); планировал публикацию в популярном швейцарском вестнике и ждал большого общественного резонанса)).
К сожалению, ужасы до сих пор (за четыре посещения звездной комнаты) не проявились абсолютно никаким образом. Девица не рыдала, не просила немедленно спасти, не выказывала признаков усталости, депрессии или ангедонии, и не было в позе ее немой мольбы, и сколько ни шарил по углам пыточного помещения, не нашел никаких надписей, которые ожидало встретить его романтически настроенное воображение (s.o.s, и пр., обычно накарябанные ногтями по холодному бетону, или кровью на пыльном полу, в полоске тени), тоже не обнаружил. Она была всегда в одинаковом настроении, послушна его дрожащим рукам, флегматична. Она не похудела, и легкая бледность кожи объяснялась лишь отсутствием солнечного света.
Что скрывало ее непроницаемое лицо (глаза ей запрещалось открывать) он угадать не мог, но поднимался к ней каждый раз с глубоким душевным волнением, надеясь, что вот сейчас-то девица скинет маску фальшивой покорности и признается, что ощущает невыносимую боль и нестерпимый страх (а у него наготове записная книжка). Он тайком переправляет ее в Швейцарию (туманное утро, седой паромщик, баулы с платьями; приглушенный лай собак; напряжение растет), сам же в кратчайшее время становится известен всему миру, как смелый борец за справедливость, противопоставивший себя орде обскурных святош (благодарные поклонницы из числа спасенных девиц, письмо от королевы сеульской, замок в Альпах, вольготные пожилые мемуары).
* * *
Винтовая лестница поскрипывала под его сапогами. В круглое окошко пробрались нечеткие акварельные тени от платанов и носились по потолку словно одуревшие дети. На втором этаже книжных шкафов было значительно меньше, но самая ценность содержащихся в них фолиантов и рукописей увеличивалась в разы, потому что хранились тут старинные апокрифы, кожаные пергаменты с санскритскими письменами, первые издания Бокля и Уинздорфа, редкие манускрипты родом из Китая (с непристойными иллюстрациями) и разного рода крошечные декоративные книжечки (каждая из них стоит как средних размеров купеческое поместье).
Ровным счетом ничего интересного для Кирилла Леонидовича на втором этаже не содержалось. В литературе он ценил прежде всего содержание (то есть отражение автором актуальных социальных проблем), а броские обложки, усыпанные цветными каменьями, по его мнению, хороши только для того, чтобы убивать докучливых комаров и мух.
Он снова ощутил трепет, останавливаясь перед массивной дверью в священную комнату. Несколько поколебался и со вздохом сунул ключ в замочную скважину. К его немалому изумлению, ключ не проворачивался. Пострадав немного над строптивой дверью, Кирилл Леонидович понял, что она не заперта, и в диком удивленье проник в звездную комнату, где все находилось на своих привычных местах – и мириады голубых звезд, тщательно намалеванные искусной кистью на стенах, и торжественные светильники в виде распятий, источавшие слабый свет в потолочные вентиляционные дыры, залитые водянисто-блеклыми небесами, и бархатный красный ковер, и золотой трон – и вот обескураживающий казус! – на нем никого не было, девица пропала, – ее шелковая накидка брошена на троне.
Кирилл Леонидович обыскал помещение, в дальнем углу нашел даже древний сундук с ритуальным тряпьем, который раньше не замечал, но все его лихорадочные поиски не принесли результата и тогда он логическим путем пришел к мысли, что раз дверь отперта, значит девица каким-то образом выбралась. Скорей всего с чей-то помощью, ведь у нее не могло быть ключа. Подобных случаев не существовало за все двадцать лет введения постконфирмационного обряда, тем не менее они были предусмотрены в законодательной сфере и наказывались очень сурово: немедленной смертной казни подлежала беглянка, те, кто содействовал бегству, и тот, кто был назначен сторожить комнату – то есть речь непосредственно шла о самом Кирилле Леонидовиче, по прихоти папаши исполнявшем в какой-то мере и роль блюстителя.
Он принял решение спрятаться в Швейцарии сейчас же, но выйти из комнаты не смог, потому что услышал тихие голоса на лестнице (померещился сварливый тон Евсейки) и звуки осторожных шагов.
Как пишут в остросюжетных романах: «Кровь застыла у несчастного в жилах, он заметался, не зная, что предпринять». С минуты на минуту ворвутся люди, арестуют, и никакие обоснованные и веские оправдания не заставят их отступиться от своего мрачного замысла, и уже завтра на кроваво-красном рассвете голова юноши покатится с плахи…
И тут блестящая идея осенила его паникующий разум: он садится на трон, набрасывает накидку (согласно принятым догмам, эта исписанная священными знаками тряпка скрывает лицо и тело), пришлецы удостоверяются, что с девицей все в порядке, уходят искать того, кто не запер дверь. Остается несколько секунд, чтобы улизнуть, несколько минут, чтобы собрать вещи, и несколько часов, чтобы отплыть на порядочное расстояние от отчего края. В воображении замаячили Рейнский водопад, ароматное фондю, грациозные козочки и горные эдельвейсы.
В два длинных прыжка он оказался на троне и скрылся под накидкой. Как раз вовремя. Чужаки проникли в звездную комнату. Кирилл Леонидович услышал иностранную речь, чему был премного удивлен, но не успел извлечь должных выводов из сего поразительного факта, поскольку ощутил сильный удар по голове тупым предметом и потерял сознание.
Глава вторая
Теплый мех лисицы. Приключения Пепе. Бродяжка
Богобоязненность почиталась основной добродетелью среди женщин, и мать Майи, Варвара Леонидовна, сполна обладала этим качеством, позволявшим ей выносить тяжкие удары судьбы, которые, по непонятным, но тем не менее жестоким, стечениям обстоятельств периодически ее настигали. Нелюбимое дите холодного, будто альпийский снег, отца, она сыздетства страдала от множества болезней и фобий и неизвестно каким чудом ей удалось пережить омерзительный младенческий период.
Несколько раз, бренча толстой цепью на потертом распятии, приходил молодой батюшка Владимир, важным баском благословлял ребеночка. Домочадцы столпились около изголовья узорчатой колыбельки, кто-то притворно вздыхал, а иные вполголоса обсуждали похоронные хлопоты, пока Варенька металась в испарине.
Увлеченный в ту пору строительством флигелей Леонид Петрович ни разу не осведомился о здоровье дочери и вряд ли испытывал по этому поводу сожаление или раскаяние, потому что (давно почившая ныне) супруга беременела так часто и рожала так неудачно, что одних только выкидышей у нее набралось бы не меньше десятка (коли не врут мемуарные записи старейших насельников дома), а три выжившие девочки могли умереть в любой момент по самой незначительной причине: царапина на ножке, повлекшая за собой столбняк; приманчивые голубые ягодки в лесу; воспаление после затяжного купания в озере. Детский организм казался непрочным, как плохо собранный механизм, подверженным постоянной внутренней эрозии, и прогнозировать, а тем паче контролировать его развитие было невозможно, в отличие от строгого и планомерного строительства флигелей.
Тем не менее малышка выжила и превратилась в одну из тех благообразных юниц, которые в изобилии населяют иные состоятельные дома, затем в одну из тех скромных и покорных супружниц, которые славятся тем, что рожают помногу, обожают какую-нибудь приближенную к себе служанку, делая из нее подобие близкой подруги и делясь с ней пустяшными «тайнами» и волнениями, и стараются как можно реже попадаться на глаза угрюмому супругу, опасаясь его беспочвенной ревности или тяжелого настроения, а больше сказать о них ровным счетом нечего.
Варвара Леонидовна рано вышла замуж и рано овдовела (случай на охоте: дикий кабан, сумерки, заклинивший карабин), имение досталось мужниным кредиторам, а сама она с единственным ребенком (остальные четверо – в пандан истории ее матери – либо родились мертвыми, либо скончались на стадии младенчества) вернулась в имение отца. Тот был, мягко сказать, не обрадован появлению нелюбимой дочери (хотя и делал вид, что счастлив), но впоследствии неожиданно сменил гнев на милость, чему удивительным образом способствовала и сама подросшая к тому времени девочка.
Была она чудо какая хорошенькая и отличалась нравом своевольным и капризным, и если что-то взбредало ей в голову, добивалась этого любыми путями, в том числе через лютые истерики. В ее присутствии Леонид Семенович добрел и становился мягкий как воск, легко соглашаясь с любыми ее прихотями. Столь странное для угрюмого и жестокого старика поведение объяснялось тем, что Майя своей бесцеремонностью и непосредственностью напоминала ему первую жену (даму властную, не терпящую возражений, с точеным профилем, с прелестной кудрявой головкой), сгоревшую от грудной жабы за несколько дней, пока он посещал соседнюю вотчину по хозяйственным надобностям. И с тех пор много лет терзался виной, будучи уверенным, что окажись рядом, сумел бы вызвать доктора более расторопно, чем сделали домашние.
Самое имя Майя (выбранное матушкой наугад из немецкого каталога), мнилось ему, несет символическое значение удачи и всяческого преуспеяния и уходит корнями в темное волшебство масонских тайновидцев (в чей тщательно законспирированный орден он издавна был посвящен, не забывая в особые дни принимать участие в пирушках и песнопениях местной ложи, состоявшей практически сплошь из выходцев с геологического факультета, откуда он и выпустился энное количество лет тому назад).
По нелепой прихоти судьбы строптивая отроковица терпеть не могла старого брюзгу, и если он, стараясь порадовать внучку, задаривал ее дорогими подарками и держал с ней себя в высшей степени ласково, то Майя, всякий раз заслышав его шаркающие шаги и глуховатый голос, ретировалась или отвечала односложными предложениями и мечтала о том, чтобы дряхлый дурень убрался восвояси.
Она с легкостью обзаводилась подругами, причем интересны ей были не только образцовые девочки знатного происхождения, но и замарашки из числа кухаркиных дочек, с которыми она играла в выдуманные ею игры в саду и, притворяясь строгой бонной, учила их зачаткам французского языка (от природы картавила, что положительно сказывалось на произношении), нарочито утрированным благородным манерам (эта каверза заключалась в высмеивании безобиднейшей фройляйн Шушу), и запросто отдавала собственные игрушки.
Простолюдинки не отличались изяществом обхождения, и Майя понабралась от них соленых словечек (отъявленной грубостью удивлявших порой и нашего кучера, вечно пьяного мужлана с копной нечесаных волос и россыпью рыжих веснушек на снулом лице) и завела чудовищную привычку вытирать сопли тончайшими рукавами прелестных платьев с голубыми и розовыми оттенками, в избытке закупаемых для нее Леонидом Семеновичем.
Не отличались они разборчивостью в передаче разного рода слухов. Многолетняя церемония постконфирмационного ритуала в народе обросла таким количеством странных домыслов, что ей могла позавидовать и каббалистическая магия, зашифрованная в потерянных свитках, и причудливые инструменты средневековых алхимиков (если, конечно, предметы способны к выражению эмоций). К двенадцати годам родовитая отроковица знала о ритуале столько всего, что вполне могла бы создать объемный трактат с мельчайшими подробностями – хотя большая часть ее знаний, безусловно, не имела ничего общего с реальным значением действа; и дикие, фантасмагорические детали, прочно засевшие в ее возбужденном уме, никоим образом не коррелировали с реальными, практичными и простыми.
Она твердо верила, что ритуал радикально изменяет природу женщины, и пройдя через него – через мучительную ночь – научится некоторым ведьминским приемчикам, как-то: проницать взглядом непрозрачные поверхности, подниматься над землей в теплое апрельское утро, обращаться в кошку, готовить приворотное зелье. Она верила, что добрейший священник выкалывает девицам глаза изогнутым ятаганом и протыкает раковины ушей (по истечении положенного срока испорченные телесные части вырастают заново). Процедура, должно быть, болезненная, но не более, чем обжечь голени молодой крапивой или поцарапать локоть, продираясь через дыру в заборе.
Она долгие часы проводила наедине с собой, закрыв глаза и уши, чтобы проникнуться атмосферой будущего служения богу. Мрак завораживал как страшная сказка, в нем вспыхивали бисеринки разноцветных огней, переплетались бледные тени, роились, собранные из красных и зеленых точек, расплывчатые образы. Сквозь плотно зажатые уши – низкое гудение непонятного происхождения и приглушенные звуки внешнего мира. Голова кружилась, шаги делались вязкие, скованные. В конце концов бедняжка ударялась об дверной косяк или угол постели и хныкала, растирая ушибленную ногу. Однако убежденная в том, что подобные тренировки необходимы, снова и снова истязала себя тишиной и теменью, пока не начала сносно перемещаться в своей комнате и до двух часов выдерживать пытку – в чем помогала ее чудесная способность мысленным голосом рассказывать себе занимательные истории, чьи сюжеты отчасти были взяты из сентиментальных книг, прочитанных давеча по-французски (никто не контролировал ее неуемное чтение), отчасти из разного рода слухов и тревожных новостей, витавших в воздухе.
* * *
С особенной страстью она любила читать о похождениях маленькой бродяжки Пепе (автор – седобородый джентльмен с моноклем и тростью – признавался в краткой аннотации, что списал образ героини со своей ненаглядной дочери, умершей в десять лет от загадочной и неизлечимой болезни, и этот печальный факт придавал дополнительное очарование Пепе, схваченной иллюстратором с предельным мастерством и изяществом (насколько они были позволены в этом шаблонном жанре): веснушки, задранный носик, заплатанное платьице).
На первых страницах мы видим, как пятилетняя Пепе проводит развеселые деньки в богатейшем родительском доме. Катается на ухоженном пони в тенистом саду, щиплет за вислые уши доброго сенбернара. Вот вносят исполинских размеров торт. На шее девочки повязана розовая салфетка, ножка стучит от нетерпения. Из огромного кулинарного шедевра вдруг вырывается снежная фея и осыпает остолбеневшую Пепе россыпью розовых и голубых блесток. Звучит бодрая музыка. Вереница детей вбегает в залу. Происходят совместные игры. Это называется день рождения. Виновница торжества долго не может заснуть. Ее мать, прекрасная герцогиня (с агатовыми глазами, в царственно длинной ночнушке), приносит волшебный фонарь и показывает на стене таинственные тени зубчатых замков и заморских зверей, лучистых звезд и надменных принцев, и когда головка девочки клонится ей на плечо (а ресницы слипаются от усталости), осторожно кладет Пепе в постельку. Вот так красочно описана последняя ночь ее безмятежной жизни.
Под утро через окно проникла костлявая старуха с медными браслетами на запястьях, выкрала ребенка и продала в цыганский табор, где Пепе держали впроголодь, наказывали ремнем, и говорили: мама сама ее продала, потому что не любила избалованную малышку, тяготилась ее шумным присутствием, – и так часто повторяли свою легенду, что Пепе поневоле поверила.
Вскоре жизнь в таборе стала невыносимый. Пришлось сбежать и начать самостоятельное путешествие по стране в роли нищей бродяжки. Миновало жаркое лето. Наступила промозглая осень. За ее жухлыми желтыми кулисами скалилась свирепая зима. Казалось, тут-то и близка смерть… Но кто-то свыше оберегал нищенку. Там и сям находила она медные монетки. Сердобольные старушки пускали погреться. Однажды, иззябнув, на окраине леса Пепе нашла меховую одежду – ботиночки, шубу, рукавички… – и снова стала походить на прежнюю богатую девочку. Склонясь над ручьем, она увидела, что лицо огрубело, губы потрескались, а морщины пронизали чистый некогда лобик, – и горько заплакала.
Так закончился первый том этой бесконечной эпопеи. Во втором зимние приключения растут снежным комом. Ее ловит тощий как жердь егерь, живущий анахоретом в лесной хижине, и заставляет ему прислуживать: подносить тапочки, варить похлебку. Малышка старается во всем угождать, и он, раздобрев, однажды демонстрирует сокровища, которые хранятся в подполе в большом кованом сундуке. Среди жемчугов, драгоценных камней и золотых колье она обнаруживает столовое серебро с фамильным гербом своей семьи и со слезами отчаяния выпытывает у егеря, откуда у него эти обеденные приборы. Он отвечает: сундук приволокли разбойники и, попросив посторожить, отправились восвояси. Лихих людей поймала королевская гвардия. По приказу его Величества мерзавцы были вздернуты на виселице. Отныне сундуком владеет он.
Писатель и сам не понимал, зачем нарисовал мутноватый образ егеря и к чему тут сундук. Хотелось скорее миновать эту развесистую клюкву и ввести нового персонажа – мальчишку по имени Арвид, годом старше Пепе, тоже бродягу поневоле и тоже из высокородной семьи. Автору чудились умилительные картинки: бредут малютки плечом к плечу по зимней ярмарке, пляшет взволнованная деревенская молодежь, летят под фонарями пушистые снежинки (здесь мастерство иллюстратора достигло апогея). На изможденных лицах детей выражение крайнего отчаяния, и чем сильнее беснуется веселый народ, тем медленнее шагают они, увязая в глубоких сугробах, пока не замирают возле большого дома, в окнах которого призрачные силуэты счастливых людей.
Пепе совсем ослабла. Арвид, наморщив лобик, дует на ее покрасневшие ладони. Головка девочки уж клонится долу… И вот они, обнявшись, засыпают на ледяном ветру. Лает пес. Хлопает калитка. В дело вступают следующие, на сей раз богатые, персонажи. Несчастных малюток холят и лелеют в новом семействе. Единственная странность заключается в том, что хозяйка, улыбчивая дама с прелестными голубыми глазами, крепко-накрепко запретила заходить в подвал, куда, конечно, любопытные дети вскоре спускаются… Герои исследуют темный и бесконечный коридор, пока не натыкаются на железные клетки, где сидят их измученные родители.
На этом книга обрывается, однако среди вороха авторских томиков в детской библиотечке не было третьего – сразу шел четвертый. Герои значительно повзрослели, события описывались малопонятные. Несмотря (а впрочем, еще как смотря и даже слушая) на бесчисленные истерики фрустрированной малышки, гувернеры не сумели достать нужное продолжение.
Книга вышла ограниченным тиражом, и если третий том вообще существовал (скорей всего, встреча в подвале являлась заключительной сценой, и произошла ошибка в нумерации), то был библиографической редкостью и мог быть пойман разве что завсегдатаем букинистических магазинчиков, бессонным гением распродаж, длинноруким фокусником дальних полок.
От обложки и до последней корки Майя выдумала его. В шальной фантазии избалованной девочки происходили побеги, погони, переодевания. Фальшивые родители сбрасывали резиновые маски и с рычанием шли на дрожащих деток (покусанные вервольфом, родственники не гнушались и каннибализма). Воскресали бандиты (deus ex machina – эликсир безумного доктора) и брали в заложники местного пастора и его карамельную церковь с плюшевыми зверятами. Пепе приходилось проявлять немереную смекалку и даже неотмирные способности, как-то: метание молний из глаз, левитацию, свободное прохождение через препятствия а ля стены и тюремные решетки. Арвид бился бок о бок с ней (увы, он так и не обретет и малой толики ее суперспособностей, оставаясь обыкновенным, земным – хотя и баснословно привлекательным – ребенком). Детям противостояли зловещие прихвостни черного хаоса: гидры с шипастыми мордами, великаны с бронзовыми палицами, бесформенные тени с когтистыми лапами.
* * *
Погружаясь в темноту, Майя досконально продумывала очередную ветку приключений, и не подозревала, что ушла от авторского замысла приблизительно на несколько парсеков, и коли бедному писаке доведется узнать, сколь смело трактуется его незатейливая история, он примется рвать волосы на голове (или перевернется в гробу – в том случае, если уже оставил этот мир).
Среди других книг, разыгрываемых ею, был сборник анонимных испанских новелл о бедном паже и неразлучной с ним птице аист, коллекция мифов разных стран (особенно поражали воображение кровожадные египетские боги) и российская нравоучительная поэма о жабах и журавлях, в четырех частях, написанная пафосным гекзаметром (автор, некто И. И. Хорьков, прежде подвизался на переводах, но не снискав успеха, перешел на проторенную тропу детской литературы).
Помимо проведения приятных в своей таинственности тренировок, Майя, не желая ограничиваться слухами, недомолвками и официальной версией, представленной в книжке с картинками для девочек, где все объяснялось такими простыми словами, сводилось к такой элементарщине, что сразу делалось скучно до зевоты, обращалась к женщинам, пережившим ритуал (хотя ее всячески старались оградить от общения с такого рода особами), с просьбой описать (и оценить) свой опыт и дать полезные советы будущей путешественнице во мрак, на что получала порой сумбурные отговорки, реже – откровенную ложь. Те же из них, кто искренне пытался поведать о том, что происходило в звездной комнате, не могли подобрать нужных слов и разражались эзотерической брехней (о роли звезд (точно определенное количество!), о спрятанных механизмах, которые периодически начинают вращать трон, о подспудных, но кардинальных изменениях в сознании на исходе первого года), что, однако, еще сильнее подогревало ее любопытство.
* * *
После конфирмации она провела неделю чуть ли не приплясывая от нетерпения, и когда однажды утром за ней пришли торжественные персоны в пышных облачениях (первым шел звездочет, за ним пастырь), встречала их на пороге (в дорожном платье, с чемоданом набитым книгами и куклами) и радостно звала домашних (ей было невдомек, что звездные комнаты организуют в домах испытуемых отроковиц). По традиции окна и двери всего особняка в день посвящения были распахнуты. Евсейка провел несколько суетливых часов, бегая по бесчисленным палатам и дергая подчас неподдающиеся его усилиям рамы, порезал палец об гвоздь, и все-таки пропустил пару окон, которые на фоне дома, похожего теперь на медовую ячеистую соту, впрочем, не слишком выделялись и к его облегчению прошли незамеченными для глаз священной двоицы – иначе не миновать ему бучи.
* * *
В гостиной был накрыт праздничный стол. Среди множества заморских яств, которые полагались по такому случаю, выделялись тонкогорлые кувшины – кумганы – с красным вином и многоярусные хрустальные вазы, усыпанные местным виноградом, вишнями и привозными мандаринами. Тут же в строгом порядке располагались и горячие блюда – наваристая уха, золотистое жаркое из подстреленного намедни кролика, тушеные в сливках цыплята и утиное магре с запеченными яблоками.
Проворные повара все утро суетились на кухне, пока служанки, надев белые передники, расставляли еду таким образом, чтобы самые лакомые кушанья были на расстоянии протянутой руки с почетных мест звездочета и пастыря. По традиции отроковица ничего не должна есть и пить, кроме тонкого хлебного тоста и наперстка чистой ключевой воды, и уже один этот внезапно открывшийся факт навел Майю на пренеприятные размышления, которые, к счастью, быстро развеялись, потому что, как она тайком узнала от la maman, кормить будут в узилище и кормить прилично. Однако вид стола с яствами заставлял ее глотать слюнки, поэтому она уставилась в окно на лужайку с пегими коровами, мерно щипавшими травку. Созерцание грузных и неповоротливых животных – успокоило.
Приглашенный зурнач наигрывал торжественные мотивы. Это был молоденький парнишка с круглым лицом и толстыми пальцами. Они так ловко и быстро бегали по продолговатому лакированному инструменту, что казались Майе юрким многоногим животным. Пиршество, впрочем, было лишь символическим – по звездному уставу требовалось пригубить напитки, попробовать по кусочку от каждого блюда, и тотчас приступать к таинству, первая часть коего заключалась в окуривании малолетней ароматными свечами под чтение синодально закрепленных священных текстов, и густобородый пастырь, с неожиданной проворностью вскочивший из-за стола, чтобы из тучного саквояжа достать нужные принадлежности, еще не распахнув золотую книгу, козлиным тенорком затянул песнопение. Гости и все домашние выстроились в две колонны, во главе которых стояла, застенчиво улыбаясь, Майя – рука об руку со звездочетом – и двинулись по длинной бархатной ковровой дорожке в подготовленные коридоры (были убраны зеркала), сзади семенил и противно подвывал пастырь, не переставая исполнять молитвы.
В библиотеке приступили к совершению последнего обряда. Он длился несколько часов, пока измученная девица не начала хмуриться. Звездочет нарисовал десятиконечную звезду, в ее серединку босыми ногами ступила отроковица. Мелками на полу он изобразил длинный ряд непонятных непосвященным символов – кувшинку, греческую сигму, странную буквицу наподобие фиты, только волнистая линия внутри шла вертикально, и множество мелких галочек.
Пастырь прервал поток словоизлияния, и звездочет достал свою книгу, древнюю, в черном потрескавшемся переплете, но ничего зачитывать не стал, а просто поместил ее в звезду с Майей, открыв на заранее заложенной странице, где помимо мелких иероглифов, – черно-белая иллюстрация: выключенный маяк на маленьком острове, окруженный бескрайним морем с неспокойными волнами. Далее было порядком надоевшее Майе окуривание (в оттенках благовоний она, кажется, начинала разбираться), и наконец звездочет заговорил – его речь не напоминала молитву (впрочем, все знали, что он произносит молебен, пусть и не на старославянском языке, а на египетском или африканском), больше всего была похожа на приветственное выступление ректора в честь открытия нового учебного года, хотя отдельные слова и даже фразы были омофоничны русским, и когда он внятно произносил: теплый мех лисицы, – в действительности звучало загадочное:
теп
лыме
хлис
ицы.
Не в силах сдержать серьезность, Майя улыбнулась уголком рта. На нее с неодобрением косилась мать, переживавшая по поводу того, что происходит и того, что ей предстоит сделать. Вскоре в руках Варвары Леонидовны возникли ритуальные принадлежности – широкая черная ленточка и специальная свечка из смеси особым способом приготовленного воска и эфирных масел. Она повязала на глаза дочери повязку, затем под камлания пастыря стала капать в ее же ушную раковину расплавленной свечой, пока не сформировалась аккуратная пробочка (тут Майя, до этого откровенно веселившаяся, пару раз ойкнула – не от того, что сделалось больно – воск обжигал не сильнее, чем подогретая водица – от внезапной щекотки).
* * *
Майя погрузилась в тишину и темноту, и первые минуты и правда ничего не видела и не слышала, потом слабый внешний гул пробился в ее закупоренные уши, и она даже смогла различить дрожащий голос матери, и торжественные выкрики гостей, произносивших поздравления, и под нижним краем неплотно завязанной повязки ухватила размытую белесую полосу света, подумав, что, верно, ничего страшного и нет в лишении слуха и зрения, сама себе поправила ленточку (все-таки надо играть по правилам) и последовала в звездную комнату, куда ее осторожно вели, поддерживая за локотки, официальные лица.
Родных на порог не пустили. Мать вставала на цыпочки, изо всех сил стараясь разглядеть внутреннее убранство, но дверь быстро захлопнулась и пастырь повел народ на полдневную молитву, а Майя осталась со звездочетом, который усадил ее на трон (неожиданно жесткий, поморщилась) и продолжил церемонию, совершая вокруг ее головы лихорадочные пассы руками в белых тонких перчатках и бормоча священный текст, сливавшийся в бесконечное бу-бу-бу.
Майя беспрекословно повиновалась чужим пальцам. Мнилось: вскоре начнется то самое, ради чего она жила, сыздетства слушая рассказы о таинственной звездной комнате. Затих отдаленный гул (звездочет лязгнул замком и, подбирая хвалебные слова, какими лучше описать послушание отроковицы, спустился, чтобы приступить к продолжению пиршества. Из ума не шли румяная мясная корочка и бокал золотистого клико), прекратились малейшие шорохи, на губах девицы расплылась широкая улыбка, и в ожидании неизвестно чего она чуть склонила шею, как бы поторапливая чудесные механизмы будущего волшебства – ну же, вращайтесь шестеренки, шевелитесь поршни! – однако ровным счетом ничего не происходило. Вскоре у нее затекли ноги, пришлось переменить позу.
* * *
Темнота, казавшаяся увлекательной игрой с ценными призами, на деле была угнетающе однообразной, и если первые дни Майя старалась честно соответствовать своему новому положению (очень пригодилась тренировка), то постепенно ее начало грызть чувство, прежде неизвестное ей: скука. Майе нравилось, что полная тьма означает и дезориентацию во времени – можно представить, что летишь в космическом аппарате, и планета с ее летоисчислениями и замерами далеко позади – но Кирилл Леонидович приходил всегда в одно и то же время и даже сообщал: сейчас десять утра, – как бы проверяя девушку, слышит или нет. Она прекрасно слышала, и тем не менее делала вид, что находится в герметичной капсуле и отрешена от мира.
Кормили трижды: в 11, в 16, в 20 (блюда вносили слуги и тотчас – назад; им строго воспрещалось любые сношения с испытуемой). Так что во времени Майя не запутывалась, напротив, была буквально пригвождена к его непреложности, что лишь усиливало будничную сторону заточения. Истории, которыми она привыкла себя развлекать, без подпитки внешней реальностью сделались унылыми и монотонными, как однообразный пейзаж за тюремной решеткой.
* * *
Произошло это на второй день ее пребывания в звездной комнате, когда она изнывала, морщилась и ерзала под тесной и душной накидкой, все еще находясь в смутном убеждении, что если откроет глаза, то какие-нибудь скрытые в потолке стрелы изрешетят ее тело, но терпеть это бессмысленное сидение сиднем стало невыносимо, она потихоньку приподняла повязку и, выглянув из-за накидки, с удивлением поняла, что комната оснащена и освещена замысловатыми светильниками (бледный, едва заметный отблеск после двух дней во темноте казался чуть ли не солнечным слепящим светом). Ушные пробки вылетели сами, стоило попрыгать на одной ноге, будто в ухо попала вода.
Прыгать хотелось неимоверно. За нудные часы вынужденного безделья в ней скопилась веселая энергия, и поскакав от радости как бешеная коза, Майя стала изучать комнату с истовостью молодого ученого. Она заметила, что дверь не поддается никаким усилиям, что окно слишком узкое, чтобы в него протиснуться целиком. Скрытые проходы не нашлись. Кнопок, ответственных за потолочные ниши, не обнаружилось. За цветочной занавеской – несложные сантехнические приспособления. Единственное, что ненадолго заняло воображение, был сундук, где лежала пара разноцветных накидок. От нечего делать она вытащила их и развернула на полу. Первая была исписана иероглифами, похожими на тонкие лапки экзотических птиц, всю поверхность второй занимало довольно точное графическое отображение старинного маяка и бурных волн.
Гадая, какой во всем этом смысл, девица опустилась на колени, но быстро сдалась и тут же посетовала, что была невнимательна на уроках священного писания. Впрочем, и преподаватель, сухонький старичок, относился к занятиям спустя рукава, так что зачастую, начав тему сакрального жития и вочеловеченного триединства, плавно смещался на (гораздо более увлекательные) рассказы из собственной жизни, и, в частности, забавные истории времен молодости, когда он служил фельдфебелем в полку и вел потешную войну против старшего по чину усача: то будто случайно обварит его кипятком, то подделает письма возлюбленной недруга (выходило так, что N. влюбившись в чернокожего красавца, отбывала на пароходе в Танзанию). Но уж больно гладко учитель стелил – Майя подозревала, что вместо реальных событий, он пересказывает какую-нибудь остросюжетную книгу, и все равно с наслаждением слушала его байки.
* * *
В первый день так легко добытой свободы девица чуть не попалась на глаза Кирилла Леонидовича, который почти бесшумно начал проворачивать ключ в замке. В страшном переполохе запихнула тряпье обратно, кое-как набросила на себя то, что полагается, и на всем протяжении его обхода трепетала от страха, надеясь, что он не заглянет за накидку.
Впрочем, его посещения, как выяснилось впоследствии, отличались бесполезностью и бессмысленностью (со всеми бытовыми ее потребностями отлично справлялись слуги). Он лишь убеждался, что Майя на месте, и принимался пристально разглядывать, да еще щенячьими глазами, словно она хранит некую тайну и вот-вот выдаст. Иногда Кирилл Леонидович задавал вопросы: «вы устали здесь находиться?» «Испытываете ли вы труднопреодолимое желание убежать?» – что являлось, по мнению Майи, очевидной проверкой: реагирует ли она на звук. Обманывать его было самое простое, он как будто все время пребывал в собственных мыслях и если бы немного пристальнее осматривался, дотошнее вглядывался в подопечную, заметил бы там и сям некоторые погрешности: край материи торчит из сундука, складки накидки излишне хаотичны, и т.п. Зато опытные слуги моментально поняли, что девица обладает недозволенными степенями свободы, однако не сочли нужным донести хозяину. Более того, на памяти Евсейки это была третья дева в заточении, и он, каждый раз испытывая жалость к барышням и посмеиваясь над незадачливыми барами, закрывал глаза на то, что все, кроме первой (а может быть и она тоже) глаза открывали – уже не фигуральным образом, а натуральным, и знал, что Майя пройдет стандартные этапы недовольства и скуки и захочет убежать – вот тут-то он и выступит добродетелем и спасителем. Сильнее всего он боялся, что девы что-то с собой сотворят, тогда несдобровать всему обслуживающему персоналу, и, как наступало время, заключал с ними некое устное соглашение.
* * *
Майя на раз два догадалась, что она вовсе не путешественница в звездную бездну, а пленница в пыльном и зловонном узилище. Будущие годы пугали сильнее, чем амбарные крысы. Разбираясь с хитроумным замком, она в кровь сбила ногти. Часами стояла (забравшись на спинку трона) возле узкого окошка с голубыми и оранжевыми вставками в стекло, наблюдала как цветет и колышется внешний мир, хотя для обзора с ее высокой точки была доступна только дальняя полоса леса на пригорке и небосвод.
Любые детали становились бесконечно милыми и притягательными: вот плыли, исподволь изменяясь, облака (лодка, баркас, фрегат), вот под воздействием солнца изменялась густота тени на деревьях, вот ветер делался влажным или сухим. Глаза ее блестели нездорово и озиралась она в поисках крюка или другого предмета, за который можно зацепить длинную полосу ткани, однако из гордости не признавалась в своих муках ни чопорному и противному Кириллу Леонидовичу с его тощими усиками, ни кому-либо из прислуги, пока к ней не обратился Евсейка, предложив запасной ключ от входной двери. У него было два вполне разумных требования – не выдавать его хозяевам и не отлучаться далеко. Девица бросилась ему на шею со слезами радости, обещая ценить его вечно, подарить вольную, осыпать богатствами, на что он смущенно говорил: достаточно того, что барышня перестанет кукситься и вешать носик.
Таким образом Майя в одночасье получила великую привилегию тайком (засветло, иной раз и по ночам) выходить во двор и наслаждаться голубыми цветочками. Там же она сошлась со своими деревенскими подружками, которые были очень удивлены, увидев барышню на свободе, и закидали ее простодушными вопросами. Отвечала она иронично и обстоятельно. История привела подружек и в ужас и в восторг. Они договорились в определенное время встречаться и к каждой сходке готовили для девицы какой-нибудь гостинец: черничный пирог, крем-брюле из кухни, книжку с картинками, стянутую из библиотеки сговорчивой дворней.
* * *
В тот день все шло по запланированному сценарию. Еще не проснулся дом, не погасли звезды, но девица выскользнула в темный двор и кралась по одной из окольных дорожек к резной беседке, где ее дожидались две смелые крестьянские девки, являвшие собой почти полные противоположности: Катька была смешливой, толстощекой, удивительно простодушной, верила всему, что ей говорили, – даже в чистейшей воды ахинею, – морщила угреватый лоб и тоненько переспрашивала: ой, а чо, правда? Тощая как спица Ленка обладала низким голосом и умела рявкнуть так, что позавидовал бы иной пастух. Но обе они заглядывали в рот барышне и повиновались любым ее прихотям, которые зачастую граничили с откровенной дуростью.
Однажды заставила девушек залезть на старую березу (снимавший их Степка был, впрочем, скорее доволен, чем раздосадован такой задачей). Другой раз убедила своровать у кузнеца самогонки (тот был в положении риз и едва ворочал языком, а впоследствии даже не заметил пропажи, посетовав, что сам же и использовал), но мутная и горькая жидкость категорически ей не понравилась, и, сплюнув, вылила остаток гусям в поилку, чтобы понаблюдать как спирт подействует на психику бедных пташек (верно, втемяшилось ей, станут распевать песни, как деревенские мужики, и пустятся в нестройный колченогий пляс), – увы, осторожные птицы побрезговали испорченной водой.
Майя придумывала забавы спонтанно, никогда заранее не намечая себе цели, вот и сегодня повела подружек в сторону деревни в надежде, что по дороге встретится интересное.
В запасе у нее было два часа (достаточно, чтобы и устать как загнанная лошадь, и утомить Катьку с Ленкой). Отойдя на порядочное расстояние от поместья (вдали виднелись разномастные деревенские домики, будто там царило буйство модных архитекторов, лепящих причудливые строения из чего попало, – неожиданная сторона бедности), барышня не нашла ничего достойного ее пристального внимания и приказала начать игру в прятки. Девки разбежались по опушке и периодически кричали из-за кустов или принимались звонко хохотать, отчего были пойманы сразу.
Майя велела прятаться лучше и носу не высовывать, она, дескать, мастерица, при всяком раскладе по запаху обнаружит (так и сказала), и когда девки затихли, самонадеянно бросилась в дебри, и поднимая еловую лапу, мокрую после ночного дождя (плечи осыпала роса – уколы мелких булавок), заметила лишь гнилую поганку с бородавчатой шляпкой, и резко обернулась, думая, что подружки по своему обыкновению шутят (перебегают от ствола к стволу, корчат рожи) и она поймает их с поличным, – но без успеха.
По лесу уже текло теплое медовое солнце, освещая каждую былинку. Барышня начинала хмуриться, как и всегда делала, если что-нибудь происходило не по ее воле (затем топала ножкой и падала без сил на тахту или в подставленные руки – вот тогда все свершалось как по волшебству), и вдруг вдалеке закричали. Голос был несомненно женский, и больше всего походил на Катькин, так что и тени сомнений не оставалось, что она наконец-то нашла беглянок и сейчас устроит им нагоняй за то, что сыграли над ней злую шутку (думала, подруги нарочно сбежали в какие-нибудь одним им известные логи).
Однако, широко раздвинув ветки орешника и готовясь с гневным окликом вступить на маленькую полянку, поняла, что вопит неизвестная девка в серой холщовой заплатанной рубахе. Лет четырнадцати. Небольшого роста, худая. Русые волосы до плеч, грубо обрезанные, видимо, ножом, и до того сальные, что один край стоял колтуном. В пятнах грязи, будто валялась в луже или ползала по сырой земле после ливня. Она каким-то нелепым насекомым движением зажимала себе уши и крутилась на месте, споро перебирая ногами и не обращая внимания на изумленную Майю, при этом время от времени издавала визг, долгий, почти как волчий вой по интенсивности.
Внешне она не напоминала аляповатых деревенских девок с их постными опухшими лицами. У ней была светлая кожа, благородные черты лица. Она как бы светилась изнутри. Я таких красивых еще не видела, поймала себя Майя на мысли и тут же подумала: Ведьма! Но прогнала эту идею. Она знала наверняка, что если встретится с настоящей ведьмой, не проживет и минуты. Кто ты? – строго спросила Майя и, пожалуй, впервые в своей короткой, но насыщенной жизни не получила ответа. Разозленная, сделала пару шагов по направлению к девке, и та отступила, но будто случайно, а Майи по-прежнему для нее не существовало. Она завыла, вдруг принялась неприлично улюлюкать, просеменила к березе и стала сосредоточенно обрывать листья, разглаживая их, складывая втрое и снова тщательно разглаживая, так, что не оставалось складок. Траву усеяли скомканные листья.
Зачем? – морщилась Майя, подступая ближе. Она, конечно, читала рассказы про божьих людей в детском журнале «Звездочка», (запомнился про странненького Алешеньку – был «тише воды, ниже травы», не произнес ни слова (а умер в восемнадцать от укуса гадюки), зато чудесно играл на дуде, и по его припадкам старухи с высокой точностью предсказывали погоду), но не могла соотнести фантазию и реальность, потому что прежде юродивых не встречала и мнила их литературными персонажами наподобие драконов или антропоморфных мышей, и уж тем более почти ничего не слышала о душевных заболеваниях, хотя швейцарский психиатр Эжен Блэйлер еще в 1859 году описал симптомы, характерные для встреченной на полянке бродяжки, и даже придумал название этому отклонению – аутизм.
Глава третья
Саламанка
Кирилл Леонидович очнулся с ощущением соленого металла на губах и каким-то неизъяснимым третьим чувством понял, что находится на корабле. Затем явилось подтверждение его догадки. Не было слышно волн и поверхность пола плавно не смещалась из стороны в сторону, однако несколько раз в отдалении раздались приглушенные мальчишеские крики на испанском. Не большой дока в этом языке, он тем не менее распознал пару корабельных терминов, которые были смутно известны ему из раннего детства, когда вместе с дееспособным тогда Леонидом Семеновичем совершил короткий, но насыщенный вояж в Грецию, откуда привез декоративный грецкий орех с голову котенка, настоящую шпагу и дифтерит.
Через накидку Кирилл Леонидович не видел практически ничего, лишь вверху тускло светилось маленькое окошко. На нем не было веревок или иных пут, однако он не сразу решился на исследование нового местопребывания, опасаясь, что получит пулю в лоб, если произведет хотя бы малейшее движение и, удостоверившись, что в трюме кроме него никого нет, начал делать крошечные шажки налево и направо и плавно водить руками, как именитый магнетизер перед публикой. И только потом, как бы обозначив границы безопасности, осмелился приподнять край накидки и тотчас удостоверился, что находится в трюме, где были мешки, там и сям прогрызенные корабельными крысами (в рваных отверстиях виднелось что-то крупитчатое, зерно или мелкий кофе) и пустые деревянные ящики. Подобравшись к двери, услышал грубоватые голоса и с тягостным вздохом вернулся к мешкам.
Стало укачивать. Он почувствовал, что пол неторопливо сдвигается то вверх, то вниз, отчего усилились и тошнота и головная боль. Сопоставляя последние события, юноша пришел к выводу, что стал жертвой обстоятельств – его перепутали с отроковицей, которую выкрали бы с целью политического шантажа (хотя граф сильного влияния в палатах не имел, на кое-какие решения мог оказать воздействие) или банального выкупа (эта версия менее вероятна). Единственное спасение заключалось в том, чтобы не выдавать свою личность и при малейшей возможности бежать, ибо если похитители поймут, что случайно прихватили не того человека, будут вне себя от гнева и с легкостью отправят его на корм рыбам. Он как-то просто объяснил себе тот факт, что его до сих пор не раскрыли:
А) бандиты уверены, что воруют девицу (субтильный, невысокий Кирилл Леонидович!),
Б) злодейство прошло без сучка и задоринки,
В) таинственный заказчик (по прибытии корабля в шумный порт баснословно далекой страны) хочет лично заглянуть в черные глаза испуганной пленницы (подобный вариант он не пытался вообразить, надеясь, что гораздо раньше удерет – к сожалению, возможностей для этого не предоставилось ни на корабле, ни в период недельной поездки по засушливой местности).
C ним обращались необыкновенно почтительно (что шло вразрез с тем самым ударом по темечку, последствия коего он ощущал еще долго), но никаких послаблений не делали: день и ночь держали под присмотром строгих слуг, сменявшихся в зависимости от времени суток. Вряд ли преступники подозревали, что он отлично слышит и отчасти видит, и, сидя перед костром, не тушевались в откровенных беседах. Лихорадочно истолковывая смутный смысл испанских слов, он узнал о смене политического режима в Саламанке (граф Жиронский был свергнут собственным дядей, ярым противником клерикальной «бестолочи» (его выражение); образовалось временное правительство из трех старейшин; возбужденный люд мародерит, не гнушаясь мерзостей наипоганейшего толка; попов секут на площадях; епископа заключили в бермундскую башню и со дня на день должны столкнуть на булыжники мостовой [на такой консервативной казни, дескать, настаивает народ]).
Все эти ужасы были обстоятельным пересказом модной пьесы, в прошлом году отсмотренной испанскими бандитами, оказавшимися сущими театралами, о чем молодой человек узнает слишком поздно, чтобы можно было что-то изменить в своих поступках.
Услышал он и кое-какие детали романтических приключений их предводителя, неразговорчивого крепыша, предпочитавшего стоять в отдалении, на всякий случай держа на мушке беспокойную темноту, исполосованную светящимися мошками, – детали эти были до того похабными, что Кирилл Леонидович, не чуравшийся сочинений Баркова, краснел под накидкой как гимназист, что очутился впервые в общественной уборной. В этом случае спрятанный в нем полиглот верно передал основную канву рассказов, ошибся только в частностях – и слава богу (речь шла отнюдь не о знойных мамзелях).
Другим его развлечением был бесконечно красивый пейзаж, сперва морской (когда его начали выводить на палубу и позволили сидеть в шезлонге, пока два пацаненка в мертвый штиль изо всех сил обмахивали почетного пленника широкими радужными веерами), затем лесной (деревья стояли необычайно ровно и были ухожены, будто за ними назначили надзирать опытного садовника), потом потекли одна за другой симпатичные деревеньки (на окрестных полях трудились смуглые юнцы в шароварах, надоедливо каркали вездесущие вороны), и вот показался полный островерхих башенок каменный город, куда они ранним утром въехали на невесть откуда взявшейся карете.
Несмотря на ранний час на магистральных улицах царило оживление. Туда и сюда ходили дамы с кувшинами на головах, в одеянии столь пестром, что можно было заподозрить нашествие цыган, когда бы не плавная испанская речь, мелодично льющаяся из уст этих привлекательных горожанок. Но еще больше здесь было торговцев чем попало – от москательных принадлежностей до экзотических фруктов. Разложив на улицах свои товары или высовываясь из бесчисленных полуподвальных лавочек, они пронзительно зазывали гнусавыми голосами. Там и сям перебегали дорогу нищенки, готовые рухнуть перед любым мало-мальски прилично одетым человеком и поведать о своих горестях в обмен на медную монетку (Кирилл Леонидович с неудовольствием отметил чересчур чистые одежки этих профессиональных мошенников). Патрули конной полиции (и всадники и холеные лошадки хранили угрюмое выражение физиономий и морд) неспешно цокали по каменным плитам, но казались совсем не причастными к городской жизни, будто ее суматошное мельтешение было для них равносильно ползанью муравьев на песчаной круче, а сами они предназначались провидением для чего-то иного.
Ожидаемого мародерства Кирилл Леонидович не встретил, решив, что бандиты нарочно выбрали безопасную дорогу, и в глухих переулках творятся бесчинства, хотя сколько ни прислушивался – ни криков, ни бряцанья шпаг. Ехали долго (скорей всего оттого что карета замедлила движение), и пленник даже успел поспать, а едва проснулся, заметил, что солнце забрело за чернильную тучу и накрапывает легкий дождь, грозящий перерасти в ливень.
* * *
Так и произошло. В стекла забили стремительные капли. Лошадки, всхрапнув, ускорили шаг. В прежней жизни (а свою судьбу он сейчас пафосно делил на периоды до и после пленения) Кирилл Леонидович любил благодатные вечера, когда земля насыщается влагой, на лужах растут пузыри и брызги искрятся на садовой скамейке, где непременно забыта какая-нибудь поэтическая книжица (и в ней юный щеголь, гордо именующий себя поэтом, извивами причастных оборотов описывает прелесть возлюбленной и благоухание поздней сирени), превращенная силами природы в слякотный обмылок, – теперь же морщился и вздрагивал от непонятного озноба, и когда в смутном мареве – бледной смеси сумрака искусственного и естественного (туча и то, что называют кокетливым словом afternoon) увидел впереди двух нищих, сцепивших руки перед проездом кареты, подумал, что у него бред, приступ какой-то лихорадки, подхваченной в этом суетливом месте.
Они, однако, остановились. Кучер грубо заговорил, срываясь на неприятно рычащие нотки. Вдруг повисло продолжительное молчание. Карета почему-то не двигалась. Через окно было толком не разглядеть, что происходит, и трое его сопровождающих вышли проверить. Первый сходу напоролся на подставленные пики и умер, захлебнувшись кровью. Остальные пробовали сопротивляться, но были быстро расстреляны из мушкетов, не успев вытащить кинжалы.
* * *
Ко мне подсели незнакомцы в обносках бродяг (за балахонами прятались лица). Теперь я понимал, что это была маскировка, потому что из рваных обшлагов высовывались холеные пальцы с золотыми перстнями. Мы помчались с бешеной скоростью. Город, облитый мерцающей влагой, промелькнул во мгновение ока. Где-то на его задворках, среди старых хибар, карета замедлила ход. Один из нападавших откинул капюшон, и прежде чем он начал говорить на ломаном русском (мадемуазель С-ская, имею честь приветствовать вас при столь неудобных обстоятельствах…), я со страшным изумлением увидел, что он никто иной как много лет обожаемый мной автор научного труда «Тишина и темнота», испанский барон Гарсия Вудард.
Глава четвертая
Зависть. Изобретение аутизма
Эжен Блэйлер родился в 1799 году в Саламанке в семье обеспеченной. Отец с молодости подвизался по военному ведомству, к зрелости, будучи уже полковником, перешел на гражданскую службу, где его знали как человека принципиального, твердого и крайне консервативного – что, безусловно, лишь прибавляло веса в глазах других. Мать была узнаваемой актрисой второго плана в ярких и шумных пьесах провинциальных режиссеров. Впрочем, периодически светилась в заглавных ролях, и однажды даже ей выпала честь выступить в известном мюзикле (обладала густым контральто) «Черная шляпа» по пьесе Жана Барро.
Она павой проехалась по самым развратным городам Европы и, не добившись успеха, вернулась в Испанию, вскорости вышла замуж, оставила профессию и посвятила дни домохозяйству и воспитанию сына. Мечты о чем-то высшем, впрочем, не переставали ее посещать и она сублимировала свое «непризнанное призвание» через ребенка, находя в нем таланты необычайные, которых, конечно, не было и в помине. В частности, ей втемяшилось в голову, что двухлетний Эжен великолепный художник. Несусветными его каракулями она устлала стены в спальной, выписала из Цюриха неплохого живописца и тот несколько месяцев покорно приходил к ним домой, делая вид, что занимается с ребенком – в действительности давал последнему клок бумаги и мрачно смотрел, как тот портит и его и акварельную краску, и темно-красное дерево антикварного столика.
В три года Эжен проявил способности оперного певца (в пронзительном плаче бедная madre услышала изящные нотки контртенора), в чем ее долго не могли разубедить различные музыкальные профессора, в том числе срочно вызванные из-за рубежа по старым связям. Она с ее тренированным слухом, с ее небольшим, но гибким диапазоном, с ее ровным и округлым голосом, пленявшим когда-то захожих в мюзик-холл забулдыг с мутными глазами, могла подолгу слушать, как чадо пытается петь, пуская периодически петуха и топая ножкой от злости – хотя на сцене за такое пение актрисы младше себя по рангу запросто могла запустить туфлей.
Тогда же началось бесконечное музицирование Эжена – то на скрипке (ставшей моментально инструментом величайшей пытки, потому что он люто ненавидел ее за резкие неприятные звуки и фантазировал как сжигает в камине), то на фортепьяно – к нему малыш относился гораздо более терпимо. Пальцы его были медлительны и не слушались строгих указаний пожилого маэстро, однако когда он заваливал очередную мелодию в невообразимую какофонию, учитель с деланым восторгом сообщал матери, что наблюдается значительный прогресс, и она, приняв это как само собой разумеющееся, кротко благодарила господа за дар, ниспосланный ее малышу. В элитной частной школе, куда расторопная мать запихнула Эжена, едва представилась возможность, учился он лучше всех (за каждую хорошую оценку было заплачено), не сознавая, что его знаний недостаточно даже для того, чтобы сдать экзамен двумя классами ниже.
На дне души у него всегда шевелилось сомнение в своих успехах, да и странный шепоток недоброжелателей все время сопровождал его победы, – к нему он прислушиваться не хотел из гордости, – а любые сомнения гнал поганой метлой. Искренняя лесть матери и насмешливая лесть подкупленных учителей настолько глубоко проникли в его подсознание, что к выпускному классу он считал себя авторитетом в любых областях знаний, прекрасным певцом, танцором, музыкантом, философом. К сожалению, влияние его матери неожиданно прекратилось в связи с ее внезапной кончиной от банальной простуды (сыграл свою роль и застарелый бронхит), и он оказался один перед выбором множества вероятных стезей, среди коих предпочел точные науки, но не потому что благоговел перед жесткой логикой цифирной машинерии, а оттого, что был падок на красивые вещи: академические мурмолки у профессоров с факультета математики смотрелись солидно за счет треугольной формы и на величавых мантиях имелось стилизованное изображение льва с пышной гривой.
Отец надеялся, что Эжен предпочтет юридическую специальность и несколько раз прозрачно намекал, что у него остались старые друзья, способные посодействовать. Однако отношения в семье складывались ассиметричные – мамкин любимец сыздетства пропускал мимо ушей любые увещевания отца, тот для него словно не существовал (утратив военную форму, он как-то и внутренне сдулся). Кисло осклабясь, молодой повеса на любые намеки презрительно отвечал, что сам разберется. К тому времени у него был круг богемных amigos (где он верховодил за счет своего заносчивого характера и готовности налево и направо сорить деньгами), и среди них ветреные барышни-кокаинистки, чьей слабостью к белому порошку юноша нередко пользовался.
С треском провалив вступительный экзамен на факультет высшей математики, он неожиданно растерялся и долго обивал пороги ректорского кабинета, сперва в заискивающих выражениях, а потом и с плохо скрываемым гневом доказывая свою абсолютную гениальность и предвзятость экзаменаторов. Результатом его мытарств было то, что он заработал репутацию человека опасного, настырного и недалекого. Однажды на входе в институт в стельку пьяного Эжена (взял трость с набалдашником потяжелее) подкараулили жандармы и упекли на десять суток за нарушение спокойствия.
Выйдя из эйфорического состояния, будущий профессор не на шутку струхнул и решил действовать конвенциональными способами. Он обратился за помощью к отцу, и уже осенью числился студентом первого курса по специальности «общая психология и эпистемология» в невзрачном учебном заведении (не чета его первому вузу), расположенном за городом, где и поселился в общежитии, не желая за обеденным столом встречать насмешливый взгляд отца. Кроме того, Эжен негодовал на него за выбор факультета, искренне полагая что родитель нарочно над ним издевается.
Чар протекции хватило только на поступление. Уже за первый семестр юноша нахватал несколько обидных низких баллов и, скрепя зубами, начал вникать в трудную науку. Он не без оснований опасался, что если вылетит, то от него отвернутся все, и постепенно, бессонными ночами наращивая багаж знаний, ломая перья и проливая чернила, поднимался от уровня безнадежного невежды к уровню унылого середнячка, а в душе кипела уязвленная гордость.
Ему ничего не давалось легко и оттого особенно больно было наблюдать за теми, кто без видимых усилий писал рефераты, получал зачеты и разрабатывал оригинальные концепции, подолгу что-то обсуждая с наставником после занятий. Выскочка, бормотал Блэйлер, и сжимал кулаки в бессильной ярости.
* * *
С самого первого дня на факультете блистал некто Гарсия Вудард, тощий как жердь, с одутловатым лицом, сынок чиновника средней руки (таких в семействе Эжена и не замечали – но в рамках высшего образования социальные условности почему-то переставали работать). Слащавый говорун и агрессивный позер (по мнению Блэйлера), он быстро влюбил в себя всех – и наставников и студентов. С последними мог часами, споря до хрипоты, обсуждать политические прожекты, с менторами дотошно и въедливо разбирал темные места в ученых монографиях или новейшие разработки в области психиатрической доктрины.
Прославился же он благодаря остроумным и глубоким статьям в институтском журнале Opinion, возглавляемом местным светилой, в которых с блаженной яростью вдохновенного неофита нападал на священные ритуалы Российской империи, и в частности, на постконфирмационный. Воинствующий атеист, он раскладывал эту религию на слагаемые, находя там гораздо больше от сакральных культов древних кельтов, нежели от непреложных православных догматов. Размытые донельзя многочисленными трактовками и поправками, они с течением времени превратились в формальный придаток к основному – экзотическому – учению, именно его-то Вудард и разбирал, точнее разбивал в пух и прах, глаголя о недопустимости каннибалических церемоний в наше просвещенное время.
Он настолько убедительно описал кровавую подоплеку сего действа, что редактор передал его статьи ректору, человеку прогрессивному, а тот, внимательно ознакомившись с ними, вызвал юношу на ковер и посоветовал ему немедленно начать книгу, обещая в будущем всячески способствовать изданию, чем воодушевленный Вудард и занялся.
Снедаемый черной завистью, Блэйлер отныне и думать ни о чем другом не мог, как об успехах Вударда. Сперва он мечтал просто прикончить врага в темном переулке и взойти на эшафот вершителем доброго дела, но здравые соображения (а тем паче врожденная трусость вершителя) взяли вверх, и Эжен подумал, что лучшей победой будет одержанная его же собственным оружием, то есть посредством сенсационных открытий, излагаемых с трибуны, или статей, острых как дамасский клинок.
Проблема заключалась в том, что Блэйлер не обладал даром слова, а его обывательский мозг не фонтанировал интересными идеями, и он сдулся уже на первом абзаце чего-то туманного, витиеватого и бессмысленного, заведя себя в тупик придаточных определений и напыщенных обращений к читателю (Дай мне руку! – завывал бедолага, – и я поведу тебя…), и окончательно решив нанять опытного писца, перешел к мрачным раздумьям. Как раз в эти дни от застарелой раны скончался его отец (пуля застряла между ребрами и много лет не вызывала беспокойства, пока однажды не наступил кошмар). Блэйлер в одночасье сделался единоличным владельцем немаленького состояния и до последнего эскудо употребил его на то, чтобы организовать изощренную месть.
Он планировал обратить против Вударда его же оружие – психологическую науку – а именно основную тему, мелькающую во множестве публикаций даровитого студента, а после выхода книги (появилась неожиданно, в конце последнего курса, будто Вудард, как лихой фокусник, запросто достал ее из рукава и завлекательно повертел перед носом Блэйлера) – и в слаженном хоре разномастных критиков, поющих осанну новому гению, – тему запертой комнаты с напуганным ребенком внутри. По мнению ученого, она отсылала к древней кельтской мифологии, к фигуре девы-молчальницы по имени Tavros Trigiros (Роза рассвета), которая была настолько безобидна и провела жизнь настолько тихую и смиренную, что боги приговорили ее к мучительной смерти в комнате звезд – в узилище, расположенном в сердцевине Земли, в кельтском аду.
Деве вынули глаза и уши и водрузили ее на ледяной трон. Вокруг колыхался рой серебристых звезд. Время от времени одна из них срывалась и выхватывала крошечный кусочек плоти (верно, автор представлял их в виде мошек), когда же от человека остался скелет, звезды проникли в него и так вознеслись в небо. Возникло созвездие Trigirolos, ясными ночами отчетливо видимое из европейской части мира. Древние кельты, мало того, что поголовно верили в эту легенду, так, по мере сил, воспроизводили ее в реальной жизни, заменяя лишь финальную сцену на символический акт поедания плоти умершей жертвы.
Это продолжалось не один век, пока молодой монарх Протолингии своей волей не наложил запрет на употребление человеческого мяса. Российская империя, по мысли автора, не просто имитировала некоторые элементы кельтского мифотворчества, но возродила страшный ритуал убийства девушек и поедания их плоти (что опасно и само по себе и как дурной пример для других нестойких гуманитарным духом стран).
Если не вдаваться в сложные теории, в мелкие частности, к этому сводилось общее содержание книжки «Тишина и темнота».
К сожалению, фактических доказательств автор не предоставил (прозрачно намекая, что таковые у него есть – достаточно кое-каким органам обратиться за ними), зато имя себе создал и общественность взбудоражил, – так мыслил человек без имени Эжен Блэйлер в роскошном и совершенно пустом загородном имении.
Среди приступов злости и припадков отчаяния у него родилась идея создать неизвестную в психиатрии болезнь, затем продемонстрировать свое искусство врачевания, используя для этого концепт российских звездных комнат Гарсии Вударда (из пыточных камер – в лечебные) – что, хихикал заговорщик, если и не уничтожит этого мерзавца, то изрядно подмочит его репутацию.
* * *
Так появился аутизм. Изначальное название было «паутизм» и достаточно внятно отражало поведение паутистов, по задумке Блэйлера как бы запутанных в некоей невидимой паутине, переваливающихся с боку на бок в бесконечных пароксизмах (я обратил внимание на то, что локти от туловища больные отставляют наподобие паучьих лапок, отсюда и столь остроумный термин, – кичился он в воображаемых речах перед ученым советом). В медицинской энциклопедии, однако, ему не повезло наткнуться на pautismus – редкую разновидность сенной лихорадки, когда у аллергиков закладывает нос в период цветения дикого pauta.
Блэйлер немедленно отказался от насекомообразности как в этимологии, так и в самой болезни, и выдумал слово «аутизм», которое ничего не означало, но было звучным и отдавало чем-то умным. Он перемешал уйму распространенных психических отклонений, добавил немного мелких соматических особенностей (сначала в описание новой хвори ввел укороченные средние пальцы, но потом удалил, осознав, что не сумеет удачно скопировать), включил неизлечимость консервативными методами, отвратительную генетику и модную родовую травму.
Аутисты в редчайших случаях доживали до двадцати. Сторонились людей. У них было плохо с вербаликой и логикой, но удивительным образом иногда проявлялись музыкальные или математические способности. Таким образом Блэйлер пытался нагнать таинственного тумана, то есть вызвать интерес к своему детищу.
Следующим шагом стала скупка молодых крестьян и долгий инструктаж оных. Действо происходило при тщательной конспирации. Выставлял по росту, придирчиво осматривал и на данном этапе отсекал слишком уродливых или взрослых. На втором этапе отвергал тупых и непонятливых. В пышном облачении, вальяжно, скрестив руки за спиной и вздернув подбородок, прохаживался между трепетавшими от страха рабами, нагло глядел каждому в глаза и наглым тоном рассказывал, что им выпала великая честь прославиться на весь свет, и вот что для этого нужно (перечисление симптомов аутизма). Он немало платил каждому и обещал еще больше в конце службы.
Крестьяне отличались крайней мнительностью. Причуды барона казались им неприятными и даже преступными. За всеми его словами они прозревали какую-то хитрость, но боялись его так сильно, что ослушаться не могли.
Отобрав пару сотен самых послушных, Блэйлер преподал им курс безумия, велеречиво напутствуя: «Ваша задача состоит в том, чтобы тихо скитаться по городам и странам, изображая блаженненьких… Если вы будете в точности следовать нашим тренировкам, то быстро попадете в заведение для душевнобольных. Затем вас доставят ко мне… Приключение займет месяц. Максимум два. Я гарантирую.»
Мало-помалу его подростки, кто в одиночку, а кто и с семьями рассеялись по свету. Там и сям (особливо, конечно, в Испании) начали вспыхивать эпизоды загадочного душевного расстройства. Светила мировой медицины только руками разводили. Врачи посредственные поначалу отнесли новое умственное отклонение к тяжелой форме идиотии и пытались лечить соответствующими методами, которые были довольно грубыми – холодные ванны, закапывание в землю на энное время, кровопускание, – но так как принятые меры не возымели должного действия, оставили больных в покое, резюмируя: вылечить невозможно.
Эжен Блэйлер с жадностью читал медицинскую периодику и довольно потирал ручки, когда встречал этот печальный вывод. «Девица безымянная, шестнадцати лет от роду. Безмолвна. Иногда скачет и вокализирует. Людей не воспринимает. Интеллектом близка к животному. Лечению не поддается. Прогноз: деградация, сифилис мозга и смерть в течение двух лет». «Сифилис мозга!» – хохотал Блэйлер. И дождавшись, когда случаев стало много (о них заговорили в крупных врачебных ассоциациях), выступил с громкой статьей в местной газетке третьего эшелона (сперва побежал в академию, но там его подняли на смех). Подробно описал симптоматику болезни, утверждая, что с абсолютной уверенностью может говорить об этих разрозненных якобы случаях как о проявлении единого заболевания – «предлагаю назвать его «аутизм», слово красивое, необычное.» Главные свои козыри он выкладывать не спешил, ожидая реакции со стороны общественности.
* * *
Он ждал чего угодно – недоверия, возмущения, – но никак не мог предположить, что его просто-напросто никто не заметит, и в ярости понес тому же редактору еще более громкую статью, однако в номер ее не пустили, сославшись на то, что автор повторяется. Тогда Блэйлер примчался к своему бывшему ректору и пообещал продемонстрировать чудесный способ моментального лечения аутизма. Чувствуя, что прилипчивый и не совсем адекватный тип от него не отстанет, ректор решил его проучить и принял предложение. С условием: коли излечение не удастся, Блэйлер публично покается в грешной жизни и уйдет в монастырь.
* * *
Народу собралось немного: ректор, его супруга и пара особенно язвительных педагогов, готовых высказать свой «утешающий» сарказм. Тут же были представители городской клиники и сам больной, в рваном кафтане и с огромной черной бородой, которую не удалось как следует расчесать, хотя медперсонал несколько часов приводил юродивого в надлежащий вид. Звездную комнату Блэйлер подготовил лично, не допуская услужливых санитаров, и обустроил ее максимально близко к тому, как описано в книге Вударда – бутафорские звезды, картонный трон.
Он сопроводил больного в комнату, запер, и комично пересыпая речь корявыми латинизмами прочитал собравшимся лекцию о пользе звездного света
(«…будучи тайком в России, я познакомился с графом N. Мы близко сошлись и однажды он открыл мне подноготную сих безобиднейших палат, зачем-то демонизируемых в нашей стране»). Когда же, торжествуя, рванул ручку двери, оттуда вышел совершенно здоровый человек – улыбнулся и заговорил на слегка провинциальном наречии, всячески показывая, что находится в здравом уме. Его тщательно продиагностировали и нашли, что его интеллект соответствует интеллекту молодого крестьянина. Тут же приказали привести новых дурачков, но Блэйлер заявил, что комнату готовить нужно не один день, кроме того, для следующей демонстрации требуется более утонченная аудитория, способная понять его сложные умозаключения.
* * *
Таким образом, ему удалось собрать не только городскую элиту, но и пару светил мирового значения, приехавших на пароходе специально ради чудесного эскулапа. В этот раз самозванец был более осмотрителен. Опасаясь неудобных вопросов, ограничился намеками и подмигиваниями. Уж мы-то знаем! – говорил он, поглядывая в сторону знаменитостей. И все понимали, что они на одной, в принципе, волне. Он излечил девушек-близняшек, запущенных до такой степени, что не ориентировались в пространстве. Поочередно выходя из звездной комнаты, они танцевали па и декламировали грубоватые пастушьи песни. Знаменитость сперва вооружился лорнетом и, приоткрыв рот, пялился на них, а потом бешено аплодировал.
* * *
К утру Блэйлер получил сотни писем от местной профессуры. У дверей дома толпились лекари. Он не принимал никого и не изволил отвечать на вопросы. Вечером развернул газету и с удовольствием увидел, что его имя фигурировало в нескольких крупных статьях рядом с корифеями психиатрии. На него ссылались. Его именем размахивали. Многие кинулись повторять опыт со звездной комнатой, но результат не получили. От Эжена ждали обстоятельного пояснения, а он все оттягивал этот момент. Прежде всего потому, что не мог внятно для ученой аудитории объяснить свои махинации.
1. Да и не обязан.
2. Таинственное молчание – его законное право.
3. Пусть говорит практический опыт.
Он добился чего хотел. Теперь уж он не сомневался, что имя его будет внесено в школьные учебники, и ждал только реакции Вударда, мечтая о том, что тот, сломленный и опустошенный, придет к нему на порог с выражением любви и восхищения. Стали появляться статейки, где переосмыслялась роль звездных комнат в российской империи. Отныне им отказывалось в роли камер для оголтелого людоедства, напротив, «попавшие туда девицы, – писал автор публикации под названием «Ошибка или намеренная ложь?» – волшебно меняются: если были больны – излечиваются, если здоровы – прибавляют в умственных способностях, в них усиливается таинственный русский характер. Именно для этого и придумали инициацию».
* * *
Из-за отсутствия реального сношения с Россией никто не мог подтвердить или опровергнуть слова Блэйлера о его якобы связи с неким графом и безобидности звездных комнат, а дивное преображение видели воочию… Влияние нового профессора, получившего степень в кратчайший срок в обход бюрократических препон, возрастало вместе с его славой. Он посещал рауты, где пил вино с прелестными дамами, рассказывал небылицы про звезды и нет-нет да и подкалывал своего старого врага, намекая на недальновидность, творческую импотенцию и кровожадные фантазии последнего. Больше всего он любил обсуждать свою книгу, которая хотя и не была написана (уверяю вас, милочка: написана давно и в данный момент подвергается строгой редакторской правке), должна раскрыть секреты аутизма и воздействия на аутят русской комнаты.
Ощущая, что эти речи накладывают на него некое обязательство, книгу «Аутизм» он все-таки издал (доверив написание нищему писцу, себе же оставив роль идейного вдохновителя и художника), и она даже прошумела, – но никаких подробностей в ней не раскрыл (вскользь намекнув на некую эпидемию душевных аномалий в России), так что повторить его опыт не смог никто (о чем он (силами писаки) в предисловии пишет: «всех секретов раскрывать не собираюсь – слишком тонка грань между магией, врачеванием и доносом на самого себя» и далее намекает на свои дневники, и что после его смерти какой-нибудь счастливчик их обязательно прочтет).
* * *
Вударда больше никто всерьез не воспринимал, и книжка его сильно просела в продажах. Те, кто носился с теорией людоедской комнаты, отреклись от нее с невероятной поспешностью и отныне воспевали лечебные свойства поддельных звезд. К величайшему сожалению Вударда. Он единственный в стране, да и во всем просвещенном мире, знал, что комнаты таят в себе зло, потому что в детстве жил в России и был свидетелем местных каннибальских церемоний. Так, во всяком случае, помнилось.
Глава пятая
Детство Вударда
Если верить словам матери, им пришлось пересечь полмира (всюду шли беспрестанные стачки), чтобы добраться до отца – почти потерянного в буче разнообразных революций – и Россия на этом пути была удивительным островком спокойствия. Полезные знакомые с той и с этой стороны помогли пересечь границу, и они с чужими документами затерялись в ее просторах, среди полей и звезд, и огненных отражений в широких лужах, и низких покосившихся домишек, знакомясь со странными людьми, в которых доброта сочеталась с беспомощностью и детской жестокостью.
Здесь в центре города располагались коровники и рядом – музеи причудливого старинного искусства; было много бродяжек и еще больше бродячих псов, сбивавшихся в дикие стаи, но даже всей оравой они не решались подходить туда, где толпился народ по воскресеньям, на белую площадь с расписным ярмарочным балаганом: там был Петрушка, и он постоянно попадал в неловкие ситуации, был Арапка, хитрец и ловчила, закончивший на плахе, была Магдалина с голубыми пуговицами глаз, всегда распахнутыми в удивлении – и так они продолжали нелепо удивляться, когда свирепый разбойник Вихрь тащил ее безжизненное тело, наполненное, впрочем, пухом и соломой, – и все ради того, чтобы запомниться маленькому Гарсии на многие годы. Важные частности той бесприютной, непростой жизни он растерял среди прошедших лет, но хорошо помнил, как Вихрь тащит, пыхтит и ухмыляется – такой же наглостью отличался вороватый кот в богатом доме, где они временно ютились среди каких-то страшных бородачей с золотыми кольцами в ушах, – то унесет мышь, то кус вареной колбасы из кухни.
Помнил и запертые комнаты, где, по словам матери, хозяева складировали коллекции вин, огромные бутылки без этикеток, полные темно-бурой крови. Там ночью пронзительно пищали обнаглевшие мыши. Там где-то по ночам же пропадала его мать, и он, в страхе, с босыми ногами бегая по коридорам, слышал только ее прерывистое дыхание и торопливый шепот бородача (все русские мужчины сливались для него в единое косматое лицо), и нервный стук – не то туфли по ящику, не то – слабых кулаков по молодой волосатой груди (и так – беспомощный ужас, наивность спасения, – он представлял себе жизнь).
Случались и застолья, и тогда мать, не в меру расшалившаяся, кротким сопрано пела неаполитанские романсы, которые в ее нетрезвом исполнении все больше начинали походить на частушечные куплеты. И вот уже вскакивали, чтобы принять участие в козлоногих, диких, вращающихся танцах, и Гарсия ползал под длинным столом, наблюдая за ней, чтобы не умыкнули.
* * *
В один из таких потных, мятых вечеров он и услышал, как с предельной откровенностью выразился гость в бурдамалиновом костюме (в чертогах памяти сделавшийся холеным графом): нет, не индейка. Это человечина. Тут же закалывают, потрошат. На вкус – не отличишь. Даже сочнее, нежнее. Девки молодые – вкууусные! И расхохотался, тая в клубах сизого папиросного дыма. Непедагогично при ребенке так шутить, – забормотала дама с мелкими усиками. Собравшиеся грохнули хохотом, будто кто-то сказал неприличную шутку. Истерически смеялась почему-то мать. Смотрела на него через изящный лорнет и хохотала.
Комната плясала, как каминное пламя, и от жары, от переживаний он пролез через узкое ушко обморока на белый свет нового утра, где была постель, пахнущая ромашками, и широкая радуга от лесного массива до ската крыши. Детское сознание было потрясено даже малейшей возможностью того, что в этом светлом доме кушали – еще недавно веселую – барышню (косички, книжка с картинками). К счастью, он и притронуться не успел к злополучной индейке.
Много-много раз этот момент снился ему, или даже возникал, когда он шагал в учебное заведение по шаткому мосточку через разлившийся по весне ручей под птичий шум – (в ту пору было много грачей и они, не чураясь пешеходов, бродили под ногами, сижывали на лаковых перильцах) – трепет в кончиках пальцев, а потом становилось так тяжело, что он задыхался и замирал с закрытыми глазами. Ночью снился бесконечный дом с миллионами запертых комнат, превращенных в адские жаровни. Через щель было видно, как пухлые дамские ляжки становятся лакомым блюдом с золотистой корочкой. Чинный господин втыкает в них вилку, будто подавая некий сигнал. Десятки прилично одетых мужчин набрасывались с урчанием и грызли, молча выдирая друг у друга, покамест не оставалась сплошная белая кость, похожая на тонкое горло редкостной амфоры. Воспоминания тоже сливались со снами, и паренек после побега в мир спокойствия и радости с трудом различал, где правда, а где разыгралось воображение.
Он, давно проживающий в другой стране, с верным и покладистым гувернером – сухоньким старичком, в просторном и красивом доме, вновь заинтересовался Россией, прочитав популярную книгу о ритуалах. Мельком говорилось о звездных комнатах, автор не придавал важного значения этой церемонии, и переходил к любимым кельтам, раскопкам на берегу Эсы и пятнам человеческой крови в жертвенниках.
И как-то в голове Вударда все это перемешалось, перестроилось таким образом, что именно комнаты стали значимы, а каннибалические обряды сделались доказанным фактом (с угрюмым упрямством он считал плоскую шутку пьяного русского за неожиданную откровенность, – верней всего оттого, что в тот момент сидел под столом и подслушивал, следовательно, застал врасплох саму реальность, которая, конечно, перестает маскироваться, когда наблюдатель отсутствует, и раскрывается во всей своей чудовищности).
Мать осталось где-то далеко позади, верно, в одной из пышущих жаром комнат. Он никогда не видел ее с тех пор и последний их разговор помнил смутно, потому что не придал ему значения, хотя ее дрожащие руки могли сказать больше, нежели ее простые будничные слова. Конверт с деньгами, документы, какую-то звонкую дребедень (на память) он нашел позже на ломберном столике, и побежал стучаться, царапаться во все запертые комнаты. Из одной вышел недовольный повар с передником, усеянным мелкими каплями крови. Вудард попятился, потом развернулся и удрал в новую, баснословно прекрасную жизнь, где никогда не появится она, и верный, в ту пору еще округлый, краснощекий гувернер, оставался с ним, оберегая от всего опасного, как настрого наказала мать, которая, впрочем, быстро забыла и свои слова и острый профиль маленького Гарсии, и его умные глазки.
Подобно тряпичной Магдалине, она крутилась в безостановочном вихре любовного наслаждения, сперва с одним, потом с другим мужчиной, и если первый оказался сволочь, то второй в придачу был еще и бандит, подсадивший ее на морфин и доведший до скотского состояния, когда, будучи трезвой, не могла показаться никому на глаза, потому что стала походить на скелет (а дряблый рот и впавшие очи неумело вымазаны густой краской), но пока этого не произошло, пока жизнь лупила ключом, пока вместо «в пух и в прах» слышалось: ух и ах! – она успешно существовала иждивенкой то в одном барском доме, то в ином, все грозясь расписаться с кем-то и обязательно вернуться в Россию, но даже ни строчки не послала. Странная холодность ее к ребенку объясняется тем, что он возник не вовремя и рассорил ее с выгодной партией, да и видеть его удавалось не часто, он как сломанная, но почему-то нужная вещь, перемещался по рукам тетушек и преданных слуг, пока совершенно не исчез, и тогда, спустя два сладких, золотых года, она надолго осела в провинциальном городке, в дивном тереме, с драчливым барином и парой чудесных петухов, будивших ее по утрам, и жемчужной росой на листьях жимолости, и вот там-то дала волю своей тяжкой лени и неизрасходованным запасам томности.
Глава шестая
Лиза
В этом доме – с его балканским гостеприимством и распахнутыми нараспашку воротами – проживала одна дама, по-видимому, состоятельная. У нее была дочь приблизительно тринадцати лет, у которой земский доктор диагностировал обширное психическое расстройство, названное им заковыристым словом шизофрения (в ее детском, милочка, изводе). Прежде чем поставить этот «ужасный, ужасный диагноз», он около года ее наблюдал, выслушивал, заставлял рисовать картинки и отвечать на вовсе глупые вопросы, и долго-долго писал мелким неразборчивым почерком, мечтательно улыбаясь в пустоту: какой любопытный случай!
* * *
Родилась Лиза в счастливом браке и поначалу патологических симптомов не проявляла, как все детки, тянулась за игрушками и конфетами, а их была у нее бездна, и ласкательных, плюшевых и сосательных, спрятанных за шуршащими обертками. Особенным ее почитанием пользовалась кошка по имени Муся. Постоянно беременная, она любила валандаться на веранде. Забиралась на комод с пыльными шляпами хозяина и высунув от безотчетного наслаждения кончик языка, подставляла бока лучистым пальцам раннего солнца, тут же ее пригоршнями, как мыльную воду, хватала маленькая девочка и тащила за собой – и ни шипение, ни визгливое мяуканье не могли с ней совладать, тогда кошка мягко, не применяя когтей, каким-то отряхивающимся движением спины, освобождалась и прыгала выше, на полку, где хранились сушеные веники. Туда Лизонька не могла дотянуться и поднимала жалобный плач (роятся сердобольные персоны; Муська в суматохе юркает на крыльцо и одной ей известными тропами мчится сквозь сад).
Несмотря на завидный аппетит, полезным блюдам она предпочитала сласти. Болела в меру. Опасные хвори не прилипали к ней. У Лизы не было братьев и сестер. Малышей ее возраста также не было в доме. Большую часть времени она принадлежала самой себе. Рано выучилась читать и лет с шести полюбила исследовать библиотеку на предмет книжек с цветными иллюстрациями. Впрочем, довольно скудную – барин не жаловал литературу, его единственную страсть составляли ставки на беговых лошадей – и хотя он в основном проигрывал, редкие удачи давали ему понять, что фортуна все-таки светится нежной улыбкой где-то у него за плечом.
В тринадцать Лиза прочитала детскую книжку о приключениях маленькой бродяжки по имени Пепе. Два первых тома в домашней библиотеке отсутствовали. Многие события были непонятны. Автор нередко проводил экскурсы в детство персонажей – славные годы в богатом особняке – где был такой прелестно-карамельный быт, что девочка загорелась желанием найти остальные тома, но сколько не перерывала библиотеку – без толку. Пришлось сюжет домысливать самой.
* * *
Все начинается с того, что Пепе и ее друг Арвид находят своих родителей в мрачном подвале (сцены восклицаний и объятий) и возвращаются к нормальной жизни. Бандиты наказаны, цветет и сияет лето, гамак в тени розовых пиний плавно покачивает детей, на кухне ждут ароматные плюшки.
Вдруг начинается наводнение. Бешеное море выходит из берегов, сносит хлипкие береговые постройки и несется по улицам все сметающей лавиной. Семьи на обломках мебели дрейфуют по волнам, пока их не вышвыривает в открытое море. Они плывут не меньше недели, питаясь рыбой. В один драматический миг волны смывают родителей, и безутешные дети, обнявшись, смотрят в пучину.
Внезапно стихия перестает бушевать. Открывается изумительный голубой простор с небольшим островом (на нем ярко мигает старинный маяк). Они приветствуют сушу радостными криками и бегут к маяку, чтобы смотрители вызвали подмогу, однако тот подозрительно пуст. Лишь на вершине, в крошечной технической комнате, что-то происходит. Плач, шорохи непонятной возни. Через какое-то время из комнаты выходит мужчина в сутане с причудливыми восточными узорами и, не заметив детей, спрятавшихся за кадкой с пальмой, спускается.
Они юркают в это помещение. Стены украшены искусственными звездами, а в центре стоит то ли трон, то ли жертвенник – с кусками обглоданной человеческой плоти. Щелкает дверь, они оказываются заперты и с ужасом видят, как от острова отплывает баркас.
Безуспешно испробовав все возможные способы выбраться, дети понимают, что очутились в ловушке и спустя какое-то время, охваченные голодом, в отчаянии съедают останки трупа (сие, конечно, вышло за рамки детской литературы – но Лиза, увлеченная повествованием, продолжала читать). Увы, продолжение было в четвертом томе, который отсутствовал.
* * *
В семь Лиза внезапно и без всякой серьезной причины прекратила улыбаться и стала похожей на пожившую девушку. Теперь и слова выдавливала нехотя, при этом смотрела в потолок, будто искала подсказку. Не будучи и раньше паинькой, сделалась вовсе неуправляемой и редко исполняла то, что ее попросят, иногда совершая нелепые поступки. Полдня выстояла на одной ноге, лицом к стене; приколотила гвоздями свое новое платье рядом с каминными часами; бесстрашно гуляла в зарослях крапивы (раньше при виде сего колючего растения с криком: «Кусает!» бежала к матери) и однажды до позднего вечера загадочной павой проходила с осколком винной бутылки в пятке, не замечая, что хлещет кровь. Ее стращали, увещевали, наказывали, но она будто не ощущала боли или была защищена невидимым колпаком. На обращенную к ней речь реагировала вяло или вовсе оставляла ее без внимания, прислушиваясь к каким-то другим голосам.
Сон сделался короток, чуток. Могла бодрствовать до утра, меряя комнату шагами, четкими, как у маленького солдатика, или выбежать в темный сад и мчаться в ночнушке под завывания промозглого ветра (две раза находили на берегу моря под перевернутой лодкой; зуб на зуб не попадал; лежала в позе эмбриона на боку, чуть присыпанная песочком (разве что палец не сосала), но все равно ни слова благодарности не прозвучало для спасателей).
* * *
Когда Лиза стала разговаривать на выдуманном языке и повторять каждую фразу матери странным механическим голосом, у барина лопнуло терпение, и он вызвал земского лекаря, впрочем, достаточно сведущего в извивах детской психики (сказывали, у него имелся диплом шервудской школы, но – опростился, в страшной тоске по Родине вернулся к родимым лугам, подальше от научного бомонда). Тот с нескрываемым энтузиазмом принялся за «удивительный случай» и поначалу вел с малышкой настоящие баталии.
Одиннадцатилетняя Лиза моментально осознала, что доктор «человек плохой и желает ей зла», потому вполне артистически притворялась нормальным ребенком. Лекарь делал вид, что поверил и вдруг огорошивал резким и неприятным вопросом, или, наоборот, изображал язвительного всезнайку (я сразу понял, кто ты такая!), чтобы тут же заявить: даже не знаю, зачем меня вызвали к здоровой девочке. Рядом с ним Лиза научилась скрывать свои странности. Ей казалось, она полностью обдурила его. Голоса, которые Лиза слышала, назойливо убеждали ее в этом, и она стала поддразнивать «старого дурня», не замечая, что за веселым блеском круглых очочков скрываются насмешливые глаза.
Во время обстоятельных бесед с бароном он рассказывал, что у девочки «абсолютно патологическая психика», требуются медицинские изыскания иного масштаба, чем те, какие можно позволить в этом «замурзанном городишке», советовал немедленно везти ее в N***, в клинику прославленного профессора С***, предлагая свои рекомендации и подробные отчеты о состоянии ребенка. На что отец сперва отвечал быстрыми односложными отказами (он все еще не мог принять тот факт, что она за пару лет умудрилась превратиться в бесенка), затем пытался робко и неуверенно обосновать отказы, а после еще одного месяца бессмысленных ожиданий неизвестно чего обреченно пожал плечами и повез ее в N.
Глава седьмая
Канканнибализм
Первая странность в поведении Вударда, который, конечно, раскрыл инкогнито Кирилла Леонидовича за несколько минут, пока извиняющимся шепотом произнося одну и ту же фразу: «Простите, сударыня!», шарил в поисках края накидки (откинул ее, вперил хмурый взгляд в напуганного мужчину и с брезгливой аккуратностью вернул накидку на место), – первая странность заключалась в том, что он не прикончил пленника, напротив, внимательно выслушал его корявые объяснения и сочтя их неудовлетворительными, перешел на чистый английский. И тут-то Кирилл Леонидович запел как соловушка, всячески пытаясь донести до страшного человека тот факт, что оказался в комнате по совершенной случайности, поэтому ничем не заслужил гнева их благородия.
На этом моменте обнаружилась вторая странность. Вудард был разочарован тем, что Кирилл Леонидович не есть мученик русских обрядов, а жертва обстоятельств куда более прозаических, и своим безукоризненным иностранным языком добрых полчаса убеждал его, что он чудом спасся из лап изуверов и наверное какую-нибудь малозаметную часть организма у него все же оттяпали (пальчик покажите! А на ноге?). Версия пленника казалось ему верхом наглого вранья, и он, временами переходя на взволнованный испанский, требовал вспомнить истину, и наш герой, исчерпав все возможности защиты, решил, что не остается ничего иного, как согласиться (уж больно тот выглядел свирепым), в надежде, что потом откажется от своих слов, прикинется дурачком, или сбежит. Хотелось выгадать несколько спокойных часов.
Вудард продолжил задавать вопросы, но теперь его интересовали церемониальные тонкости: как вышло, что вместо девицы русские каннибалы захотели слопать мужчину – нововведение или малозаметный элемент традиции? First.
* * *
Впрочем, дополнительная лавина вопросов началась в номере злачного отеля (больше, однако, похожего на тюрьму – на окнах решетки; мрачный слуга, поигрывая желваками, шлепает мух), куда они заселились, перебежав через скотный двор, где свиньи с петухами устроили настоящую бойню, так что сопливая девчонка в сапогах на босу ногу не могла их разнять. И вот установилась тишина. Кирилл Леонидович, не раз прохаживавшийся возле сомнительных заведений (с целями возвышенными), припоминал, какая там стояла какофония громких звуков. Заграничное умиротворение мнилось райским садом и небесной манной.
С каким-то неистовым обожанием он окинул взором чистую постель, залез под одеяло и уснул еще до того, как Вудард, предвкушая ночь откровений, вернулся с графинчиком крепкого кофе, двумя бокалами и записной книжкой. Почесав затылок, он и сам решил соснуть, для чего сперва поставил парочку могучего телосложения ребят как бы невзначай прохаживаться у входа в заведение, плотно закрыл шторы (одна из которых была помечена кружком заплатки, пришитым неровными стежками), и лег пообок от пленника.
В тот момент, когда грезы были готовы рассеять его сознание, кто-то за стенкой (оказавшейся невероятно тонкой) срывающемся фальцетом затянул песню о красотке Лусии, что попала в плен к индейцам и зовет своего Хосе, снизу же, где как назло располагался трактир, донесся гул взволнованных голосов, старающихся перекричать друг друга, засим раздались тупые звуки ударов и пронзительный визг. В небольшое фермерское хозяйство (умудрившееся притулиться в пристройке) вернулись с прогулки боровы и коровы и на все лады принялись обсуждать впечатления дня.
Вудард пожалел, что выбрал этот отель, но именно его настойчиво советовал господин, коего он нанял для выполнения грязной работы (усердный школяр, он наслаждался лингвистическим парадоксом: бандит мог проделать ее чисто).
* * *
Едва по Саламанке прокатился слух, что местное правительство, желая прославить городок (в связи с недавними событиями уже прилично засветившийся в мировых таблоидах) и еще громче растрезвонить про открытие ненавистного Блэйлера, наняло специальную экспедицию в Россию за пациенткой звездной комнаты (верно, воображая умильные фото провластных лиц, счастливой девочки и талантливого Эжена на одной полосе), Вудард понял, что иного шанса доказать собственную правоту не предоставится, и развил бешеную активность.
В его сумбурных мечтах было два варианта развития событий – в первом (и наиболее удачном) он перехватывает девчонку и берет у нее интервью, раскрывая миру шокирующую правду о каннибализме (в идеале у пострадавшей отсечена какая-нибудь лакомая часть или, по крайней мере, наличествуют следы вилок на филейной области), пока до нее не добрались пыточных дел мастера из мерзкой солдатни и не заставили плясать под их дудку. Ученый был убежден, что если в звездной комнате найдется доказательство его теорий, то коррумпированные твари пинками и разными ухищрениями заставят девочку признать, что она лечилась под нежным водительством внимательных лекарей, и теперь в полном уме. Во втором (маловероятном) варианте выходило, что экспедиция везет живое доказательство правоты его соперника, и тогда, конечно, придется оное уничтожить.
* * *
Несколько часов он лежал с постным лицом без единой мысли, но сон не шел, противясь непрестанному гвалту, каковой не мешал странному русскому, дрыхнущему, как выражаются на его родине, без задних ног (куда эти ножки сгодились? вяло думал Вудард, на холодец или студень?). Пару раз в течение длинной комариной ночи в номер заглядывал тощий как палка предводитель банды, уточняя, не требуется ли помощь в особенно щекотливых фазах допроса (на самом деле удостоверялся, что наниматель не драпанул).
В конце концов Вудард жестом остановил его, и попросив посторожить пленника, удалился в поисках спокойного места, которое нашлось в дальнем флигеле в бывшем бухгалтерском кабинете (с повышенной плотностью стенок, что ли, потому что гул и гам сюда почти не доносились) с уймой папок на полках и одной тахтой, где он и прилег в надежде отдохнуть минут тридцать, но вышло так, что проспал до обеда.
Бандит, умеющий беспрекословно повиноваться, легко впадал в состояние злой скуки. Его спасала только бутылочка ямайского рома – к ней он прибегнул и сейчас. Взгляд сделался бесцельно блуждающим. Возникла идея доказать напыщенному Вударду, что интеллигентная мягкость – плохое средство выбивания показаний. Ни щипцов, ни раскаленных углей у него не было, зато при себе имелись мушкет и шпага.
Мрачно досидев до первых петухов, пинком разбудил Кирилла Леонидовича, и пока тот сонно озирался, еще не вполне понимая, где находится, швырнул перед ним бумагу и письменные принадлежности.
– Пиши! – с угрозой в голосе прошипел он.
– Что писать? – пролепетал Кирилл Леонидович.
– Все, что знаешь про канканнибализм, – рявкнул бандит.
Познаниями он не отличался (вместо школы шлендал с приятелями в кафешантан и с удовольствием смотрел, как танцуют беспутные дамы) и ученое это понятие запомнил именно так со слов Вударда (тот пояснял не вдаваясь в подробности и не утруждая себя четкой речью). Кирилл Леонидович уже взбодрился и даже несколько раз переспросил – точно ли канканнибализм? Может быть просто – кан…? – надеясь, что свирепый мужик имеет проблемы с речью, заикается (как заикался один его приятель в славные дни студенчества; долговязый, изысканно разодетый, с осторожными манерами, он производил впечатление небожителя, и едва начинал говорить – развеивалось).
Раздраженный бандит повторил и уставился на него таким взглядом, что юноша поежился и принялся торопливо излагать свои познания на тему неведомого к…, неистово импровизируя, тем более, что времени ему отпустили немного. Кто эти люди, по рукам коих он стремительно переходит, пленник не понимал, и планов их разгадывать не собирался, однако знал, что сейчас его выживание зависит от того, насколько подробно и правильно он опишет загадочное явление канканнибализма.
«Явление это впервые зафиксировал русский физиолог и естествоиспытатель Михаил Сеченов. Родился в семье артистки и генерала. Склонностей или талантов ни к чему не проявлял. Ему прочили заурядную участь титулярного советника. Возмужав, Миша полюбил различные кабаре, не столько за обширный ассортимент модных вин и густую атмосферу сигарного дыма, сколько за то, что именно там он мог любоваться прелестными женскими ножками в течение баснословно долгого периода времени. Полюбив, стал завсегдатаем. Ему была положена бесплатная кружка пенного напитка (историки утверждают: то было пиво) и нескромные улыбки официанток. Он котировал и сольные выступления, но в особенности обожал кордебалеты, когда под одну и ту же разудалую мелодию на ярко освещенную сцену выбегали шестеро (и больше) прекрасных дам в специфических чулочках и пеньюарчиках и принимались так и сяк вертеться, стараясь как можно выше махнуть ножками, чтобы кружевное белье взблеснуло на потребу взыскательной публики.
Вся эта история, конечно, суть ничто иное, как потворство низменным инстинктам, и не о чем было бы говорить, если бы наш воспламененный Миша (в будущем Михаил Иванович), не следил за ножками так пристально и так часто.
Однажды он заметил странную вещь, необъяснимую законами физики и даже логики. В тот миг, когда ножки поднимались синхронно и застывали в одной и той же точке, на секунду между ними вспыхивало радужное свечение. Стоило углу на мельчайшую радиану сместиться – пропадало. Сперва Миша грешил на отблески бурных прожекторов, на хитрые преломления света в стеклянных вставках барных стоек, отмигивался, пересаживался на галерку, садился на край сцены – ситуация повторялась с математической точностью. Переходил из одного заведения в другое, из людного в пустое, из дневного в ночное – и везде встречал сей непонятный эффект, названный им уже тогда «канканнибализм» (от фр. khankhan, то есть «нога», и греч. bali – «сияние»).
Миша был удивлен, что нигде в специальной литературе на доступных ему языках (и в желтой прессе) не встречается описание этого эффекта и почувствовал, что открыл среди явлений мира что-то кардинально новое, но не спешил с кем-то поделиться или обнародовать свое открытие – нужны были тысячи проверок.
Он пользовался биноклями, лупами. Свечение не гасло, напротив, становились отчетливо видна его структура. Увы, секунды, когда дамы застывали, не хватало для того, чтобы как следует изучить эффект. Миша, не вдаваясь в подробности, поделился идеей со своим приятелем, и тот предложил снять на час средних размеров кордебалет, что и было исполнено.
Истратив порядочный куш родительских денег, Миша не пожалел. Он выяснил, что эффект наблюдается, если участниц три и более, что угол составляет 57 градусов, сдвиг колена приводит к моментальному исчезновению света, что свечение по текстуре не похоже на привычные нам, даже такие, казалось бы, фантастические как северное сияние или радужная пленка на поверхности ракетного топлива – нет, его трудно описать (см. главу третью в капитальном труде Сеченова «Канканнибализм») – здесь попросту воображение автора сбоило, хотя он мог бы вставить проносящиеся в нем туманные образы наподобие «отражение лепестка экзотического цветка, пропущенное через запотевшую призму», но не стал утяжелять и так достаточно сумбурный доклад.
Продолжая опыты, Миша погрузился в труды по спектрально-волновой физике, с удивлением отмечая, что данное явление не соответствует выводам и формулам, представленным там, и значит имеет мало общего с тем, что люди называют светом.
Открытие поставило его в тупик, однако и подтолкнуло к тому, чтобы переключить внимание на практическую сторону вопроса. Он заметил, что канканнибализм помогает при лечении некоторых болезней (интересная избирательность: как выяснится впоследствии, оно отлично справлялось с злокачественными опухолями, но было бессильно против банального насморка), способствует ускоренному росту редких в нашем климате растений. Тугодумы в ореоле сияния обретают способность ясно мыслить. Ставочники, попав в его поле, моментально «видят» выигрышное событие. Продукты внутри свечения хранятся в десятки раз дольше. Испорченные плоды возвращаются в безупречную форму. Были предприняты попытки выделить сияние в его чистоте (без рамочной конструкции а ля канкан), но они провалились. Ноги, видимо, служили не просто рамкой, но являлись живой и подвижной частью самого эффекта.
Миша понимал, что знать о чуде и молчать – преступление. Он продемонстрировал эксперименты знакомым профессорам, и те, убедившись в уникальных свойствах объекта, рассказали о нем своим столичным коллегам.
Вскоре об эффекте заговорили на научных симпозиумах (поначалу скептически, затем восторженно). Странно искажаясь, сведения о нем неслись из рупоров популярных СМИ. Редактору местной газетенки с гастрономическим названием «Пиры пера» пришлось долго оправдываться перед Сеченовым: дескать, мысль о том, что «свечение воскрешает мертвых» внушил (уволенному) автору зеленый змий. Московская «Пары пера» проштрафилась сильнее. Журналист якобы провел собственное расследование, в ходе коего выяснил, что свечение есть острая форма сифилиса и непременно приводит к заражению и гибели тех, кто оказался в его ореоле (к счастью, Сеченов так и не узнал, что в первом варианте «расследования» автор обнаружил, что радужные пленки сияния – входные отверстия в параллельную вселенную, полную парадоксов, – куда, собственно и проник (и где, видимо, остался)).
Благодаря ли этим маленьким всполохам бреда, всегда лакомого для широких масс, или реальной значимости явления – вскоре эффект Сеченова обрел популярность и был признан в академической среде. Только ленивый не высказывался о нем и не строил докучных теорий.
Главную «всеобъясняющую» книгу решил написать сам Михаил Иванович. На создание монографии ушло четыре года. После публикации она была признана важнейшей теоретизацией эффекта – в чем, однако, к тому времени было мало смысла, потому что народ и правительство России вовсю эксплуатировало его чудесные свойства, не задумываясь о причинах и устройстве.
Возникли и обрели необыкновенную популярность так называемые «лечебные кабаре», куда приходили неизлечимо больные и за считанные минуты добивались невиданного прогресса.
Образовался целый класс кабаре-девиц, которых готовили с детства, усиленное внимание уделяя техникам тренировки пресса и бедерных мышц – ведь предстояло на долгое время застывать с задранными ногами.
Возник и особый пуантилистический стиль музыки для таких выступлений, когда быстрая веселая мелодия сменялась медленной медитативной монотонией и спустя пару тхактов вновь возвращалась к скоростным пассажам.
Рожать старались исключительно девочек, обращаясь для этого к звездочетам и знахарям.
Тот дом считался счастливым, где было как минимум три сестрицы, сызмальства обученных канкану. В неурожайные годы они способствовали ускоренному созреванию какой-нибудь отдельно выбранной грядки, танцуя возле нее. Впрочем, считалось, что настоящий канкан в кабаре действует гораздо интенсивнее, нежели домашняя имитация.
У правителя страны была своя собственная труппа, состоявшая, сказывают, из нескольких тысяч девиц, так что когда во дворце давались вечерние представления, он сиял, будто атомный гриб.
Конечно, такую изюминку нашей страны было необходимо оберегать от соглядатаев из сопредельных стран, которые могли извратить ее или уничтожить (кто знает, какими технологиями обладают тамошние ученые), поэтому царь отдал указ окружить канканнибализм строжайшим секретом, назначив суровые наказания за разглашение, вплоть до смертной казни.
Личность Михаила Ивановича Сеченова обрела необыкновенную известность. Его именем называли улицы и государственные премии, в его честь слагали поэмы».
* * *
На этом моменте головорезу приспичило выйти по личной надобности, и оставшись один, Кирилл Леонидович на мгновение перевел дух. Воображение уже отказывало, а писать предстояло много, судя по стопке пустых листов.
Он осторожно приоткрыл дверь и наткнулся на бритый затылок еще одного бандита. Сунулся в окно, и понял, что сквозь узкие прутья не пролезет. Изобразить обморок? Актеришка из него никудышный. А может взять пепельницу и как-нибудь наброситься… Осторожно подвинул массивную емкость из синего стекла ближе к себе.
Раздались шаги, но вместо прежнего злодея, в номер вошел Вудард, причесывая на ходу гнездо, образовавшееся в волосах после долго сна. Он был поражен, что пленник кропотливо пишет, но не стал мешать, кивнул, сел рядом и смотрел, и лишь заскучав, поинтересовался, чем тот занимается. Со страху Кирилл Леонидович перепутал прежнего и нового испанца, так что поначалу даже не знал, как реагировать, разводил руками и пытался выдавить что-то типа «да вы же… записываю про канканнибализм…»
* * *
– Молодец! – обрадовался Вудард тому, что не придется тратить много часов на допросы, – хорошо придумал. Не торопясь, вспоминай. Любые подробности про каннибализм пригодятся.
– Канканнибализм, – смиренно поправил Кирилл Леонидович.
– У тебя заикание? – раздраженно спросил Вудард.
Пленник выдавил нечто невнятное.
– Твои муки от лю-до-ед-ских практик, – по слогам произнес Вудард.
– Каннибализм, – с наслаждением повторил.
– Ты, я вижу много написал…
И не обращая внимания на робкие возражения, взял пару первых листов.
– Пиши, пиши, – бормотал он, углубляясь в чтение.
Испарина проступила на лбу Кирилла Леонидовича. Положение было невыносимым. В сотый раз мысленно называя себя идиотом, он решал сложную задачу – как сделать так, чтобы лицо ученого, которое уже вытянулось от удивления, к концу чтива приняло нормальное выражение. Как нелепый «канкан» превратить в полновесный, психический здоровый «кан»? Вот бы слова умели вдвигаться друг в друга… Картина мира, где жил Сеченов, срочно нуждалась в уточнении.
* * *
«Будучи всенародно прославленным ученым, Михаил Иванович обзавелся загородным дворцом с личным зверинцем, огромной библиотекой и экспериментальным выводком канкан-девиц, исполняющих танцы в лабораторном кабаре среди разноцветных призм, ампул и радиоскопов. Он допоздна оставался в своем мире, что-то подкручивал, измерял, добавлял в воздух летучие смеси, пока бедные девушки, застывшие в одних и тех же позах, не начинали падать от усталости. Иные, со спазмами в ножках, не могли шевельнуться. Тогда Сеченов клал их на шелковые носилки и отправлял и комнату отдыха, устроенную с фантазией: стены оклеены блестящими звездами, царит сумрак, освещенный блеклыми свечами, в центре – большая постель. Туда, в кучу, гений и сваливал свои, как он называл, «боевые трофеи». Постель плавно вращалась, расслабляя измученных девиц, массажируя затвердевшие члены (подумав, К. Л. вычеркнул нечаянную скабрезность).
К сожалению, он частенько не досчитывался то одной, то двух танцовщиц, куда-то пропадавших после роскошного отдыха. Вскоре отдыхать они перестали стремиться, напротив, всеми силами пытались увильнуть от того, чтобы попасть в сие уютное местечко. Полиция не так много докучала, как неугомонные родители, которые с плачем бросались ему в ноги. Но что он мог сделать? Сеченов сам был глубоко опечален таинственными исчезновениями и тесно сотрудничал с органами порядка, указывая на подозрительных лиц среди персонала и строя различные догадки.
Чем дольше длилось это, тем более он приходил к мысли, что девушки сбегают, не выдержав тяжелых условий (и наплевав на огромную зарплату), – или влекомые молодыми любовниками, – и никакого криминала тут нет.
Изучив свидетельские показания, следователи выдвинули похожую версию и закрыли дело, строго-настрого запретив пользоваться комнатой отдыха, и даже посоветовали упразднить ее, превратить в цветочный зал.
Михаил Иванович так и сделал. Помещение благоухало как тропический сад. Солнце било сквозь крышу, разобранную и превращенную в стеклянный купол. Он часто приходил сюда и отдыхал душой, рассматривая настырные настурции, гладкие гладиолусы и острые астры. Во дворце были сотни комнат, и каждой он находил какое-нибудь применение – в палатах первого этажа проживали слуги, на втором – почетные гости, третий этаж отдан ближайшим родственникам, а на четвертом – надстройка над массивным домом – в гигантской спальне ночевал Сеченов.
По утрам он выходил на балкон и озирал с высоты самых высоких деревьев маленький городок, раскинувшийся внизу. Крошечные человечки деловито шагали по узким петлям тротуаров и рваным линиям магистральных трасс, двигались и неповоротливые повозки. Он курил кальян, умиленно улыбаясь и выпуская кольца сизого дыма. Они подрагивали и плыли, как прозрачные жители подводного царства, чтобы в неожиданный миг растаять или слиться со светлым пятном.
Девушки продолжали пропадать, хотя теперь никто к Михаилу Ивановичу не нанимался – исчезали служанки и последние из танцовщиц. Он уже давно махнул рукой на то, что происходит вокруг. Тайна канканнибализма начала открываться ему, не хватало ряда исследований, чтобы вывести точную формулу, но никто не хотел с ним работать (не брать же ему девушек насильно!). Сеченов, тряся денежными купюрами, настоял на сотрудничестве с крупным городским кабаре. Достаточно суток, утверждал он, и я напишу финальную главу новой книги.
Ему выделили помещение, дали неопытных, но мускулистых как дикие лани, девиц. Вокруг на всякий случай поставили охрану. Внутри же, в просторном и совершенно пустом зале был он один и половину отпущенных часов настраивал приборы и освещение, бегал, суетился, покрикивал на воображаемых слуг. Наконец уселся близко к сцене, включил музыку.
Синхронно со звуками мелодии выбежали девицы (искусственные улыбки, черные чулки) и пустились в разудалую пляску, то застывая с поднятыми ногами, то снова бросаясь в бешеный ритм канкана, покамест он, что-то подкручивая, какие-то смеси взбалтывая, семенил возле них. В этот раз произошло нечто непредвиденное. Эффект пропал. Под какими углами Сеченов ни смотрел, в какие позы не заставлял вставать бедных девушек, – свечения не было.
Ужас, ужас. Никакого канканнибализма. Только вульгарные девки пляшут, да гремит из патефона развязная гиль. Михаил Иванович не пал духом, а принялся искать причину, однако чем больше искал, тем больше понимал, что объяснить исчезновение бытовыми обстоятельствами не может. Все настроено идеально, и угол издевательски торчит именно тот, какой нужен, коли не врет транспортир. Тогда он подумал, что рядом есть прибор, вызывающий помехи (вообразил шпиона из заморской страны: в белом двубортном пиджаке прячется в туалетной кабинке и наводит антенну поглотителя на сцену), и настрого велев девицам держать угол, выбежал в коридор. Распахивал двери административных кабинетов и туалетов, – демонстративно, ногой, желая вытурить шпиона или спугнуть, чтобы юркнул в свой лаз (твари долотом проделывают дыры в полу) и поневоле выключил прибор.
Комнаты были пусты и темны как обесточенный кинескоп, а крайняя плохо поддавалась усилиям, ее как будто держало изнутри – железный крючок или чей-то палец. Сеченов наваливался, хрипел от натуги, дерево дрожало – и вот не выдержало.
Это был тесный и вонючий кабинет. Здесь стоял офисный стол с папками и находилась кровать. За светлыми занавесками – выход на крошечный балкончик. Под атласным одеялом что-то лежало. Прежде чем Сеченов отпахнул краешек, он неким чутьем уже знал, что там увидит, и все равно удивился трупу молоденькой девушки, едва начинающему зеленеть. Не поразили ученого и вырезы на ее груди и бедрах: кто-то срезал сочные куски мяса. С невероятным спокойствием он заглянул под кровать. Там лежала еще одна девушка, но съеденная настолько, что признать в ней человеческое существо можно было лишь по цветастой юбке и голубой сорочке.
Тут же в дверь забарабанили. «Откройте, Михаил Иванович!» – кричали встревоженные голоса, а он метался по комнате, отчетливо сознавая, что нельзя никому находить его рядом с трупами. Улики вопиющие, гильотина неминуема. И как я взойду, содрогался он, среди миллионов соглядатаев… Да и кто бы мог звать – очевидно подозревают, натравили жандармов. И как неловко получилось.
Он зашарил руками по шкафу, посыпались книги, какие-то умные, по философии, по лингвистике, – птицами порхнули. И эта метафора подсказала ему все.
Михаил Иванович вышел на балкон, церемонно раскланялся шелестящему городу, несмотря на разгар дня, залитому рыжим закатным, что ли, блеском, особенно явственным на магазинной вывеске соседнего дома. В дверь колотились уже глуше, а потом перестали, но это от того, что Сеченов давно лежал внизу, на тротуаре, среди кроваво-красных лопухов, и не слышал, как шумно ворвались, как цокали языками, как спустились и с облегчением (хотя в такой ситуации оно было, конечно же, несколько циничным) увидели, что размозжен затылок, а мягкие, наиболее лакомые, ткани сохранились прекрасно. Тут же был вызван фургон шеф-повара, тушу сволокли на носилки, отправили в похоронный ресторан, и вечером нового дня семья несчастного Михаила Ивановича Сеченова вкушала его тело в звездной комнате, вспоминая покойного.
* * *
Он сошел с ума в зрелом возрасте, но помутнением рассудка начал страдать с тринадцати лет, когда мать впервые взяла его на церемонию каннибальского ритуала, в комнату, оклеенную звездами. Неизвестно, что напугало мальчика. Казалось бы – что такого, ну каннибальский, ну ритуал. Кто-то же должен есть людей! Кто-то же должен жарить их до хрустящей корочки! Испокон веков так делается на Руси. Истоки пиршества восходят к макельтским обрядам…
Собственно, само мясо ничего не значит для нас – на западе, возможно, знают, что вкус человечины можно сравнить со вкусом дикой утки. Горькое, дряблое нечто. Но то, что освобождается в результате поедания, какие силы начинают бродит в жилах, – об этом вряд ли могут поведать даже самые изощренные американские и турецкие маньяки, для коих каннибализм это просто-напросто продленная форма унижения жертвы, тогда как для нас, для лиц посвященных, это прежде всего сакральная церемония, с наибольшей строгостью отражающая каноны нашей версии христианской религии, где одной из краеугольных истин является доктрина христовой плоти, превращенной усилиями святых эльфов в теплый хлев и искристое вино. Принимая внутрь сокровенную плоть, мы даем богу вечную жизнь через наше просветленное естество, на одно мгновение он видит нашими глазами, нашими ушами внемлет шум вокруг, и за то дарует нашим трепещущим телам неописуемое наслаждение (на этих строчках Вудард довольно закивал, радуясь, что записи Кирилла Леонидовича, поначалу бредовые, наконец-то совпали с его мыслями, и даже дали определенное подтверждение его умозрительным до сих пор теориям). Сам же вкушаемый чрезвычайно рад отдать свое тело ради высшей цели. Ничего страшного в каннибализме нет.
Тем страннее была неадекватная реакция маленького мальчика по имени Миша, когда он очутился в звездной комнате и услышал стоны закалываемой отроковицы (ну как стоны… это был нескончаемый вопль). Кровь брызнула ему на беленькую манишку, он всплеснул руками и повалился без сознания.
С тех пор он был странненький, будто ударенный чем-то по голове. Отошел от друзей, от привычных дел, полюбил уединяться и о чем-то шептался сам с собой. Вид имел печальный, пугался громких звуков и не сразу понимал слова близких. С трудом выныривал из колодца своего мира и отрешенно смотрел в добрые глаза матери.
Но окончательно безумие накрыло его в университете, который он бросил после первого семестра, ни разу не явившись на зачеты. Говорят, студенты ради смеха в один из первых дней знакомства отвели Мишу в наиболее злачное кабаре города, чтобы он, как они выражались, «интересных баб увидел», а то ведь «так и помрет». Видимо, отсюда возникло его восхищение канканом, смешанное с уже разбуженным в нем ужасом перед поеданием плоти, – торопливо заканчивал Кирилл Леонидович, понимая, что сказал о каннибализме гораздо меньше, чем требовал Вудард, но, перепуганный тем, что ему предстоит совершить, любой ценой хотел как можно скорее перейти к реализации спонтанного плана, – по крайней мере, именно тогда он начал свои дневники, пристальное изучение которых помогло психиатрам приоткрыть завесу над его непроницаемым, извращенным и патологическим миром.»
* * *
Барон с нескрываемым разочарованием дочитывал последнюю страницу. Вместо детального описания ритуала звездной комнаты, бледный юноша накарябал невнятный рассказ и главному посвятил всего лишь два (хотя и весьма интригующих) абзаца.
– Я не просил тебя литературить, тут не изба-читальня и ты не писатель, – начал он громко возмущаться, не отрывая глаз от финальных пассажей, а когда все-таки оторвал, понял, что пленника перед ним нет. Он недоуменно развел руками и стал оборачиваться, но слишком медленно. Подкравшийся сзади Кирилл Леонидович все-таки бахнул его по голове увесистой пепельницей и пока тот оседал на пол, успел сбежать – мимо взволнованной дамы, что поднималась по лестнице, мимо бандита, сидевшего на корточках напротив распахнутых входных дверей и курившего толстую сигару – и далее – кустами и огородами, околесицей сознания отмечая, что репейники водятся и в этих краях…
Глава восьмая
Скитания
Майя долго наблюдала за диковинными движениями неизвестной девки, которая, казалось, совсем не обращала на нее внимания, однако, это была лишь видимость, потому что в какой-то момент она неожиданно схватила ее за рукав и потащила за собой, лихорадочно приговаривая: corramos, corramos! на что опешившая Майя хотела сперва возмутиться, но взгляд у девчонки стал такой дикий и напуганный, что она затрусила следом. Добрых полчаса подростки мчались по лесу, сшибая сухие сучья и перемахивая канавы, заполненные мхом и болотной жижей. Майя никогда не думала, что лес может быть таким большим и что в ее теле такой огромный запас энергии. Периодически она порывалась остановить девку, но та прижимала палец к губам и бормотала, переходя на ломаный русский – польяна, польяна – из чего отроковица сделала вывод, что она ведет ее на некую поляну, где раскроет какую-нибудь занимательную тайну. Загадки Майя любила больше всего, тем более что все равно опоздала вернуться в звездную комнату (от этого наворачивались мрачные мысли).
Маленькую опушку сложно было назвать поляной. Почти весь обзор перегораживали два могучих ствола. Тень от них черными столбами лежала на жухлой и влажной траве, элиминируя скудное утреннее тепло. Девка (впрочем, теперь Майя видела, что это создание благородных кровей) рухнула в траву как подкошенная и зашептала: ложьись, ложьись, пока нас не замьетили. Кто? – с интересом спросила Майя и, не получив ответа, легла рядом в прохладную мокрядь. Лоб щекотали травинки. Два белых цветка с мятыми бутонами, где шевелилась микроскопическая жизнь, касались щеки. В небе полыхал багровый костер. Алекс Крон, содрогаясь произнесла бродяжка, и больше не отвечала на расспросы, уйдя глубоко внутрь себя. Она неподвижно лежала, будто жизнь медленно вытекла из нее. Майя неплохо владела французским и решив, что товарка попросту не понимает ее, заговорила на нем. Но вышло еще хуже. Бродяжка раздраженно зашептала: запрещаю использовать непонятную семантику, общайся по-русски!
Акцент, прежде очень сильный, сгладился. Девочка говорила сносно и на удивление интеллигентно. Может быть, привыкла и не замечаю корявостей, подумала Майя.
– Я убежала от страшного человека, – призналась бродяжка.
– Понятно, – вздохнула Майя, – а что ты делала – странные движения? Зачем? Ты ненормальная?
– Я тебя научу. Так нужно. Я тебя научу.
Она вцепилась ей в руку и ткнула куда-то в небо.
– Вот! Смотри!
– Что я должна увидеть?
– Там вчера в то же самое время висела луна.
– Я не вижу луны.
– Алекс Крон ее убрал, – зашептала Майя. – Он и раньше делал с ней непонятные вещи.
– Расскажи о нем, – попросила Майя.
– Нельзя. Ты не готова. Когда-нибудь. Через год. Или десять. Мы ведь будем с тобой скитаться, – убежденно проговорила бродяжка, – и ты поневоле узнаешь мои великие тайны.
– Какие тайны? – засмеялась Майя.
– Ты не веришь, – пробормотала бродяжка, – вы все не верите мне. Никто не верит. Но луны уже нет. Это ли не прямое и убедительное доказательство?
– Вечером снова будет, – сказала Майя.
– Нет, не будет. Давай лежать здесь и смотреть.
– Давай. Мне все равно никуда не нужно. Меня уже ищут и если поймают, убьют.
– Алекс Крон тебя ищет, – произнесла бродяжка.
– Нет. Звездочет и его слуги. Тебя как зовут?
Бродяжка всмотрелась в нее, как бы решая, стоит ли ей доверять.
– Люди называют Лиза.
– Меня – Майя.
– Твайя. Лайя, – прошептала Лиза, как бы пробуя на вкус новое имя.
– Но ты можешь звать – госпожа, – обиделась Майя.
* * *
Сбежать от отца, в ту пору озабоченного исключительно хозяйственными проблемами, было несложно. Улучив минутку, когда кибитка остановилась возле продолговатого здания управляющей конторы, и отец, пообещав скоро вернуться, растворился в его глубоких и темных покоях, Лиза вышла якобы по личным причинам, и пока нерасторопный слуга отвлекался на чесание заднего места, куда его умудрились покусать злющие комары, быстро пошла вперед, скрываясь за домами и домиками, сарайчиками и сенными тюками, то стремительно перебегая, если никого не оказывалось поблизости, то степенно двигаясь, как и подобает барышне ее лет, едва в непосредственной близи появлялся скучающий народ. Добравшись до леса (Алекс Крон ее вел именно туда), Лиза ускорилась и до поздней ночи то бежала, то лежала в высокой траве, чтобы отдышаться. И вот уже луна уставила на мир невозмутимые очи. В темноте крались жадно дышащие звери, но не трогали отроковицу – от нее веяло спокойствием и силой (согласно иному варианту, то были травоядные животные). Полгода Лиза будет вести бродяжническую жизнь, есть мох и жуков, виноград и спелую малину, периодически воровать цыплят в фермерствах вдоль широкой дороги, ведущей ее к непонятной цели, пить росу из чашечек диких цветов, и слушать язвительный голос Алекса Крона – автора книги про похождения малышки Пепе.
Сперва он рассказывал о мире вокруг, и голос его то пропадал, то становился неразличимым шепотом, похожим на шуршание прибрежной осоки, но то, что удавалось услышать, было чрезвычайно занимательным. Например, проходя мимо сломанного бурей дуба, Лиза узнавала от мистера Крона, сколько лет этому дереву, какие события разворачивались под его кроной (днем сидели влюбленные и строили планы на свадьбу, вечером бандиты разрабатывали план ограбления банка, – много лет калейдоскопически менялись слова и лица, ничего не оставалось от идей и людей, но кто бы знал, что самому-то дубу милее всего была одна миллиметровая мошка, десятилетиями живущая в выщербинке коры).
Пересекая бурный ручей по хлипкому деревянному мостику, Лиза узнавала (голос мистера Крона журчал в ушах как водица), что эти доски прежде служили забором у нищего фермера, вусмерть запоротого местным бароном за жалкие долги в размере десяти гиней, а еще раньше стояли в виде крыши крошечного сарая, где почти полтора месяца провалялся беглый солдат, раненый в бедро, пока его в том же сарае не расстреляли беглые же каторжники, приняв за присланного за ними полицейского в засаде.
Прикасаясь к сморщенному фиолетовому цветку, она слышала, что по нему ползал слизняк, перемещенный ветром из сопредельной страны, а перед этим – проехало колесо кареты, везущей на бал капризную принцессу.
Тревожило то, что голос, чем дольше вещал, тем сильнее останавливался на каких-то мерзких подробностях, на частностях туалетного свойства, что Лизе, конечно, слышать было неприятно и она иной раз трясла головой, требуя чтобы он прекратил сальный монолог, но тот, словно подзуживаемый ее очаровательной невинностью, принимался наборматывать такие детали, что девица зажимала уши и кричала: хватит! И тогда голос исчезал на короткое время, достаточное, впрочем, для того, чтобы она с поразительной наивностью решила – уже не вернется, и всегда возвращался с новыми хитростями и тайнами.
* * *
Он все реже говорил о мире и все чаще – о ней, о Лизе, которая удивлялась, откуда он столько знает. Ему были известны каждая впадинка ее тела, каждый волосок и шрамик, но еще глубже и ярче были знакомы ее маленькие обиды и шалости («память снов и воздух фантазий» коли использовать лексику Шарля Буи), треволнения и чаяния, которые уж точно не мог знать никто, кроме нее самой.
Лиза поняла, что Алекс Крон повелевает загадочными и опасными силами, и как будто подслушав ее мысли, он заявил, что обладает абсолютным могуществом: могу раскрошить горные отроги, сжать солнце до размеров крокетного мяча, изменить цвет небосвода; могу стать огромным как древний исполин и, хохоча, перекатывать на руках луну, или сделаться незаметным как микроб и проникнуть сквозь поры кожи в организм прилежной школьницы, поклонницы какой-нибудь незатейливой книжки о приключениях бедной Пепе.
Тут у Лизы полностью сложилась картинка: когда она читала, нечаянно коснулась пальцем портрета, и автор (вальяжный господин с седой бородой и проницательными глазами) проник в нее, «и делает со мной что хочет», содрогаясь, думала Лиза. Представлялось ей, как хватает за жилы и начинает больно выкручивать. «Вот почему иногда у меня екает сердце и в животе бурлит – это он своими пальцами его тянет и взбивает тростью кишечные жидкости». «Это он, – ужасалась Лиза, – прогрыз дыры в моем мозгу и устроил перину в его середке. Вот почему сквозь мои обычные сны пробиваются жуткие». Не сомневалась она в том, что по ночам Алекс Крон выходит из нее и принимается неистовствовать и буянить, воя как голодный зверь. Раскидывает сучья по лесам, вырывает с корнями вековые деревья, светится в отдалении бледными точками-искрами, готовыми слиться друг с другом, если быстро моргать.
Много размышляла она об устройстве книги, о пористых листах, где автор (изначально – мелкий бес без облика, схожий со зловонным дуновением из колодца) создал сложную машинерию микроскопических трубочек – по ним он с гиканьем носится, словно безумный гонщик, пока некая недальновидная девочка не коснется глянцевого портрета…
Есть ли у него цель? О да! Однажды Крон по секрету сообщил, что специально подстроил так, чтобы она сбежала, и ведет ее маршрутами Пепе к четвертому тому приключений. Книгу нужно найти. Крон переберется в портрет (в каждом томе они разные, и он соскучился по облику, запечатленному в утраченной книге) и прекратит ее мучить.
* * *
К тому времени, когда разговоры с Кроном приняли характер задушевных бесед, внешний вид Лизы окончательно испортился. Ее стало не отличить от типичной нищей побирушки в цветном тряпье, разве что колец в ушах не было, и она почти не просила милостыню, выбираясь на людные рынки с протянутой рукой лишь в том случае, если Крон требовал сделать это.
В один из таких дней, когда Лиза пронзительно голосила, требовала мелочь и раскланивалась перед богатым народом, покуда рядом на грубо сколоченной сцене шло выступление чрезвычайно расторопного заезжего мима, ее заметили люди Блэйлера, посланные за нищими селянами. Различными посулами ее уговорили отправиться с ними (причем шепот Крона подзуживал: «езжай, мозжай, там тебя и расчихвостят как поганку»). Решив по дороге сбежать (что удалось провернуть с отцом), она благополучно заснула в комфортабельной карете, а наутро увидела огни зажиточной деревеньки, где ей предстоит провести два месяца, обучаясь аутистическим стимам.
Настоящий шок Лиза пережила на другой день. Бедноту (ее в основном составляла молодежь) выстроили на скотном дворе, будто чернокожих невольников для смотра и последующей продажи. Беспокойно озираясь, из ближней избы вышел щеголевато одетый молодой мужчина. Еще до того, как он приблизился и начал вести странные речи, Лиза его узнала: это был Алекс Крон.
Глава девятая
Радиотеплота и де-редукс. Сон
В этом кабинете висел портрет одного из величайших российских переводчиков – Василия Николаевича Жуковского, того, кто переложил на родную речь баллады Байрона с такой точностью и изысканной простотой, что сам Байрон читывал их (не понимая, впрочем, ни грана) и наслаждался исключительно мелодией, которую, как он говаривал, «расейское ухо расслышало четче, нежели слышу я в минуту величайшего вдохновения». Того, кто дерзнул взяться за многотомник древнегреческого трагика Гомера, написанный таким зубодробительным стилем, что толмачи всего мира отступились с ремаркой: непереводимо, – а он, хотя и потратил двадцать пять лет деятельной жизни, создал точный русский вариант (говорили, Жуковский сутки мог провести в творческом ажиотаже, на разные голоса беседуя сам с собой и лихорадочно листая десятки словарей, чтобы подобрать идеальный эквивалент к одному только слову, кое зачастую, оказывалось редчайшим вульгаризмом, записанным великим Гомером после беседы с папуасом, обвешанным костьми сожранных им сородичей).
В период работы над Илиадой здоровье его было непоправимо подорвано. Он скончался в 61 год от апоплексического удара, бывшего лишь эхом удара лексического. Согласно неофициальной версии, виновата интрижка в юности и далекие отголоски французской болезни, о чем молодой толмач старался не думать; в его воображении Василий Николаевич оставался образцом кристальной нравственности, и каждый раз когда филолог вскидывал на портрет полные обожания глаза, надеялся, что хотя бы капля таланта западет ему в душу. Увы, сладкогласая Эллада, муза переводчиков, не была снисходительна к нему (назовем его господин N-ский, подчеркнув незначительность персонажа).
До тридцати пяти лет относительной удачей N-ского можно было считать только переложение сахарно-паточных вирш ныне позабытого бергмундского поэта. Толмач-неофит, порядком измучившись при составлении удобоваримого верлибра, плюнул и написал на основе оригинала, по сути, собственные стихотворения, лишенные изящества и волшебства, зато демонстрировавшие неплохую техническую оснастку переводчика и вызвавшие пару одобрительных откликов в среде профессионалов, а также публикацию сборника (и даже с допечаткой) в мелком, но вертком издательстве. Затем все затихло. N-ский, окрыленный тем, что он считал «безусловной удачей», накропал еще с десяток вольных переложений малоизвестных пиитов (в том числе двух австралийских бородатых самоубийц), однако подобного эффекта не случилось, и он натуральным образом опустил руки, запил, закутил, в тягчайшие минуты задумываясь над тем, чтобы примкнуть к сонму грустных бородачей, и вот тут к нему совершенно случайно попадает книга некоего Алекса Крона, проза (прозу недолюбливал).
Сперва намеревался отложить в дальний угол книжной полки, но когда от скуки взялся за предисловие, так впечатлился биографией автора и странной, отчасти даже остросюжетной историей создания сего произведения (якобы детского – на первый невнимательный взгляд), что загорелся желанием перевести. Объемное предисловие набрано нарочито мелким петитом, чтобы, видимо, повыбить охоту у маленьких читателей с ним ознакомляться. Первое же предложение заставило N-ского крякнуть от удивления. Авторка, профессорка болонского университета, утверждала, что Алекс Крон на самом деле является женщиной и отнюдь не бородатой, а весьма и весьма миловидной.
Алексия (полное имя – Алекситимия) Крон родилась в неспокойную эпоху социальных преобразований в семье, тем не менее, достаточного достатка (sic!) и твердого положения. Отца ее история как-то чересчур быстро изгладила из своей памяти, он присутствовал факультативно, как нерадивый студент на зубодробительном предмете, постоянно отвлекаясь на предметы гораздо более нежные и воздушные, нежели властная и уже возрастная мама, любительница приложиться к спиртуозному духу, а потом, едва дочке исполнилось пять, полностью испарился, как упомянутый напиток, оставив после себя ломберный столик, хитрые часы с хихикающей кукушкой, полдома застенчивой (и непреклонной, как только дело касалось финансовых вопросов) родни, россыпь глянцевых снимков и энное количество долгов, быстро разобравшись с которыми, родительница недобрым словом помянула покойного.
Алексия в шестнадцать впервые прочитала его прощальное письмо: «Я ухожу с горестным чувством, что моя бедная дочурка никогда не простит меня, но смерть сейчас кажется большим благом, нежели такая робкая и торопкая жизнь». Для впечатлительной девы оправдание звучало очень внушительно (что бы эта балаганная рифма ни значила). В семнадцать увидела, как он лихо отплясывает на карнавале под открытым небом в соседнем городишке, куда и она случайно попала, и где впервые в жизни совершила настоящий поступок, то есть не плюнула ему в перекошенное от экстаза лицо, и не сказала всех этих бурных, брутальных слов (превращающихся в сумбур заранее, еще на порожке языка). Несмотря на строгое воспитание матерью, какой-то ген дурости, передавшийся от отца, в ней действовал. Алексия никогда не сможет стать добропорядочной матроной наподобие матери, хотя будет стараться изо всех сил.
Она была предана миру литературы. Сперва мать (покуда А. валандалась в колыбельке) напевным голосом читала ей коротенькие стишки, где доказывались тезисы удивительной очевидности («светит свет в мое оконце – значит мне сияет солнце!»), потом книжки потолще с глубокими нравоучительными идеями, откуда она вывела, что нельзя браниться, поминать всуе нашего Бога, не слушаться старших и не доносить на плохих людей. Засим читала сама, истово роясь в груде разномастного книжного хлама в подвале (мать не была большой библиофилкой, отец в свое время ценил только Цицерона, коего, кажется, так и не понял, потому что на полном серьезе возводил главную его мудрость к единственному слову «Цыц!»), куда утекли коллекции ее прапрадеда, бывшего сельским учителем и крупным знатоком платоновского гнозиса.
Она быстро перечитала детские книжки, которые в ту пору, когда она сама была ребенком, начали казаться ей невероятно глупыми, – буквально во всем, начиная от сентиментальных историй, заканчивая броскими обложками со стереотипными мальчиками и девочками, и умильными котятами в соломенном лукошке (как они забираются в это противное лукошко?! – недоумевала она), с крупным шрифтом (будто детей с их идеальным зрением уравняли с подслеповатыми старичками) и непременными розовыми (вариант: голубыми) закладками.
Алексия, краем уха услыхав от вечно пьяненьких гостей матери про некие взрослые книги, быстро их отыскала и сперва погрузилась в новое чтиво с явным наслаждением, словно в теплую ванну после долгой прогулки по сочно чавкающему месиву промозглых полей. К двенадцати она досконально изучила взрослую литературу с нехитрыми ее амурами и воинскими подвигами, и была максимально разочарована, поскольку эта якобы подлинная проза оказалась бесконечной чередой ограничений, штампов и стереотипных событий, то есть во всем соответствовала своей младшей «сестренке». Вскоре, немного поднаторев в этом бесполезном и зловредном навыке, Алексия могла безошибочно продолжить вырванную из контекста фразу какого-нибудь популярного романа типа «Поры пера» и даже по качеству бумаги наощупь определить какого рода события изложены в том или ином произведении.
Дабы устранить недостатки современной словесности, она стала пописывать сама, удивляясь тому, насколько ладно и ловко у нее получается. Первый серьезный роман Алексия написала в 13 лет. Он был посвящен ваххабитской линии в киникийской политике и носил эссеистический характер. Впоследствии она сочтет его неудачным и уничтожит. Ностальгически будет вспоминать минуты, когда корпела над ним, трепеща от какого-то дикого наслаждения. Особую соль добавляла и старинная печатная машинка, которая в момент набора скрипела и тряслась так, словно вот-вот развалится. Бледные оттиски букв (чернил постоянно не хватало) она любовно гладила кончиком пальца, разговаривая с ними, как иные дети говорят с плюшевой зверюшкой. К семнадцати годам у Алексии был приличный арсенал романов и повестей, ждущих своего часа. И вот, собравшись с духом, она сграбастала лучшие произведения и понесла их в редакцию.
В первую (наиболее престижную) ее попросту не пустили на порог, заявив, что «день неприемный», а «редактор уехал на воды».
Во второй встретили сухо и, бегло ознакомившись с синопсисами, отказали под предлогом: не наш формат.
В третьей ее недвусмысленно обхаживал некий франтоватый усач, пристально глядя на вырез платья и совершенно не интересуясь тем, что она держала в руках. Пришлось бежать (с пунцовеющими щеками).
В четвертой велели положить рукопись в шкафчик и за ответом приходить через полтора года. Открыв его, она увидела, что он доверху набит чужими текстами.
В пятой ей удалось провести откровенный, пусть и очень неприятный разговор с пожилым джентльменом, с густо напомаженными волосами и небрежно зашитой заячьей губой. Он бросил короткий взгляд на ее многочисленные бумажки и начал жаловаться на погоду, потом на то, что у него снова начинается ревматизм, а подагра так донимает, что спасу нет. Затем принялся восхищаться ее молодостью: вот я скоро умру, но мне и умирать-то не обидно, ведь я страшен как бес (он расхохотался) и жизнь прожил долгую, а начинал я отнюдь не с издательского дела, я был, вы знаете, профессиональным пловцом. Да-да, не удивляйтесь, не делайте такое лицо. Засим стал золотодобытчиком. Несколько лет прослужил егерем. У меня четырнадцать внуков (добавил он без видимой связи с предыдущим). Вас я вижу на коне, прищурился он, наездницей! Любите лошадей? И не дожидаясь ответа, заявил: а книги бросайте. Я даже читать вашу ересь не буду. Уж я так вижу: дрянь. Женщина и книга – это как звезда и пьяный биндюжник, вселенные, не способные соприкоснуться. Дама хороша на кухне (к слову, ваше любимое блюдо?), в воспитании деток (планируете уже?), в том, чтобы обеспечить мужу комфортабельный быт, создать в его кабинете атмосферу мечтательной легкости, чтобы он, вальяжно развалившись на кушетке, ощутил вдохновение и настрочил поэму (розы – слезы, кровь – любовь). Ваша цель – дополнять, украшать, а не врываться фурией с этими злыми глазенками, вот как у вас сейчас, в сугубо мужское заведение, и портить дивный вечер. Ах, только посмотрите, как пылает закатное…
Она уже ничего не слышала, потому что бежала по улице, размазывая слезы и кого-то проклиная. Первый демарш не удался, зато последующие будут успешными – Алексия не сомневалась.
Увы, обойдя местные редакции и даже отправив заявки в некоторые из соседних городков, она не получила какого-либо вменяемого результата. Никто не говорил, хороши ее романы или плохи, их просто отказывались печатать, находя для этого бесчисленное количество предлогов, от вялого финансирования и щекотливой политической обстановки до внезапного несварения желудка у котика. Алексия терпеливо ждала два года, ловя один за другим отказы, написанные то в приторно вежливой, то в издевательски саркастичной манере, будто ее рукописи испортили ридерам прекрасный субботний вечер или обострили у них геморрой. Может быть, я плохо пишу и чудесные люди стесняются мне сказать об этом прямо? – мучительно размышляла авторша.
Отложив уже созданные тексты в долгий ящик, она изменила свою манеру письма, тематику и семантику. Ради эксперимента она сочинила тексты, неотличимые по качеству исполнения от активно публикующихся романов, хотя для этого пришлось, скрипя зубами, отказаться от оригинальных идей и свежести в языке.
Совершив массовую рассылку по издательствам, Алексия стала ждать. С небольшими обертонами повторилась прежняя история. Их не брали. И вот тогда вспомнился разговор с напыщенным стариком. Тот говорил, что ее не печатают не потому, что ее тексты плохи сами по себе, а потому, что написаны женщиной. Пообщавшись с литераторами, послушав кулуарные разговоры в творческих кофейнях, она укрепилась в своем мнении. Женщин не публикуют: таков негласный договор между мужчинами. В городской библиотеке, впрочем, нашлись несколько даже не разрезанных томиков за авторством некой Мэри Ш. и один тощий сборник поэзии Фружины Х. (тут же выяснилось, что Мэри – богатая графиня, купившая целую типографию в приступе самодурства, а дамочка с фруктовым именем – известный театральный критик, тешивший свою оригинальность литературными переодеваниями в особ слабого пола). Последнее как бы намекало на единственный возможный для нее путь – взять звучный псевдоним типа Александр Кроненберг, наклеить густую бороду, чтобы скрыть лицо – и вперед, к читателям и славе! Да слишком подло подлаживаться под гнусных подонков! – предисловие зазвенело от гневного голоса профессорки, – и мисс Алексия Крон, отличавшаяся решительным и неуступчивым характером, пошла по совершенно иному пути.
Она попросту исчезла со всех возможных радаров. Отказалась от писательства и какого-либо взаимодействия с испорченным социумом. Белое пятно в ее биографии имеет временную протяженность в двадцать пять лет. Чем Алексия занималась в эти годы, специалисты узнали значительно позднее, по кусочкам собрав вехи ее жизненного пути. Интересы девушки (с пугающей внезапностью) сместились в сторону теоретической физики и прикладной геометрии – специфически мужских областей знания. Сперва А. брала частные уроки, затем экстерном закончила столичный университет, изрядно удивив ведущего ее профессора темой дипломной работы «Субволновые преобразования наноструктур Фурье внутри радиотеплоты плоского тела», а еще больше – экзаменатора, который был вынужден (в кулуарах, после выставления высшего балла) признать, что бойкая студентка близка к чуть ли не гениальному открытию, но его компетенция не позволяет ему оценить оное соответствующим образом. Кроме того, перешел он на шепот, дамы ведь не способны к точным наукам, следовательно, или Алексия – переодетый мужчина, или в нее вселился бес…
Как бы там ни было, преподаватели забыли про умную студентку. Научную работу отправили пылиться в архив. Сама же Алексия отнюдь неспроста взялась за физику плоских тел. Осознав, что в литературе она, как и любая женщина, всегда будет изгоем, Алексия замыслила беспощадную месть отвергнувшему ее маскулинному миру, для чего и продолжила любимое дело (в котором достигла предельного мастерства) с несколько неожиданной стороны.
Ее интересовала материальная сторона словесности, а именно конструкции типографских машин, технические характеристики бумаги, состав и свойства шрифта, акустика перелистывания, более всего же – плотность бумажного листа. Скользя очами по буквам, мы проваливаемся в бездонный воображаемый мир, и тем любопытнее, что плотность самого объекта, где разворачивается эта потрясающая объемность, составляет лишь полтора микрона! Так ли он тонок на самом деле, и какие тайны хранит в себе обычный листок бумаги – разбиралась Алексия Крон («профессорка» скатилась к языку журналистики, выдавая свое богатое прошлое и ставя под сомнение свои ученые регалии).
Одной из первых в мире (скорей всего – первая), она сравнила лист, предназначенный для тефлирования (то есть для операции по нанесению букв), и лист свежеотпечатанной брошюры. Выяснилось, что (дабы изложение стало доступным для широкой аудитории, из него убраны сложные термины и длинные цепочки умозаключений, – продвинутый юный читатель может обратиться к моей монографии «Радиотеплота и де-редукс» М., 1868) пустая страница обладает густой единообразной структурой (представьте кусок плавленого сыра), в то время как страница с отпечатанным текстом являет внутри таинственный микрокосм со множеством мельчайших каверн и выпуклостей, переплетающихся нано-трубочек и сосочков, иголочек и колесиков, которые образуют то интенсивные, то разряженные системы, иногда похожие на сугубо машинные внутренности (вообразите паровой механизм), иногда – на органический материал в разрезе.
Сложность и динамика этой подспудной вселенной зависят от двух факторов: от размера и качества шрифта и (самое удивительное) от содержания передаваемых им образов. Конечно, они не отражаются напрямую. Так, слово «лисица» не может породить в толще бумажного листа материальный объект, похожий на этого рыжего зверька, но становится полусотней сосулек, торчащих друг из друга и загнутых в форме ноги балерины в прыжке (см. цветную вклейку с микрофотограммами). Данный образ каждый раз повторяется внутри, едва на поверхности возникнет слово «лисица». Более крупный или мелкий шрифт влияет на размер образования. Курсив приводит к усиленной изогнутости. Рукописный или редкий шрифт ведет к мутациям, напрямую зависящим от разборчивости написания. Алексия убедительно доказала, что структуры создаются не сразу после того, как на бумагу нанесены буквы, а в момент чтения. Луч взгляда является необходимым компонентом, как бы активизирует скрытое содержимое текста (и не действует на незаполненный лист).
Справедливо сочтя, что мужланы недостойны знать об этом открытии, Алексия продолжила экспериментировать. Ее влекла идея управления вложенными структурами. Для реализации замысла пригодились обширные знания в точных науках и филигранное мастерство писателя. Она научилась создавать внутри бумажных листов любые формы, кроме реалистических (причем внешний текст не становился бессмысленным набором символов, а предлагал занимательную историю) и долго не могла понять, что делать с открывшимся разнообразием.
Ощущая в себе задатки скульптора и хирурга одновременно, Алексия создавала чудесные микромиры. Ей не удавалось соорудить точное подобие реального объекта. Внутри ее страниц, как в калейдоскопе, развертывались звездные поля и узорчатые ленты, какие-то почти промышленные агрегаты с биллионами трубочек и блестящих частиц. По ее строгой воле они скапливались в четко определенных местах и так же скрадывались до незаметных для сильного микроскопа выступов.
Что делать дальше она не имела понятия, пока однажды не открыла новое свойство бумажного листа. Все началось с авторских портретов, которые, оказывается, тоже воздействовали на бумагу, но не производили материальные объекты, а создавали микрообласти колоссально сильного давления – сосущую воронку можно нащупать даже пальцем, если осторожно водить по бумаге (не обязательно, чтобы эта область совпадала с местом нанесения портрета).
Однажды Алексия уронила туда пылинку и та моментально пропала, очутившись, очевидно, внутри бумажного листа. Ученая ставила опыты с более крупными объектами. Возникал странный эффект: крупица сахара или соли исчезала без следа. Щепка или огрызок карандаша крутились на месте, лишь слегка съеживаясь – сила всасывания была для них слаба.
Чтобы совпали размерности объектов, размер уменьшался многократно. Эффект был назван «радиотеплота». Название соответствовало механизмам его образования (см. «Радиотеплота и де-редукс»).
Любопытно, что в момент образования входной воронки, в случайном месте листа создается выходная и то, что объекты не вылетают обратно, вызвано, вероятно, тем, что они просто застревают в беспорядочных внутренних формах.
Алексия уже знала как управлять микроструктурами и сочинила рассказ, позволивший выстроить прямолинейную систему без тупиков и закоулков. Во время опыта сахарная крупица упала на кончик листа и спустя пару секунд вылетела из его середины (ни консистенция, ни форма не изменились). Продолжая экспериментировать, А. старалась добиться того, чтобы в воронку затягивало объекты большего размера, для чего изменяла консистенцию вложенных форм таким образом, чтобы выходное давление увеличивалось. Кроме того, она заметила, что на силу оного влияют добавочные элементы оформления – толщина и стиль какой-нибудь рамки, графические узоры на шмуцтитуле, завитки буквицы).
Методом проб и ошибок она выяснила, что левая сторона виньетки, расположенной в конце авторского предуведомления в изданиях Т-го торгового дома, содержит знак, похожий на большую запятую. Увеличивая или уменьшая его можно воздействовать на силу давления. Алексия добилась, чтобы в лист бумаги провалились: обручальное кольцо, грецкий орех, позолоченная вилка, карандаш. Воодушевленная, перешла к предметам крупнее: шляпа с пером, кастрюля с кипящим молоком, глобус. Наконец – к живым существам. Она понятия не имела, что может произойти с органикой в недрах листа, поэтому начала с простейших тварей. Сначала взяла дождевого червя. Он пронесся через хитроумные лабиринты и вылетел (каким-то образом увеличиваясь в процессе возникновения) в точно таком же виде, в каком был отправлен в этот маленький вояж. Убедившись, что существо исправно функционирует, отправила туда же белую мышь. И снова с подопытным ничего не случилась. Наступил черед кролика, кошки, удава (купленного по случаю на вьетнамском рынке).
Будучи уверенной, что процедура абсолютно безопасна, Алексия провела ее на себе, по сто раз сперва перепроверив, все ли правильно выстроила, ведь если она ошиблась хотя бы на долю микрона, то не смогла бы вылететь из запутанных туннелей, что не входило в ее планы. Опыт прошел успешно. Давление было таким сильным, что она находилась в листе считанные секунды и не сумела толком рассмотреть пейзажи. Мелькнуло что-то хрустальное, острое, бесконечно прекрасное, словно брызги миллиардов разбитых сосулек в молочном фонарном свете (так, наверно, ребенок в утробе матери видит мир, усмехнулась она). В момент же изменения размеров ученая чувствовала легкое и довольно приятное покалывание в затылке.
После прибытия Алексия, не сдерживаясь, закричала от восторга и упала в короткий обморок, вызванный, видимо, избытком радости – так бывает у некоторых чувствительных особ.
Сбылись мечты и чаяния, оставалось только исподволь подойти к реализации главного плана – чудовищной мести всем мужчинам российской империи за то, что отвергли ее (и литературный дар, и саму Алексию, как личность достойную всяческих похвал и обожания). Ничтоже сумняшеся, она в самом начале своей бурной научной деятельности задумала вывести на корню мужской род целиком, заставить его исчезнуть. Теперь это было исполнить проще простого. Достаточно попросить какого-нибудь случайного господина, чтобы он коснулся пальцем определенного места в книге (это уже вопросы психологии взаимоотношений, и уж тут-то Алексия была на коне), засим попросить следующего, и так повторять, пока город не опустеет наполовину. И в плоской вселенной бумажной страницы в закупоренных структурах станут летать тысячи испуганных мужчин.
И вот тут ее ждало разочарование настолько сильное, что лишь могучее упрямство не позволило ей наложить на себя руки. Когда трясущийся никчемный старикашка, коего она хотела первым отправить в сверкающее ничто, коснулся пальцем отмеченной ею точки – ничего не произошло. Дальнейшие опыты тоже ни к чему не привели. Мужчины разной комплекции, расы, различных социальных слоев и возрастов (включая совсем малышей – к ним она тоже испытывала неприязнь) не желали уменьшаться и пропадать в вихревом потоке.
Поиск причин занял пять с половиной лет. Алексия выяснила, что удельный вес атомов, из коих состоят мужские тела (masculum atomorum), непомерно велик для того, чтобы резонировать с радиотеплотой и просачиваться в книгу (подробнее см. «Радиотеплота и де-редукс»).
На этом все и заканчивалось – годы исследований прошли напрасно. Алексия впала в депрессию и провела несколько месяцев в психиатрической клинике. Вернувшись домой, заново пересмотрела свои идеи, перечитала формулы, перепроверила доказательства и сочтя их исключительно точными и грандиозными, уничтожила дневники и тетради с ценнейшими расчетами в ярком каминном пламени. Четыре года потратила на создание потрясающего, ослепительного лабиринта из причудливых форм, со своим портретом в качестве входной воронки.
Его основа – художественное произведение, которое ты сейчас держишь в руках, юный читатель. Оно уместилось в четырех увесистых томах. Для того, чтобы типография согласилась отпечатать хотя бы один пробный экземпляр, ей пришлось переодеться в мужчину и взять звучный псевдоним Алекс Крон.
После того, как новенькие теплые томики оказались в ее руках, она села на трамвай, доехала до квартиры. Плотно поела, с рассеянной улыбкой послушала любимого Баха и долго стояла на балконе, смотрела, как закатное солнце омывает вечно куда-то спешащий город. Опустилась в удобное кресло рядом с книжным шкафом и попыталась вспомнить счастливые мгновения жизни (увы, их было немного), затем открыла «Приключения Пепе» и приложила палец к собственному (порядком отретушированному) портрету.
* * *
Квартира была продана за долги. Имущество пошло с молотка. Библиотеку выкупил известный меценат и книголюб. Научные фолианты распродал за ненужностью, а вот пару детских оставил. Особенно его впечатлила эпопея про маленькую бродяжку. Это было необычное и даже жестокое произведение (к счастью, типографские работники книг не читают), расширяющее границы детской прозы. Столкнувшись с тем, что про авторку ничего не известно, он нанял опытных филологов и обратился в детективное агентство. Постепенно, ниточка за ниточкой, факт за фактом, приоткрывалась история Алексии Крон.
Пораженный меценат немедленно дал знать во все инстанции. Журналы и газеты пестрили статьями про талантливую, но увы, не оцененную по заслугам женщину. Ученые рвали на голове волосы. Попытки повторить ее опыты приводили к неудачам. Снова и снова перерывались комнаты мисс Крон в поисках хотя бы одного уцелевшего уравнения. Там и сям на научных симпозиумах возникали споры по поводу микроструктуры бумажных листов. В частности, ученые спрашивали – до сих пор ли мисс Крон находится узницей своей книги? Или давно умерла? Или вошла в иное, неведомое нам состояние? И что будет, если книгу растиражировать? Размножится ли микротело в новых экземплярах, образовав тысячи идентичных А.К.? Или перейдет частично (там ушко, тут – палец)? Или новые книги будут пустые, и только исходник сохранит Алексию?
В моей монографии звучат отголоски этих до сих пор не прекращенных споров, но в ней же содержится и четкая, непротиворечивая теория радиотеплоты, которая позволяет собрать воедино наши знания об открытии мисс Крон. Пусть я еще не подошла к тому, чтобы практически реализовать идею перемещения в пространство листа, однако нахожусь на пороге этого и в моей следующей книге несомненно будут описания проведенных мной физических опытов. Далее профессорка описывала кое-какие незначительные детали, поздравляя читателя с тем, что ему досталась уникальная книга, еще и отпечатанная скромным тиражом в тридцать штук.
Переводчик кинулся читать основной текст, а после прочтения долго не мог поверить, что перед ним не мистификация. Навел справки и натолкнулся на газетные статьи о той самой мисс Крон и скандальной ее прозе. Он удивился, что до сих пор не существует русского варианта этой поразительной книги.
В отличие от великого Василия Николаевича, N-ский не умел работать неспешно, он все делал лихорадочно и как можно скорее, зато выкладывался полностью. Перевод занял полгода (родные говаривали, что в процессе работы над ним N-ский был не похож сам на себя, редко выходил из комнаты и взгляд у него стал тусклый, подернутый вечной патиной усталости). Еще шесть месяцев ушли на то, чтобы найти отважного детского издателя, и когда книга наконец вышла, N-ский, к сожалению, не сумел полноценно насладиться плодами своих трудов, то есть ожидаемой славой – лавой почестей и богатств – потому что за день до того, как будет опубликована первая (вполне комплиментарная) рецензия, он, размышляя о тайнах Алексии Крон, из простого озорства взял новенький экземпляр и начал водить по нему пальцем, думая, что если и есть какие-то (сомнительные) воронки, то легкое давление-то он наверняка ощутит. Внезапно его тело съежилось и провалилось в книгу.
В ту эпоху еще не были открыты так называемые феминные мужские атомы, которые в большом количестве роятся в телах слабохарактерных и женственных мужчин. Когда количество их превышает некий предел, тело перестает оказывать сопротивление радиотеплоте и преспокойно затягивается в бумажный лист.
Бесследное исчезновение N-ского неплохо стимулировало продажи и даже на некоторое время придало ему флер непонятого гения, так что остальные его томики быстро сделались библиографической редкостью, но он вряд ли об этом узнает, и хорошо если N-ский среди абстрактных структур нашел мисс Крон и они сошлись характерами, и парят рука об руку над какими-нибудь странными скульптурами, обмениваясь короткими замечаниями и беглыми поцелуями, хуже если он потерялся в бесконечных лабиринтах и страдает от одиночества.
Сон переводчика
За день до того, как он попал в лист, ему приснился необычный – возможно пророческий, во всяком случае, абсолютно филологический – сон.
Как правило, сны показывают некое место, случайно выдранное из контекста (пускай существующего только гипотетически), поэтому непонятны. Этот же с самого начала был связным повествованием. В нем как будто звучал глуховатый голос рассказчика, и двигались яркие картинки занимательной синемы. Мир с высоты птичьего полета: летят дирижабли, снуют пролетки, неспешно фланируют городские жители, день сменяется ночью, ночь – днем.
И вот картинки ускорялись. Словно экзальтированные комики, люди двигались порывисто и беспорядочно, создавая то бессмысленные кучи, то – потоки. Солнце в каком-то раже каталось по небу, сменяясь луной и кунжутными семенами звезд. Рушились старые постройки, стремительно росли новые, готические соборы заменялись башнями из черного стекла, башни – кубами из серого пластика. Города внезапно охватывало пламя или они превращались в выжженные воронки, затем происходило быстрое строительство и опять люди шагали, как разболтанные роботы, пока не наступала новая война, после которой продолжительное время (для спящего проходило несколько мгновений) ничего не было, кроме пустыни.
Навязчивый голос бубнил (иногда перед мысленным взором вспыхивали гигантские полупрозрачные цифры, знаменуя, видимо, тот или иной год, важный для развития человечества), но N-ский не понимал слов, и только тогда начал их различать, когда, вероятно, возникло описание главного события этого апокалиптического сна.
С момента появления людей, вещал нарратор, знаковые системы ровно как и способность воспринимать и создавать знаки, были краеугольным камнем, на котором держалась человеческая разумность. Наша удивительная выживаемость практически в любой среде имела основу в нашей чрезвычайной отзывчивости к знакам. Наше (он с такой брезгливостью произносил, точнее, по-змеиному шипел это слово, что становилось ясно – к нему-то это не относится) превосходство над другими видами фундировано сложнейшим устройством головного мозга, являющимся, по сути, прибором для создания и поглощения знаков. Сознание, разумность и биологическая жизнь – формы их креации и репродукции. Но если какой-нибудь кит может взаимодействовать с десятком простейших сигналов, то человек запросто орудует с тысячами и создает машины для трансляции миллиардов.
По мере развития нашего рода, знаки росли количественно и усложнялись качественно. И вот уже не удерживались в простом межличностном общении индивидов и переходили на объекты – так возникла наскальная живопись, и позже – первые шерстяные грамоты.
Огромный прогресс для размножения знаков произошел после того, как в 15-м веке Густав Гутенберг изобрел печальный станок, а Витольд Ромуальд в
16-м создал азбуку (здесь сон немного сбоил – как положено, впрочем, любому безумству). Книги, книги, книги – именно они привели к мощному интеллектуальному и экономическому росту человечества. Отныне можно было надолго фиксировать ценнейшие изобретения (чтобы пытливые умы продолжали с этого места, а не начинали заново) или исторические события (чтобы мудрые правители не повторяли ошибок своих предшественников).
Много столетий книги являлись единственными медиумами для передачи знаков. Но вот (заиграла тревожная музыка) в 20 веке был изобретен пелевизор – устройство для трансляции визуальных образов и аио – прибор для записи звуковых сигналов. Картинки и шумы, оказывается, тоже могли превращаться в переносимые знаки. Низкий порог восприятия такого рода информации надолго сделал эту форму распространения символов приоритетной среди большинства людей.
Прежде самое понятие знака прочно ассоциировалось с буквенной формой, теперь же, когда обнаружилось, что он может выступать в различных, совершенно непредсказуемых видах, вера в его высокое значение поубавилась. Знак по-прежнему выстраивал нашу социальную активность, но если прежде ему удавалось работать незаметно, отныне он был постоянно на виду и оттого воспринимался иронически – что негативно сказывалось на его силе.
В 21 веке был изобретен тик-ток – всемирная сеть объединенных броводами пелевизоров, с которыми можно взаимодействовать. В нем аккумулировались все знаки, созданные людьми. Графические, визуальные, акустические символы попали в некое единое поле – и потеряли свою силу, растворившись в значении, что, казалось бы, возвращало их к уровню 15-го века. Однако новый человек не воспринимал знак как сакральный объект, он видел сквозь него смысл. Тот не был подкреплен силой знака и потому не являлся «подлинным» – он был как бы расслоенным, играющим вихревым потоком.
В 22 веке, когда тик-ток в жидком виде тек в крови жителей земного шара, человек стал смотреть сквозь смысл, заново учился не понимать и забывать.
Но до того момента, когда мы полностью отвергли знаковые системы, отказались от символов и значений, от идентификации и повторения, прошли тысячелетия.
К 7000 году мир изменился. Сложно описать, в какой форме сейчас существует человечество. Нельзя использовать понятия «пространства и времени», где «живут» люди, нельзя и называть нас «людьми», биологическими организмами (то есть знаково детерминированными – ибо даже растение или амеба всецело находятся во власти простейших знаков) или физическими (идея атомарной (то есть знаковой) структуры материи принадлежит давно ушедшим цивилизациям).
Как описать то, что опровергло и отринуло знак? Да никак. Даже ткнуть в его направлении мы не можем (жесты не существуют в нашем мире). Тем не менее, пользуясь привилегией сновидения, будем рассказывать о том, что произошло, в классической манере – как если бы это случилось в твоем времени, юный сновидец, – но с небольшим допущением: люди забыли, что такое знаковые системы (для них это как для вас атавизмы первобытности типа каннибализма – точнее, как исчезнувший вид насекомого (из-за своей незначительности не попавший ни в один каталог энтомологов)). И вот, затараторил голос в самое ухо, сделавшись наконец понятным, во время рытья океана были обнаружены остатки мертвой цивилизации – черепки чайников, гнутые зеленые ложки, куски машин, – среди них люди будущего откопали большую университетскую библиотеку.
Прежде они не видели книг и представления не имели, для чего примитивный народец старинных эпох соединял бумажные листы и красил их загадочными рублеными узорами, однако вместо того, чтобы вывешивать роспись на всеобщее обозрение, прятал ее под толстой обложкой и хранил на темных полках в закрытых шкафах. Ученые нового времени много лет бились над этой непостижимой тайной, придумывая (порой абсурдные) объяснения странному обычаю.
Гипотезы делились на четыре типа – инженерные, психологические, кулинарные и флористические.
Согласно первым, книги служили частями утеплительной системы домов, поскольку плотные кипы страниц хорошо удерживают теплый воздух, а черные узоры суть особые нагревательные дорожки. Хотя эта теория одно время господствовала, ее противники сумели убедительно доказать, что книги плохо сохраняют тепло, а вот квартиру захламляют еще как.
Приверженцы эстетической гипотезы утверждали, что книги – объекты для снятия стресса. Когда уставший индивид вечером после работы садится в кресло возле камина, конечно, ему хочется что-то повертеть в руках. Книги бывают шершавые и гладкие, с острыми краями и с закругленными, их приятно поглаживать, приятно листать, слушая нежное шуршание, а черные узоры расслабляют усталый взгляд. Одно время пытались классифицировать рисунки по степени расслабляющего воздействия, но достаточных подтверждений того, что одна комбинация (например, ыфраплолождлорп) успокаивает сильнее, нежели другая (акорлрщдолп), не собрали.
По мнению адептов кулинарной гипотезы, книги употреблялись в пищу в качестве дополнительного источника минералов. Малые дозы целлюлозы и чернил, говорили они, не вредны для здоровья, напротив, способствуют правильному пищеварению. Древние люди отличались природной смекалкой (так, допустим, кроты или коты глотают особые камни, если ощущают нехватку каких-либо веществ) и перед принятием пищи пили настойки, заваренные из толстой обложки, затем крошили в суп мелко нарезанные полоски. Впрочем, эксперименты показали, что книжные экстракты не способствуют полезному питанию. Некоторые бабушки до сих пор начинают день с выпивания отвара из мелко нарезанных бумажек, утверждая, что «древние жили по сто лет – и мы будем!»
Наиболее популярная гипотеза – флористическая. Опровергнуть ее до сих пор никто не смог, а вот доказательств более чем достаточно. Ученые заметили, что между страницами часто можно обнаружить засушенные растения – листья или веточки – следовательно, книги служили сушилкой, позволяющей сохранить для каталога флоры те или иные экземпляры. Древний натуралист, настаивали ученые, трепетно относился к классификации растительности различных регионов. Кроме того, добавляли они, засушенные цветы были лучшим подарком прелестной даме, из сухих пионов и роз делали красивые гербарии, ими украшали кабинеты, а их приглушенный аромат ценился тонко чувствующими эстетами. Чернильный узор, доказали опыты, способствует быстрому увяданию растений и долго сохраняет запах.
Общей массе наших сограждан было начхать на причудливые теории, но книги вызвали у них живейшее любопытство. В частности, черные узоры, пачкавшие страницы. По миру прокатилась волна молодежной моды на украшение какой-нибудь стильной юбочки или головного убора цитатами из книг (причем, узоры должны быть обязательно подлинными, это придавало особенный шик моднику и увеличивало цену одежки, – для чего прилагался вкладыш с фотографией, демонстрировавшей книгу (и точное место в ней), откуда была скопирована цитата).
Узоры наносились на кожу в виде броских татуировок (я сам до сих пор не свел эту поразительную картинку: «Синцова, ни у шофера после всего пережитого за день не хватило сил сходить туда. Они выпили ситро»), лепились на фасады домов, взмывали плакатами. Кажется, мы разобрали на цитаты все найденные книги и окутали себя узорной вязью, соперничая друг с другом – у кого изящнее сопоставлены элементы. Мода доходила до исступления – узорами покрывались стены и потолки, перила в подъездах и стены в лифтах, даже на заборах порой можно было увидеть узор из трех прекрасных элементов. На тротуарах писали мелом, на деревьях – перочинным ножиком. Узоры заняли почти все доступное взгляду пространство. Изрисован был каждый кустик, каждая лавочка, каждая плитка тротуара.
Потом настала долгая эпоха подражаний. Сперва умельцы тщательно копировали текст излюбленной книги, умещая его на большом полотне или (такое ценилось неизмеримо выше) на маленьком объекте, к примеру, на рисовом семечке. Потом стали пытаться воспроизвести как можно точнее саму книгу, включая расположение бумажных волоконец, и продавали свое творение, заложив между листьями местные нарциссы. Выдавать реплику за оригинал строго запрещалось. Оригиналы же стоили баснословных денег и быстро сделались доступны лишь привилегированной касте.
С неистовой силой возобновились (легальные и нелегальные) археологические раскопки.
Углубляясь во все более древние пласты, ученые извлекали миллионы книг, которые тут же из-под полы продавались на черном рынке. За одну книгу можно было купить три квартиры в столице. Книги обрастали мифами. Старцы говорили, что в кипящем земном ядре хранится нетленная главная книга, чьи узоры, нанесенные на тело, могут даровать бессмертие.
Ходили слухи, что под землей книги обладают подобием животной жизни. Например, большие многотомные фолианты, скрепленные клейкой пуповиной закладок, охотятся на мелких сородичей из числа брошюрок, обволакивают их черными узорами и когда жертва перестает двигаться, высасывают из нее узоры, отчего разбухают еще сильнее.
Кто-то говорил, что книги – не сушилки для растений, а настоящие хозяева Земли, державшие людей в рабстве целые тысячелетия. Черные узоры – человеческая кровь, высосанная тварями, что прилетели из космоса или зародились в глубинных слоях грунта. Как бы там ни было, изрытый земной шар стал похож на кусок сыра. Силы гравитации не могли удерживать его целостность. Он треснул и распался. Обломки разлетелись во все стороны, унося в звездную бездну и людей, и книги, и тайны… В чем мораль этого сна, сам, скотина, поймешь или разжевать надо? – вдруг совсем другим голосом пробасил нарратор. N-ский подскочил в постели. За окном какой-то господин ругался с извозчиком.
Окончание в следующем номере