Опубликовано в журнале Зеркало, номер 63, 2024
ÄNIGMA
Комната безо всяких причин внезапно погрузилась в тёмные сумерки и тревожную тишину. В темноте робко различались только блики застеклённых картин, тогда как звуковой строй задавала лишь капель, ритмически падающая на заоконный скат. Этот гипнотический метроном неотвратимо превращал меня в сомнамбулу и вёл к потере всяких связей с реальностью. Предметный мир уступил место таинственным письменам, плавно возникшим перед рассредоточенным взором, но не на стене, как на пиру у Валтасара, а в чуть бликующей дымке затемнённого пространства. Впрочем, пространственно-временной континуум потерял тогда всякое значение, отступив перед сущностью, не воплощаемой в материальных формах.
Парящие передо мною письмена были выстроены в форме квадратной матрицы в четыреста ячеек. Буквы кириллицы занимали ячейки хаотично, не образуя словосочетаний и даже слов, кроме самых простейших, возникающих, скорее всего, по случайности. Тем не менее, ясно осознавалось, что это не просто буквы, а именно текст, послание, долженствующее сообщить что-то безусловно важное, имеющее прямое отношение ко мне, и потому его дешифровка воспринималась как обязательное задание. Однако для его исполнения мне явно не хватало дерзкой фантазии пророка Даниила или же математической интуиции Юрия Кнорозова.
Правда, некоторые начальные познания в области криптографии я получил ещё в детстве – они были почерпнуты из рассказа Эдгара По «Золотой жук». Но частотный анализ, завещанный писателем, здесь не подходил, поскольку явленные мне буквы встречались со сравнительно одинаковой повторяемостью. В памяти шевелились и другие выуженные откуда-то в разные годы отрывочные сведения о способах шифрования, таких, как например, трафаретная «решётка» Джероламо Кардано, ветхозаветный «Атбаш» и «магический квадрат» Ло Шу да ещё «квадрат Полибия», давший основу тюремному перестукиванию. Но на мою беду всё это вместе не составляло какой-либо системы, пригодной для практического применения, а главное – не давало в руки способа дешифровки. Ведь, как известно, прочтение тайнописи всегда требует знания некоего секретного ключа, и простым перебором бессчётного числа вариантов головоломки подобного рода не решаются.
Ключ к этой таинственной дверце, вероятно, должен был содержаться в самом тексте, причём непременно иметь какую-то связь со мною. Мне оставалось только найти в нём какой-то намёк или подсказку, дающую импульс к начальному анализу. Такой подсказкой показался мне вопросительный знак в конце первой строки – единственный знак препинания во всей матрице. Когда мне удалось сфокусировать на нём внимание, он как будто залоснился как кошка при поглаживании и стал заметен ярче, явно одобряя принятый ход мысли. За ним постепенно стали выделяться едва заметным свечением и предшествующие тринадцать букв, очевидно составлявшие вопрос, который выглядел так:
ДЯЫНАРСЯЬЫЮШС?
Нетрудно было заметить, что три знака здесь повторялись по два раза, и среди них, исходя из практики русского языка, хотя бы один можно было принять за букву «о». Поставив в начало фразы слова «что» или «кто», естественные (хотя вовсе не обязательные) для вопросительного предложения, можно было положить: «ы» ≡ «о». Эти две буквы отстоят друг от друга в алфавите на 13 пунктов (29-я и 16-я), и принимая число 13 за шифр сдвига в коде Цезаря – этом наиболее простом виде шифрования, – можно было продолжить: «д» ≡ «ч», «я» ≡ «т», «н» ≡ «б» и так далее, а произведя замену всех букв, целиком прочитать фразу:
ЧТО БУДЕТ ПОСЛЕ?
«Что будет после?» – этот вопрос, который мы часто задаём себе в детстве и юности, возвращается к нам с молчаливой неизбежностью в преддверье старости да только уже в совсем иной коннотации, нежели «после школы», «после армии», «после университета» или «после свадьбы». Да, с некоторых пор этот непроизносимый вопрос с нарастающей навязчивостью вторгается в мою жизнь, кружа над ней и в праздники и в будни, и стало быть, я мог просто узреть его в любом тексте, не прибегая к приёмам криптологии.
Я покорно вернулся к матрице, верхняя часть которой начинала постепенно бледнеть, как будто приглашая меня обратить внимание на завершающую строку и по возможности пропустить все восемнадцать строк, отделявших её от первой. Эта, последняя строка, вероятно, долженствующая стать откликом на первую, то есть, проще говоря, ответом на ключевой вопрос, выглядела так:
КОЧВХШЙШИЛДСЖЧГФТЦАТ
Тут сразу выяснилось, что найденный шифр сдвига не работал в отношении этого буквосочетания, как и вообще на всём остальном поле матрицы. Горькое торжество по случаю успешного прохождения первой фазы решения оказалось преждевременным. Утомительные арифметические упражнения, производимые, замечу, исключительно устно, натыкались на непреодолимое препятствие и приводили только к безрезультатному перенапряжению памяти. Получалось, что, имея в руках ключ, легко выданный первой строкой, я не умел им воспользоваться, и это ввергало меня в отчаяние.
Признаюсь, озарение, заставившее подумать о переменном шифре сдвига, пришло не сразу, но именно, когда холодная арифметика уступила место чувственному наитию. Я увидел или, вернее, почувствовал, что каждая буква загадочной строки имеет свой шифр сдвига, и определяется он соответствующей позицией ключевой фразы. Это побуждало мысленно прокручивать соосные колёсики с нумерованными буквами в поисках их замещающих значений. Так начальная буква ключа «ч» (25-я в алфавите) превращала первую букву шифрованного текста «к» (12-я) в «т» (20-я), поскольку расстояние от «ч» до «к» (через «я») составляло именно двадцать пунктов. Следующая буква шифрованной строки «о» (16-я) отражала букву «ы» (29-я), так как ключевая фраза диктовала сдвиг по букве «т» опять-таки на двадцать пунктов. Третья буква загадочного текста – «ч» – обозначала «з», потому что соответствующая буква ключевой фразы «о» требовала сдвига на шестнадцать пунктов. Так, буква за буквой, я продвигался по строке загадочной матрицы и, едва дошёл до последней ячейки, как мгла рассеялась, а вместе с ней растаял и текст.
Ключ сделал свою работу. Таинственная дверь была отворена, и я успел прочесть:
ТЫ ЗАБУДЕШЬ СЕБЯ ПЕРВЫМ
Не боязнь темноты и не глубокий сон, всегда чреватый возможностью окончательного ухода, но сумеречная полудрёма, ввергающая в прострацию, – вот, что может стать настоящим наказанием для интеллектуала, доверившегося паутине безразличия. Наказанием, которое не предполагает последующего прощения в виде очистительного выздоровления или хотя бы утешения.
СОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК
Чёрная плотная бумага марки «Тинторетто», прилаженная к планшету, да чудесные акварельные карандаши из набора «Albrecht Dürer». Больше мне ничего не надо, даже ластика, – он всё равно не способен устранить ошибку, но может повредить драгоценную фактуру шероховатого листа. Образ давно созрел в воображении, композиционное решение приблизительно намечено, а цветовую гамму подскажут сами карандаши, столь же послушные моей воле, сколь и своенравные.
Я рисую портрет в интерьере. Портрет молодой женщины, одиноко сидящей в углу кафе за кружкой чая. Свободная поза вполоборота, нога на ногу, локоть левой руки вольно лежит на спинке красивого, под старину стула, кисть правой легко свисает со стола. Её равнодушный, может быть, несколько вызывающий взор направлен вверх, на кого-то, стоящего поодаль, – оттуда с высоты я и беру ракурс. По её левую руку – широкое окно с видом на безлюдную дождливую улицу с размытыми очертаниями проносящихся автомобилей, а за спиной – большое зеркало, в котором отражается её затылок и эта самая улица.
Образ женщины овеян какой-то особенной неброской красотой: всклокоченные тёмно-каштановые волосы, едва касающиеся плеч, бледная кожа, давно не видевшая солнца, распахнутые большие глаза под широкими бровями, чуть вздёрнутый нос и пухловатые едва тронутые помадой губы. Одежда: простой тёмный джемпер и серовато-голубые потёртые джинсы; обувь же, можно догадаться какая, остаётся «за кадром».
Архитектоника в основном подчинена прямоугольным формам интерьера; изометрические оси под углом 120 градусов пересекаются примерно в области сердца героини, в четверти высоты картины от нижнего края. На вертикальной оси можно угадать длинную диагональ условного ромба, образуемого светлыми пятнами лица, предплечий и приподнятого левого колена. Колорит сдержанный, приглушённый. Градации тёплого коричневого (мебель, стены) должны контрастировать с холодно-голубоватым заоконным пейзажем и его отражением в зеркале, а золотисто-охристые тона лица и рук – стать цветовыми доминантами.
Работа (если, конечно, моё рисование можно считать работой) продвигается легко, почти со скоростью речи, не вызывая обычных для меня приливов неврастении, порой переходящих в тихую истерику. Кажется, что карандаши сами прокладывают себе путь, делясь со мною секретами, извлечёнными из тайников общего художественного опыта. Бумага же остаётся восприимчивой и терпеливой к их поступи, то нежной, то колючей.
Картина близится к завершению, и этот сладкий последний этап хочется растянуть надолго. Ведь теперь остаётся лишь подобрать последний аккорд – некую коду, не связанную напрямую с общим построением, но способную собрать воедино, гармонически сплотить разноголосье штрихов и пятен. Признаюсь, такой аккорд мне никогда не удавалось запланировать заранее, и потому здесь приходится полагаться на «волшебное наитие» или, проще говоря, на случайность, которую можно ожидать бесконечно долго. Но теперь такая счастливая случайность не заставила себя ждать: на верхней части причёски моей нарисованной героини вдруг заиграл весёлый блик – мимолётный солнечный зайчик, прискакавший на бумагу, вероятно, от окошка в доме напротив. Эта ненавязчивая подсказка с благодарностью принимается, и мне не составляет большого труда сделать на месте моментально улетевшего восвояси зайчика лёгкое карандашное высветление, вовсе не обоснованное логическими резонами. Ожидаемое волшебство состоялось – светлое пятно, невесть откуда взявшееся в пространстве полутёмного кафе, необыкновенно оживляет картину, словно приводя её в действие. Она теперь схватывается моментально единым взором, не требуя разглядывания отдельных деталей, причём обычные для меня ошибки в рисунке и в тоновых отношениях органично входят в общий строй, не вызывая раздражения. Подсказанный солнечным зайчиком элемент как будто взял на себя роль дирижёра, сумевшего справиться с пестроватой какофонией и обеспечить торжество порядка над хаосом.
Образ, переданный с почти документальной убедительностью, не имеет конкретного прототипа, а всякое сходство с «подозреваемыми» намеренно стёрто, вычеркнуто мною. Это не «женщина мечты» и не прекрасная Галатея, порождённая отчаянным стремлением создать богиню по «образу и духу своему», но собирательный портрет, сотканный из множества лоскутков сердечной памяти, из отголосков всех симпатий, страстей и влечений, когда-либо потревоживших мою душу.
Теперь, когда последняя точка поставлена, я откидываюсь на подушку и, прикрыв глаза, стараюсь долго удерживать в голове свой шедевр, который кажется мне убедительным переложением драгоценного чувственного состояния на универсальный язык образов. Высшее наслаждение, упоительный восторг становится мне если не наградой за какой-то несовершённый подвиг, то утешительным подарком вроде тех, что раз в году по негласному праву получают даже самые непослушные дети.
И меня совсем не расстраивает то обстоятельство, что никакой картины в действительности нет, как не было и описанного процесса её создания. Я вполне осознаю, что давно уже не прикасался к бумаге и понимаю, что в моей палате нет заветного «Тинторетто», как нет и любимых карандашей. Да и солнечный зайчик, этот мимолётный поводырь, не смог бы пробиться сквозь тяжёлые плотные шторы, надёжно защищающие меня от небес.
DELIRIUM PRODUCTIVUM
Несколько дней алкогольного марафона привели меня к необходимости сделать долгую паузу, однако теперь уже и еда не шла в горло, и даже сам запах её был отвратителен. В крайней слабости прилёг, надеясь хотя бы заснуть, но через какое-то время чётко увидел странные письмена, заполняющие всё дно большой потолочной ниши над моим диваном. То была длинная сборка неких архивных документов, в которых перемежались крайне небрежные записи, математические формулы, отдалённо напоминающие поток Риччи или операторы Левенштейна, мутноватые фотографии, схематические рисунки эллипсоидов и торов, да ещё что-то вроде деловых расписок. Листание документа происходило за счёт движения глаз – двигался строка за строкою, а доходя до последней строки, тут же переходил на следующую страницу, но имел возможность и вернуться назад, чтобы удостовериться, что всё прежнее оставалось на своих местах. То был документ никогда прежде мною невиданный, да и ненужный мне, хотя бы из-за его полнейшей неясности. Каким образом он мог с такой тщательностью отпечататься в мой памяти, или зачем с такой настойчивостью мне кем-то навязывался? Повернулся было набок, но увидел тот же текст перед носом – в проекции на спинке дивана, а повернувшись на другой бок, нашёл его повисшим в тёмном пространстве под высоким столом. Устав от этой бессмысленной игры, прикрыл глаза, но к удивлению и отчаянию увидел то же самое, притом, в гораздо лучшем разрешении на внутренней стороне век. Значит, проекция текста исходила от меня самого!
В досаде «затемнил» послание, плотно прикрыв глаза ладонью, и вновь попытался заснуть. Вскоре, однако, любопытство взяло верх над больной усталостью, и пришлось вернуться к началу текста с намерением хотя бы частично его расшифровать. Приглядевшись к мутным фотографиям, угадал известный образ Владислава Ходасевича, а в открытке с горным пейзажем – печальнейшую картину Чюрлёниса. Бревенчатая усадьба (фотография и рядом с ней неумелый детский рисунок) немного напоминала дачу в Ольгино, куда меня в детстве вывозили отдыхать. Маленькую девочку в белом платьице с матросским галстуком-бантом и очень кудрявой головой с некоторой натяжкой можно было бы принять за мою маму в детстве (похожая фотография хранилась у нас дома). Прочие же изображения, включая лицо женщины средних лет с моими глазами, надгробие с нечитаемой надписью в окружении нескольких «нечитаемых» же лиц, равно как и солидный счёт на художественные товары, мне ровно ни о чём не говорили.
Письмена же почти совершенно не читались и, образно говоря, напоминали графические упражнения высокого математика, сбившегося со счёта и переключившегося на музыку. В завершающей части текста (если у него уже было завершение) стал улавливать элементы собственного почерка (на что, наверное, указал бы опытный графолог), но буквы, выписанные в зеркальном повороте крайне небрежно, не держали строй и не сопрягались в читаемые формы.
Описал здесь не всё, что запомнилось, – и так ведь получилось слишком длинно. А кое о чём вовсе не могу написать, но хочу поскорее забыть. Думаю, что случайно зашёл в секретную папку, к которой у меня не было допуска.
(Записано в клинике на Большой Пушкарской).
P.S.
Спустя примерно месяц во сне явился Добродамус и сказал, что больше мне в жизни не придётся пить алкоголя. А если захочу умереть, должен буду трижды прошептать «Ich sterbe» и мне тут же поднесут бокал шампанского.